Животные: территория и метаморфозы
К чему стремились палачи инквизиции? К признанию Зла, принципа Зла. Нужно было заставить обвиняемых сказать, что их вина лишь случайная, что она – следствие вмешательства принципа Зла в божественный порядок. Таким образом, признание восстанавливало вызывающую доверие каузальность, и пытки, уничтожение Зла через пытки, были лишь триумфальным (не садистским и не искупительным) завершением действия, порожденного Злом как первопричиной. В противном случае малейшая ересь ставила бы под сомнение все божественное творение. Та к же и мы, когда используем и наносим вред животным в лабораториях, в космических ракетах, прибегая во имя науки к этой экспериментальной жестокости, – какое признание мы хотим вырвать у них под скальпелем и электродами?
Определенно признание принципа объективности, в котором наука никогда не была уверена и в который она втайне и вовсе теряет веру. Нужно заставить животных сказать, что они не животные, что зверство, дикость со всем тем непонятным, радикально несовместимым с умом, что они содержат в себе, не существует и что, наоборот, самое зверское, самое исключительное, самое анормальное поведение находит свое объяснение в науке, превращаясь в физиологические механизмы, мозговые соединения и т. д. Нужно убить в животных зверство и его принцип неопределенности.
Экспериментирование, следовательно, не средство для достижения цели – это современный вызов и современные пытки. Оно не ищет ясности, оно вырывает признание науки, как когда-то вырывали признание веры. Признание того, что очевидные отклонения в виде болезни, безумия, зверства являются лишь временными расстройствами в прозрачности каузальности. Это доказательство, как когда-то доказательство божественного разума, должно постоянно и повсеместно возобновляться – в этом смысле мы все животные, причем животные лабораторные, которых постоянно подвергают тестированию, чтобы вырвать из нас рефлекторные реакции в знак признания рациональности в последней инстанции. Повсюду зверство должно уступить место рефлекторному анимализму, изгоняющему порядок необъяснимого, дикого, воплощением которого для нас, через свое молчание, как раз и остались животные.
Животные, следовательно, были нашими предшественниками на пути либерального уничтожения. Все аспекты современного обращения с животными напоминают особенности манипулирования людьми – от экспериментов до ускорения темпов индустриального разведения.
«Европейские ветеринары, собравшиеся на конгресс в Лионе, выразили озабоченность по поводу болезней и психических расстройств, которые распространяются в индустриальном животноводстве». («Наука и будущее», июль 1973 г.)
Среди кроликов распространяется болезненная тревожность, они становятся копрофагами и теряют способность к размножению. Уже от рождения кролик кажется «тревожным», «дезадаптивным». Наблюдается большая уязвимость к инфекциям и различным паразитам. Антитела теряют свою эффективность, самки становятся стерильными. Спонтанно, если можно так сказать, увеличивается смертность.
Истерия цыплят распространяется на всю группу, коллективное «психическое» напряжение может достигать критического предела, тогда все животные поднимают крик и хаотично мечутся. После окончания кризиса наступает подавленность, всеобщий страх, животные прячутся по углам, безголосые и будто парализованные. После первого же потрясения кризис возобновляется. Так может продолжаться несколько недель подряд. Были попытки давать им транквилизаторы…
У свиней проявляется каннибализм. Животные ранят сами себя. Телята начинают вылизывать все, что их окружает, иногда вплоть до смерти.
«Следует констатировать, что сельскохозяйственные животные страдают психически… Возникает потребность в зоопсихиатрии… Фрустрационные психические состояния препятствуют нормальному развитию».
Темнота, красный свет, различные приспособления, транквилизаторы – ничего не помогает. У домашних птиц существует иерархия доступа к пище, субординация. В условиях перенаселения последним в этом порядке вообще не удается питаться. Люди пытались сломать субординацию и демократизировать доступ к пище с помощью другой системы распределения. Неудача – разрушение этого символического порядка приводит к полному замешательству среди птицы и к хронической нестабильности. Замечательный пример абсурдности – всем известны аналогичные плачевные последствия благих демократических намерений в племенных обществах.
Животные испытывают соматические изменения вследствие психических переживаний! Экстраординарное открытие! Раковые заболевания, желудочные язвы, инфаркты миокарда у мышей, свиней, цыплят!
В заключение автор предполагает, что, по-видимому, единственным лекарством является пространство – «немного больше пространства, и многие из тех расстройств, которые мы наблюдаем, исчезли бы». Во всяком случае, «судьба этих животных стала бы менее плачевной». Поэтому он удовлетворен конгрессом: «Современная обеспокоенность участью сельскохозяйственных животных свидетельствует в очередной раз, что союз этики и разума – правильно осознанный интерес»; «С природой нельзя поступать как попало». Поскольку проблемы стали настолько серьезными, что начали вредить рентабельности предприятий, это снижение прибыли может заставить производителей создать животным более нормальные условия существования. «Чтобы разведение было здоровым, отныне необходимо будет заботиться также о психическом равновесии животных». И автор предсказывает то время, когда животных, как людей, будут отправлять в сельскую местность для восстановления этого психического равновесия.
Еще никогда не было так хорошо сказано, в какой мере «гуманизм», «нормальность», «качество жизни» являются всего лишь превратностями рентабельности. Какая четкая параллель между этими животными, больными от прибавочной стоимости, и людьми, больными от промышленной концентрации, научной организации труда и конвейерных заводов! И здесь также капиталистические «скотоводы» были принуждены к решительному пересмотру методов эксплуатации, к внедрению инноваций и постоянных усовершенствований в виде «качества труда», «усложнения заданий», к открытию «гуманитарных» дисциплин и «психосоциологического» измерения завода. Лишь неизбежная смерть делает пример животных более ярким, чем пример людей, приставленных к конвейеру.
Против индустриальной организации смерти животные не имеют иного ресурса и не могут бросить другого вызова, кроме самоубийства. Все описанные выше аномалии являются суицидальными. Это сопротивление означает неудачу индустриального подхода (снижение прибыли), и особенно ощущается то, что оно находится в противоречии с логическими рассуждениями специалистов. Если исходить из логики рефлекторного поведения и взаимосвязи животное – машина, из логики рациональной, то эти аномалии необъяснимы. Значит, животных следует наделить психикой, иррациональной и расстроенной психикой, обреченной на либерально-гуманистическую терапию, хотя конечная цель будет оставаться при этом неизменной: смерть.
Таким образом, мы изобретательно открываем психику животных как новую, неисследованную область науки, когда те обнаруживают дезадаптацию к смерти, которую для них готовят. Та к же как мы вновь открываем психологию, социологию, сексуальность заключенных, когда все это становится невозможным просто потому, что они уже сидят в тюрьме[16]. Становится очевидным, что заключенный нуждается в свободе, сексуальности, «нормальности», чтобы выдержать тюрьму, так же как индустриальные животные нуждаются в определенном «качестве жизни», чтобы нормально умереть. И в этом нет ничего противоречивого. Рабочий также нуждается в самоуправлении и в чувстве собственной значимости, чтобы более полно соответствовать императиву производства. Каждый человек нуждается в определенной психической жизни для своей адаптации. Другой причины для пришествия психического, сознательного или бессознательного не существует. И его «золотой век», который длится до сих пор, совпадает с невозможностью рациональной социализации во всех сферах. Ни гуманитарные науки, ни психоанализ никогда не появились бы, если бы каким-то чудом было возможно свести человека к «рациональному» поведению. Все это открытие психологического, сложность которого может расти до бесконечности, вызвано невозможностью эксплуатировать до смерти (рабочих), держать под стражей до смерти (заключенных), откармливать до смерти (животных), согласно строгому закону эквивалентностей:
столько-то времени и калорий энергии = столько-то рабочей силы;
такое-то преступление = такое-то соответствующее наказание;
столько-то пищи = оптимальный вес и индустриальная смерть.
Все эти вещи пробуксовывают, и тогда возникает психическое, ментальное, невротическое, психосоциальное и т. д., и не для того, чтобы порвать с этим бредовым уравнением, но для того, чтобы восстановить скомпрометированный принцип эквивалентности.
В итоге, как вьючные [somme] животные, они должны были работать на человека. Как подопытные [sommation] животные, они должны отвечать на вопросы науки. Как животные, предназначенные для потребления [consommation], они стали индустриальным мясом. Как соматизированные животные, они обязаны сегодня разговаривать на языке «психического», отвечать за свою психику и за проступки своего бессознательного. С ними случилось все то, что происходит и с нами. Наша судьба никогда не расходилась с их судьбой, и в этом своего рода горький реванш над человеческим разумом, который исчерпал свои силы, утверждая абсолютное преимущество человеческого над животным.
Впрочем, животные получили свой статус бесчеловечности лишь в ходе прогресса рациональности и гуманизма. Логика, параллельная логике расизма. Как таковое «царство» животных существует лишь, поскольку существует человек. Повторение генеалогии их статусов относительно друг друга заняло бы слишком много времени, но пропасть, разделяющая нас сегодня, пропасть, которая позволяет посылать животных вместо нас в эти страшные миры внеземного пространства и лабораторий, пропасть, которая позволяет уничтожать виды, отправляя как в архив отдельные экземпляры животных в африканские заповедники или в ад зоопарков, потому что в нашей культуре место для них появляется, лишь когда они мертвы, – и все это прикрыто расистской сентиментальностью (малыши тюлени Брижит Бардо), эта пропасть, разделяющая нас, стала следствием одомашнивания диких животных, так же как истинный расизм стал следствием введения рабства.
Некогда животным был свойствен более священный, более божественный характер, чем людям. В первобытных обществах нет даже «царства» людей, и долгое время порядок животных оставался порядком референции. Лишь животное достойно быть принесенным в жертву как божество, и только потом, в нисходящем порядке, идет человеческая жертва. Люди классифицируют себя по происхождению от животного: так, индейцы бороро «являются» попугаями ара. Это явление не принадлежит ни к дологическому или психоаналитическому порядку, ни к ментальному порядку классификации, к которой свел характер животных Леви-Стросс (хотя то, что животные могли использовать язык, уже фантастическое допущение, это также было составляющей их божественности), – нет, оно означает, что бороро и ара являются частью одного цикла и что цикличность исключает любое разделение на виды и все те отличительные оппозиции, которыми мы мыслим. Структурная оппозиция – дьявольская, она выделяет и сталкивает различные тождественности: таково выделение человеческого, которое отбрасывает животных в нечеловеческое, – а цикл символичен: он отменяет позиции в обратимой последовательности – в этом смысле бороро «являются» ара, так же, как по утверждениям канаков, мертвые прогуливаются среди живых. (Или к чему-то похожему стремится Делез со своим «становлением-животным», когда призывал: «Станьте розовой пантерой!»?)
Так или иначе, но животным всегда было присуще, до настоящего времени, божественное или жертвенное благородство, описания которого находим во всех мифологиях. Даже убийство во время охоты еще остается символическим взаимоотношением в отличие от экспериментального препарирования. Даже приручение еще остается символическим взаимоотношением в отличие от индустриального разведения. Достаточно обратить внимание на статус животных в крестьянском обществе. При этом не следует путать статус доместикации, которая предполагает наличие участка земли, клана, системы родства, в которую входят и животные со статусом домашних питомцев – единственного типа животных, оставшегося нам вне границ заповедников и мест разведения, – собак, кошек, птичек, хомячков, переполненных любовью своих хозяев. Путь, который прошли животные от божественной жертвы к собачьему кладбищу, над которым льется тихая музыка, от сакрального вызова к экологической сентиментальности, многое говорит о вульгаризации статуса самого человека, и это еще раз подтверждает неожиданную взаимосвязь между нами и животными.
Именно наша сентиментальность по отношению к животным является верным знаком нашего к ним презрения. Она пропорциональна этому презрению. Именно по мере своего отнесения к сфере безответственности, бесчеловечности животное становится достойным человеческого ритуала любви и заботы точно так же, как ребенок по мере своего отнесения к статусу наивности и инфантильности. Сентиментальность – это лишь бесконечно выродившаяся форма зверства, расистского сочувствия: нам надо унизить животных, чтобы вызвать сентиментальность по отношению к ним.
Те, кто когда-то приносил животных в жертву, не держали их за безмозглый скот. И даже люди Средневековья, которые осуждали и наказывали их по всем правилам, были в этом гораздо ближе к ним, чем мы, которых такая практика шокирует. Тогда считали животных виновными, и это была форма их почтения. Мы же не считаем их ни за что, и именно на этом основании мы «гуманны» с ними. Мы больше не приносим их в жертву, мы не наказываем их, и мы гордимся этим, но это лишь потому, что мы приручили их, или даже хуже того – потому, что мы сделали их расово неполноценными, которые даже не заслуживают нашего правосудия, разве что нашу привязанность и социальное милосердие; которые даже не заслуживают наказания и смерти, разве что экспериментирования и забоя на мясо на скотобойнях.
Именно из резорбции всех форм насилия, которое творится относительно них, сегодня и проистекает монструозность животных. На смену насилию жертвоприношений, которое выступает насилием «близости», «интимности» (Батай), пришло сентиментальное или экспериментальное насилие, которое является насилием отдаления друг от друга.
Монструозность приобрела другое значение. Изначальную монструозность животных как предмет ужаса и фасцинации, но вовсе не негативных, лишь амбивалентных, монструозность как предмет обмена и метафоры – во время жертвоприношений, в мифологии, в геральдическом бестиарии и даже в наших грезах и наших фантазмах, – эту монструозность, переполненную всевозможными угрозами и всевозможными метаморфозами, монструозность, которая втайне находит свое решение в живой культуре людей и является одной из форм альянса, мы обменяли на спектакулярную монструозность, монструозность Кинг-Конга, вырванного из джунглей и превращенного в звезду мюзик-холла. В результате культурный сценарий инвертируется. Прежде культурный герой уничтожал зверя, дракона, чудовище, и из пролитой крови возникали растения, люди, культура; сегодня же животное Кинг-Конг приходит, чтобы опустошить индустриальные метрополии, приходит, чтобы освободить нас от нашей мертвой культуры, ставшей такой после того, как она вычеркнула из себя любую реальную монструозность и разорвала заключенный с ней пакт (что выражается в фильме через примитивное подношение женщины). Глубинный соблазн фильма обусловлен именно этой инверсией смысла: вся бесчеловечность переходит на сторону людей, весь гуманизм переходит на сторону плененного зверя и на сторону взаимного соблазна женщины и животного, монструозного соблазна одного порядка другим, порядка человеческого и животного. Конг погибает потому, что ему удалось восстановить связь через соблазн, с этой возможностью метаморфозы одного царства в другое, с этим кровосмесительным промискуитетом между животными и людьми, так никогда и нереализованным, разве что символически-ритуальным образом.
В сущности, путь, который прошли животные, не отличается от пути сумасшедших и детей, секса или негритюда. Логика исключения, заключения, дискриминации и, неизбежно взамен этого, логика реверсии, обратимого насилия, которое приводит к тому, что целое общество начинает равняться на аксиомы безумия, инфантильности, сексуальности и низших рас (очищенных, следует сказать, от тех радикальных вопросов, которые возникают в связи с самим фактом их исключения). Конвергенция цивилизационного процесса поражает. Животные, подобно мертвым и многому другому, прошли через этот непрерывный процесс приобщения путем исключения, который заключается в том, чтобы ликвидировать, а затем заставить говорить исчезнувшие виды и признать их через их исчезновение. Заставить говорить животных, как заставляли говорить сумасшедших, детей, секс (Фуко). Это тем более невероятно в отношении животных, чей принцип неопределенности, которым удручают человека с момента разрыва их альянса, основывается на том, что они не говорят.
Историческим ответом на вызов безумия стала гипотеза бессознательного. Бессознательное – это логистическая система, позволяющая осмысливать безумие (и вообще любое странное или аномальное образование) в системе смысла, расширенной до пределов бессмысленного [non-sens], замещенного ужасами безумия [insensé] и отныне понятного благодаря использованию определенного дискурса: психика, неосознанное побуждение, подавление и т. д. Это сумасшедшие принудили нас к гипотезе бессознательного, но взамен мы устроили им ловушку. Ведь если поначалу бессознательное, казалось бы, оборачивается против разума и несет радикальную субверсию, если оно, казалось бы, лишь потенциально заряжено на разрыв с безумием, то со временем оно оборачивается против последнего, потому что оно – это то, что позволяет присоединить безумие к разуму более универсальному, чем классический.
Сумасшедшие, некогда немые, сегодня услышаны всеми, благодаря тому, что нашли способ расшифровки их посланий, которые воспринимались раньше как абсурдные и непонятные. Дети также обрели голос, они уже больше не те странные и одновременно незначительные существа в мире взрослых – дети имеют значение, они превратились в означающее не вследствие какого-то «освобождения» их «говорения», а потому, что разум взрослых получил более тонкие средства, чтобы предотвратить угрозу их молчания. Были услышаны также первобытные люди, к ним обращаются, прислушиваются, они больше не животные, и Леви-Стросс был прав, когда говорил, что их ментальная организация была такой же, как наша, психоанализ связал их с эдиповым комплексом и либидо – сработали все наши коды, и они ответили на них. Они были погребены в молчании, теперь погребены в «говорении», «ином» конечно же, но под лозунгом «различия», как когда-то под лозунгом единства Разума, – не следует впадать в заблуждение – это тот же порядок превосходства: империализм разума, неоимпериализм различия. Главное при этом то, что ничто не избегает верховенства смысла, наделения смыслом. Конечно, при всем этом никто с нами не разговаривает – ни сумасшедшие, ни мертвые, ни дети, ни дикари, – и, по сути, мы ничего не знаем о них, но важно то, что разум спас свою репутацию и что все это избежало молчания.
Но животные – они по-прежнему не говорят. В мире все возрастающего «говорения», в мире принужденного исповедания и изъяснения только они хранят молчание, и вследствие этого нам кажется, что они отступили далеко от нас, за горизонт истины. Но это то, что сближает нас с ними. Важна не экологическая проблема их выживания. Важной всегда была и до сих пор остается проблема их молчания. В мире, который стремится к тотальному высказыванию, в мире, собранном под гегемонией знаков и дискурса, их молчание приобретает все большее значение для нашей организации смысла.
Конечно, их заставляют говорить, всевозможными способами, один безвиннее другого. Они были носителями морального дискурса о человеке в баснях. Они поддерживали структурный дискурс в теории тотемизма. Они ежедневно передают свое «объективное» сообщение – анатомическое, физиологическое, генетическое – в исследовательских лабораториях. Они поочередно служили в качестве метафор для добродетелей и пороков, в качестве экологической и энергетической модели, механической и формальной моделью в бионике, фантазматическим регистром в бессознательном и, наконец, моделью полной детерриториализации желания в «становлении-животном» Делеза (парадоксальная вещь: избрать животное моделью детерриториализации, тогда как оно является в высшей степени существом, связанным с территорией).
Во всех этих случаях – в качестве метафоры, подопытного кролика, модели, аллегории (не забывая об их пищевой «потребительской стоимости») – животных обязывают поддерживать дискурс. Они нигде не говорят по-настоящему, потому что лишь предоставляют те ответы, которые от них требуют. Это их способ возвращать человеческое к его циркулярным кодам, после чего мы становимся объектом анализа со стороны их молчания.
Невозможно избежать реверсии, которая является следствием всякого исключения. Если отказать сумасшедшим в разуме, то это рано или поздно ведет к разрушению принципов разумности – сумасшедшие, так сказать, берут отмщение. Если отказать животным в бессознательном, в подавлении желаний, в символическом (которое путают с криками животных), то это рано или поздно, можно надеяться, приведет к тому, что в результате чего-то подобного разъединению между безумием и бессознательным под сомнение будет поставлена обоснованность этих понятий – в том виде, в каком они определяют и различают нас сегодня. Ведь если прежде преимущество человека основывалось на монополии сознания, то сегодня оно основывается на монополии бессознательного.
У животных нет никакого бессознательного – это общеизвестная вещь. Они, вероятно, видят сны, но это предположение биоэлектрического порядка, и им не хватает языка, который только и придает смысл грезам, вписывая их в символический порядок. Мы можем находиться во власти фантазий относительно животных, проецировать на них свои фантазмы и верить, что находимся вместе с ними в этой мизансцене. Но это лишь потому, что нам так удобно, – в действительности животные непостижимы для нас: и в режиме сознательного, и в режиме бессознательного. Следовательно, речь идет не о том, чтобы силой преодолеть их непостижимость, а как раз наоборот, чтобы увидеть, каким образом они ставят под сомнение саму эту гипотезу бессознательного и к какой другой гипотезе они нас принуждают. Вот в чем смысл или отсутствие смысла их молчания.
Вот в чем заключалось молчание безумных, которое привело нас к гипотезе о бессознательном, – вот в чем состоит сопротивление животных, которое заставляет нас менять гипотезу. Ведь, если они непостижимы для нас и будут оставаться такими, мы все же живем с ними определенным образом во взаимопонимании. И если мы живем таким образом, то конечно же не под знаком общей экологии, в некой планетарной нише, являющейся лишь увеличенной копией платоновской пещеры, где призраки животных и природные элементы общаются с тенями людей, спасшихся от политической экономии, – нет, наше глубокое взаимопонимание с животными, даже с теми, которые исчезают, находится под объединяющим, хотя с виду будто противоположным, знаком метаморфозы и территории.
Кажется, нет ничего более стабильного в плане сохранения вида, чем животные, и все же они являются для нас символом метаморфозы, всех возможных метаморфоз. Нет ничего более мигрирующего, более кочевого с виду, чем животные, и все же их закон – это закон территории[17]. Следует, однако, отделить от этого понятия территории все контрсмыслы. Речь идет вовсе не о расширенном отношении отдельного субъекта или группы к собственному пространству, своего рода организационно оформленном праве на частную собственность со стороны индивида, клана или вида, – именно таков фантазм психологии и социологии, расширенной до пределов общей экологии, – ни о разновидности жизненно важной функции, экологического пузыря, в котором в сжатом виде представлена вся система потребностей[18]. Территория – это и не пространство в том значении вольного простора и апроприации, которое этот термин несет для нас, не инстинкт, не потребность, ни структура (будь то «культурная» или «поведенческая»), понятие территории определенным образом противопоставляется также понятию бессознательного. Бессознательное – это «погребенная», подавленная и бесконечно разветвленная структура. Территория открыта и ограничена. Бессознательное – это место бесконечного повторения подавления и фантазмов субъекта. Территория же – это место завершенного цикла сродства и обменов без субъекта, но и без исключения: цикл животный и растительный, цикл блага и изобилия, цикл сродства и продолжения вида, цикл женский и ритуальный, – субъект отсутствует, и все находится здесь в постоянном обмене. Обязательства имеют здесь абсолютный характер, реверсивность тотальная, но здесь никто не испытывает смерти, потому что испытывает метаморфозы. Ни субъекта, ни смерти, ни бессознательного, ни подавления, потому что нет ничего, что препятствовало бы последовательному развитию форм.
У животных нет бессознательного, потому что у них есть территория. У людей бессознательное появилось лишь после того, как они потеряли территорию. У них были отобраны одновременно территория и метаморфозы – бессознательное является той индивидуальной траурной структурой, где беспрестанно и без надежды переигрывается эта потеря, – и животные вызывают ностальгию по ней. Поэтому вопрос, который они ставят перед нами, мог бы звучать так: не живем ли мы уже сейчас за пределами линейности и аккумуляции разума, за пределами влияния сознательного и бессознательного, в этом нестандартном, символическом режиме цикличности и бесконечной реверсии в рамках ограниченного пространства? И, идя дальше, за идеальную схему, которая является схемой нашей культуры и, возможно, любой культуры вообще, схему накопления энергии и ее конечного высвобождения, не мечтаем ли мы скорее об имплозии, чем о взрыве, о метаморфозе, скорее, чем об энергии, об обязательствах и ритуальном вызове, скорее, чем о свободе, о территориальном цикле, скорее, чем об… Но животные не задают вопросов. Они молчат.
Жан Бодрийяр. «Симулякры и симуляции».
Примечания.
16. Так, в Техасе на четырехстах мужчинах и ста женщинах апробируют самое мягкое в мире исправительное учреждение. В июне прошлого года там родился ребенок, и за последние два года произошло лишь три побега. Мужчины и женщины едят вместе и встречаются в группах во время психологических сеансов. У каждого заключенного единственный ключ от его индивидуальной камеры. Некоторым парам удается уединяться в пустующих камерах. За все время сбежали тридцать пять заключенных, но большинство из них вернулись по собственной воле.
17. Блуждание животных – это миф, и современное представление бессознательного и желания как чего-то блуждающего и кочующего, принадлежит к тому же порядку. Животные никогда не блуждали и никогда не были детерриториализированными. Целая освободительная фантасмагория вырисовывается при противопоставлении ограничений, которые накладывает современное общество, и представления о природе и животных как о диком состоянии, как свободы «удовлетворять все свои потребности», а ныне «реализовывать все свои желания», ведь сегодняшний руссоизм принял форму неопределенности влечения, блуждания желания и номадизма тревоги, но это та же мистика высвобожденных, незакодированных сил, без каких-либо иных целей, кроме собственного фонтанирования.
Однако свободная, нетронутая природа, природа без ограничений и территории, где каждый блуждает, как ему заблагорассудится, никогда не существовала, разве что в воображаемом господствующего порядка, эквивалентным зеркалом которого она является. Мы проецируем как идеальное дикое состояние (природа, желание, животное состояние, ризома…) именно ту схему детерриториализации, которая является схемой экономической системы и капитала. Свободу нигде нельзя найти, кроме как в капитале, именно он создал ее, именно он ее углубляет. Следовательно, существует четкая корреляция между социальным законодательством ценностей (урбанистических, индустриальных, властных и т. д.), и воображаемым диким состоянием, которое ему противопоставляют: и то и другое «детерриториализировано», и одно является отображением другого. Более того, радикальность «желания», это заметно в современных теориях, возрастает в той же мере, что и цивилизационная абстракция, вовсе не как антагонистическое явление, а абсолютно в том же направлении, направлении к той же форме, которая становится все более декодированной, более децентрализованной, более «свободной» и охватывает одновременно и наше реальное, и наше воображаемое. Природа, свобода, желание и т. д. даже не выражают мечты, которая была бы противоположностью капиталу, они непосредственно отражают прогресс или разрушительное действие этой культуры, они даже предвосхищают его, ведь они грезят о полной детериториализации там, где система навязывает ее лишь частично: требование «свободы» – это всегда только требование идти дальше системы, но в том же направлении.
Ни животные, ни дикари не знакомы с «природой» в нашем понимании, им известны лишь ограниченные и обозначенные территории, пространство непреодолимого взаимодействия.
18. Так, Анри Лабори отвергает интерпретацию территории с точки зрения инстинкта или частной собственности: «Ни в гипоталамусе, ни где-либо еще до сих пор не выявлена группа клеток или дифференцированные нервные пути, которые были бы связаны с понятием территории… Не похоже, что существует центр территории… Нет необходимости обращаться к некоему особому инстинкту», – а лучше обратиться к функциональным потребностям, расширенным до культурных стереотипов, которые являются сегодня обычными, общими для любой экономики, психологии, социологии и т. д.: «Территория становится, таким образом, пространством, необходимым для реализации акта удовлетворения, жизненным пространством… Колпак, территория представляет таким образом участок пространства, находящегося в непосредственном контакте с организмом, где тот „приоткрывается“ для термодинамических обменов с целью поддержания собственной структуры. Вследствие роста взаимозависимости человеческих индивидуумов, вследствие скученности, характерной для крупных современных городов, индивидуальный колпак значительным образом уменьшился…» Это пространственная, функциональная, гомеостатическая концепция. Так, будто целью группы, или человека, или даже животного является равновесие их колпака и гомеостаз их обменных процессов, внутренних и внешних!