Н. Хлебникова. Село моей юности. Сурава
В Сураву я ехала полная самых радужных надежд. Наконец-то у меня появилось постоянное место работы – первое в моей жизни. Я теперь буду иметь своих учеников, своё жильё и смогу показать всем, на что я способна.
Откуда мне было знать, что в село я попаду в самую страшную пору для русского крестьянства. Что 1928 год войдет в историю как начало глобального эксперимента под названием «коллективизация», которая погубит миллионы жизней, и её последствия мы будем ощущать ещё полвека.
Сталинская реформа в это время уже вовсю переворачивала железным плугом судьбы жителей российских деревень – мне кажется очень точной эта шолоховская метафора. Но за четыре года работы в Сураве я так и не увидела эту целину поднятой, то есть облагороженной, дающей плоды. Нет, целина бескультурья, дикости, средневековой жестокости и потрясающей дури была только перепахана, и, как бывает при неумелой вспашке, началась эрозия почвы. Как искромсанная тракторами степь, жизнь этого села перестала быть единым организмом, сложным симбиозом, и всё стали заглушать разросшиеся сорняки самых отвратительных человеческих качеств.
После буколической Челновой мне всё здесь казалось странным: и хмурые напряженные лица мужиков, и бесконечные обвинения друг друга на собраниях и сходах, и постоянные призывы «очистить село от кулацкого мусора». Незадолго до моего приезда в Сураве был убит председатель (колхоза или сельсовета – сейчас уже не помню). Убит, прямо как в романах того времени, – предательски, выстрелом из обреза. Пуля влетела в окно, когда он ужинал с семьей – так и упал с ложкой в руке. И вот, не успев приступить к работе, я попала на открытое судебное заседание, где разбиралось это дело.
На скамье подсудимых шесть молодых парней. Все из кулацких семей. До сих пор вижу их лица, обречённые, потухшие глаза. Они даже не пытались оправдываться – то ли не умели, то ли сознавали, что всё уже решено заранее. Смертных приговоров не было, но сроки они получили огромные.
Конец этой истории я узнала через несколько лет. Умирал мужик, сосед убитого, и перед смертью каялся перед всеми, что убийство – дело его рук. Председатель поймал его на каком-то мелком воровстве и пристыдил в присутствии односельчан. Мужик затаил обиду. А когда начались читки статей об обострении классовой борьбы и расправах кулаков над колхозными активистами, решил рассчитаться за свой позор. Сосед прекрасно понимал, что на такую голытьбу, как он, не подумают, а будут искать социальную подоплеку...
– Этакий изверг! Мало одного, ребят ещё скольких погубил, – вздыхали бабы. – Да всё равно им житья не было бы. Коль объявили кулаками – конец.
Одним из самых рьяных борцов по «искоренению кулаков как класса» был директор нашей школы Алексей Никифорович Солонцов. Кто-то из районных партийных руководителей внушил ему, что коллектив школы не может быть в стороне от такого общенародного дела, как «сплошная коллективизация». Шла она в селе не очень-то активно: в колхоз записывались в основном безлошадники, а нормальный хозяин не торопился приводить сюда скотину и лишаться последнего клочка своей земли.
Солонцов с другими коммунистами разработали стратегию, как объединять людей. В первую очередь они выявили трех врагов, которых нужно было полностью ликвидировать: Бог, кулак и неграмотность.
Борьба с Богом была разнообразной. Комсомольцы по поручению партийных вожаков распевали антирелигиозные частушки у церкви во время службы. В праздники проводились облавы в храме, на которых Солонцов сам проверял, нет ли здесь его учеников. Он мог войти в любой дом и осмотреть стены – не висят ли иконы. Суравцы панически боялись Солонцова, матери пугали его фамилией непослушных детей.
Особенно трепетали те, кто был побогаче других. Настоящих кулаков к этому времени в селе уже практически не осталось, то есть никто не пользовался трудом батраков, не имел скота и земли больше положенной нормы. И Алексею Никифоровичу вместе с работниками сельсовета и районными уполномоченными приходилось выискивать жертвы среди обычных трудолюбивых крестьян. Работа нелёгкая и неблагодарная. Особенно раздражало директора, что учителя школы не поддерживали его рвения. Они безропотно выполняли агитаторскую и пропагандистскую работу, вели протоколы на всевозможных собраниях, но упорно не желали участвовать в рейдах по выявлению кулаков. Поэтому в первую же такую «проверку», назначенную после моего приезда, он включил меня и свою жену Валентину Андреевну.
И сейчас стоит перед глазами этот тусклый зимний вечер. Мы втроём входим в серую закопчённую избу и останавливаемся у порога. Дом действительно по суравским меркам большой (из-за него-то хозяева и попали под классовый прицел), но живут в нём два брата, и у обоих по семье с кучей ребятишек. Живут недружно, ссорятся. Чтобы как-то разделиться, поставили посередине избы перегородку, так что у каждого помещение получилось не ахти какое. Перед нами две длинные комнаты «чулком», здесь же привязан телёнок, в кучах тряпья на лавках копошатся малыши. Теснота, грязь. Солонцов что-то доказывает мужикам, потрясая бумагами, а я вижу только перепуганных женщин и детишек и думаю: «Неужели это кулаки, неужели кулаки могут жить так убого?» Жалость к этим людям сжимает горло, и я выскакиваю из дома на моросящий дождь.
Видимо, не у меня одной было такое чувство. Валентина Андреевна после довольно резко сказала мужу, что больше на «выявление» не пойдёт, и вообще пусть берёт с собой членов сельсовета, а не учителей. Алексей Никифорович, конечно, продолжал проводить такие рейды, но ни жену, ни меня уже не приглашал.
Третий враг социализма в деревне – неграмотность – Солонцова волновал гораздо меньше. В Сураве была прекрасная средняя школа (здание, построенное ещё земством, одно из лучших в Тамбовском районе), кроме неё, ещё две начальных, работали курсы ликбеза, и директор считал, что с таким врагом как-нибудь справятся и без него. Поэтому на вверенную ему школу Солонцов в тот момент обращал внимания куда меньше, чем на колхозные дела. Жизнь старшеклассников была у него перед глазами, ведь он вёл у них историю и был в курсе всего происходящего. Начальной же школой директор совсем не интересовался, а основные проблемы накопились к тому времени именно здесь.
С одной из них я столкнулась в первые же дни работы. Большинство моих первоклассников, проучившись полгода, всё ещё путали буквы и совсем не умели писать. Оказалось, что моя предшественница начала учебный год, уже сидя на чемоданах, и не очень-то заботилась о знаниях учеников. Потом в течение двух месяцев у них заменяли классного руководителя разные учителя, и дети успели подзабыть даже то, что освоили в первые недели. Хуже всего было, что ребята за это время совсем разболтались, и такие понятия, как чувство ответственности, дисциплина, усидчивость, трудолюбие, были для них пустым звуком.
Я поначалу растерялась. Провожу урок за уроком, а результата никакого – половина класса меня не слушает и не хочет выполнять задания. Тогда я плюнула на чтение и арифметику и начала просто разговаривать с детьми – нужно же было хоть чем-то их заинтересовать. Я рассказывала об открытии Северного и Южного полюсов, о кораблях, зажатых арктическими льдами, о лётчиках, спешащих на помощь пострадавшим путешественникам. Ребята сидели, открыв рты. До массовых телевизоров оставалось ещё больше тридцати лет, в Сураве не было даже радио, а газеты в селе читали единицы. Так что эта незнакомая жизнь была для моих учеников куда более удивительной и захватывающей, чем самые интересные сказки.
Свои экскурсы в историю географических открытий я обычно заканчивала банальной фразой, что для того, чтобы стать лётчиком или полярным исследователем, надо очень много знать, а для этого хорошо учиться. И лёд тронулся. Мальчишки и девчонки теперь наперегонки тянули руки, стараясь доказать друг другу, кто из них лучше подготовился к дальним странствиям. Букварь, к которому мне пришлось возвратиться, ребята освоили в две недели и быстро двинулись дальше нагонять программу.
В классе появились отличники и свои маленькие «профессора», знающие ответы на любой вопрос. До сих пор помню двух моих помощников – Костю Загузова и Алешу Попова. Сколько раз они выручали меня, когда класс не мог справиться с задачей или примером. Я поражалась, как Костя быстро считал. Взмахнет ресницами – и ответ готов. Потом, к третьему-четвертому классу, он стал при умножении и делении даже обгонять меня, и, признаюсь, молодой учительнице заранее приходилось делать шпаргалки, чтобы не попасть в неловкое положение.
Мои ученики были очень разными, и в каждом что-то своё, самобытное, неповторимое. Вот только имена и фамилии разнообразием не отличались. Три четверти класса состояли из Загузовых, Пчелинцевых, Поповых, Синельниковых. При этом среди мальчиков была добрая половина Петек. Ими называли и Петров, и Питиримов (последнее имя стало в деревнях особенно модным после открытия мощей Святого Питирима в Тамбове, но в конце двадцатых годов многих из них тоже начали переименовываться в Петров). И получалась путаница: два Пети Синельникова, три Попова. Одно время я называла их, как русских царей Петр I, Петр II, Петр III. Но потом появился и четвёртый, и пятый...
Один из Петров очень напоминал мне челнавского Ивана Васильевича: такой же переросток-второгодник, тугодум и кривляка. Но теперь у меня появился опыт борьбы с подобными учениками. Самое главное – нужно было сбить их авторитет у ребят. И тут мне очень пригодился Костя. Каждый раз, когда наш оболтус застревал на простом задании, я просила Загузова помочь товарищу. Было уморительно видеть их вместе у доски: понурый долговязый парень и крепенький шустрый мальчонка, легко проходивший у того под мышкой. И маленький учит большого, что надо делать с числами и падежами. Какой уж тут авторитет у верзилы!
В те дни я поняла, что доброжелательностью, мягким юмором, умелым компромиссом можно добиться от детей куда больше, чем прямолинейно-деспотическими педагогическими требованиями, которые навязывала нам школьная система обучения и воспитания. И мне приходилось изощряться, чтобы проводить в жизнь свои взгляды и в то же время не отступать от инструкций.
Так было с первым суравским трактором. Когда послышалось тарахтение «Фордзона», ребята всем классом бросились из-за парт и прилипли к окнам. Урок сорван, и моим долгом было теперь усадить их на места и продолжать занятия. Но я понимала, что проку всё равно не будет, мысли мальчишек и девчонок останутся там, на площади, около этой диковинной машины, которую они только что увидели. Я дала им красные флажки, построила класс, и мы пошли навстречу трактору.
– Что здесь происходит? – остановил нас сердитый окрик директора.
– У нас мероприятие под названием «Здравствуй, конь стальной!» – не моргнув глазом, отрапортовала я. – Завтра об этом будем писать сочинение. (Попробуй прицепись – всё на высоком идеологическом уровне!)
Тем не менее, Солонцов не считал меня достаточно политически выдержанной. Дело было не в теоретической подкованности – тут я ему могла дать сто очков вперед, – а в моем отвращении к заезжим партийным уполномоченным. Этим словом в Сураве называли всех командированных: райкомовцев, работников исполкома, судебных исполнителей, представителей милиции, санэпидемстанции, ветслужбы и прочих чиновников. Гостиницы в селе не было, и гости часто останавливались в школе – здесь рядом с квартирами учителей всегда держали свободными одну-две комнаты – именно на такой случай. По вечерам уставшие за день, нередко уже хмельные уполномоченные хотели бы развлечься, и тут объектом их внимания становились мы, незамужние учительницы.
Со мной в комнате жила ещё одна молоденькая преподавательница начальных классов Оля Грибкова, очень похожая на Валю Козырькову из Челновой. Была она человеком решительным, прямолинейным и ненавидела этот кобеляж со всем пылом чистой юности. Не знаю, что я делала бы без нее. У меня вряд ли хватило бы смелости так резко и порой грубо отбривать начальственных ухажеров, а они понимали только такой язык.
Помню, как взбеленилась Ольга, когда два инструктора райкома партии то ли в отместку за наше невнимание, то ли просто проголодавшись, сожрали ночью весь наш двухнедельный запас продуктов, в том числе и три десятка яиц (все это хранилось в маленькой передней, куда, кроме нашей, выходила и дверь гостей). Здоровенные мужики вынуждены были спрятаться от девичьего гнева в своей комнате и не высовывали носа, пока на начались уроки.
Тут следует пояснить, почему еда была для нас такой ценностью. Село жило натуральным хозяйством, никаких магазинов в Сураве тогда не было, столовых тем более, и учителям приходилось всё готовить самим, вплоть до выпечки хлеба. Продукты покупали у крестьян, ведь никакой земли и скота у школьных работников не было. И тут я столкнулась с неожиданными трудностями. Из всех овощей суравцы выращивали только капусту, картошку и огурцы, ну ещё иногда кто-нибудь сеял редьку и брюкву. Спрашиваю, у кого можно купить морковки для борща. Бабы, лузгая семечки, высокомерно отвечают:
– Мы такими глупостями не займаемся.
Пытаюсь узнать насчет свёклы, лука, укропа, ответ тот же – не займаемся, и всё тут.
Считается, чем сложнее и разнообразнее кухня народа, тем выше его культура. Суравцы в этом отношении находились ещё на доисторическом уровне. Щи из одной капусты и суп из одной картошки, или та же картошка да каша – вот и всё их меню. Пироги и блины пекли не все, да и то один-два раза в год по большим праздникам. При этом крестьянки очень гордились своей бытовой неграмотностью, и если какая-нибудь баба советовала подружкам добавлять что-то в щи «для скусу», те с презрением отвергали:
– Неча! Мои и так жрут да похваливают. А эдак совсем разбалуешь.
Хуже всего было то, что всякий овощ, не входивший в основной набор продуктов, а также фрукты считались «баловством», а потому не было зазорным их красть или уничтожать. В Сураве был один-единственный сад, выращенный ещё в прошлом веке то ли священником, то ли земским врачом. Новый хозяин этого дома дежурил в саду целое лето, но напрасно – все яблоки и вишни обрывались ещё зелёными. Хулиганили не только мальчишки – сколько раз он снимал с деревьев здоровенных мужиков и баб. Поднимет скандал – те возвращаются и в отместку обламывают ветки, топчут саженцы и смородиновые кусты.
По той же причине я отказалась от мысли посадить где-нибудь на пустыре немного моркови и лука. И нам с Ольгой всё – от овощей и круп до солений и сладостей – приходилось возить из Тамбова.
...Раннее утро. Я, непривычно, по-деревенски повязанная платком, орудую у русской печи – учусь печь хлеб. Мои инструктора – Оля и преподавательница русского языка Зинаида Тихоновна Остроухова стоят рядом и подают советы. В то время в огромной школьной кухне собиралась женская часть коллектива – ведь почти все учителя жили в здании школы. Здесь и готовили, и мылись, и стирали. Иногда мешали друг другу, но я за все годы не припомню ни одной ссоры в этой «коммуналке». Наоборот, постоянно шутили, смеялись, обменивались рецептами, угощали коллег новыми блюдами, обсуждали прочитанные книги. Действительно, школа была тогда не только источником знаний, но и единственным оазисом культуры в селе.
Сейчас принято идеализировать старую деревню, её традиции, уклад жизни, а также восторгаться природным умом и смекалкой крестьян, их высокой нравственностью. Все это миф. Как всегда и везде, здесь жили самые разные люди: гордые вдовы, всю жизнь хранящие верность умершему, и доступные всем «калитурные девки» (от слова «культурные»), нахватавшиеся модных словечек и развязных манер, крепкие хитроватые хозяева, складывающие по копеечке в чулок, и горькие пьяницы, прокутившие всё до исподнего, народные умельцы и, как их называли в селе, «ну совсем безрукие». Я встречала неграмотных, но очень умных мужиков и баб. Однако были и такие, чья дурь поражает меня до сих пор.
Закончился мой первый учебный год в качестве учительницы, и мы с Олей собрались в Тамбов. Вдруг погода словно позабыла, что на дворе июнь, и с неба повалил густой снег. Такого холода летом не мог припомнить никто из стариков. Оглядываясь назад с высоты своих почти девяти десятков лет, я тоже могу подтвердить: больше никогда не сталкивалась с таким стихийным бедствием. Тем не менее, мы тогда всё-таки поехали в город, поскольку была оказия – мужик вёз что-то продавать. Не могу описать этот ужасный путь: мы двигались очень медленно – рядом с лошадью, спотыкаясь, шёл жеребёнок, да и дорогу сначала развезло, а потом сковало морозом, и телега постоянно заваливалась на каких-то колдобинах. Мы надели на себя что могли, но всё равно посинели от холода.
Дома долго отогревались чаем и всей семьей уговаривали нашего возницу остаться ночевать. Но он на все доводы только угрюмо смотрел в пол и повторял:
Было страшно за него: снега к тому времени уже намело по колено, ветер, крепчая, срывал с деревьев почерневшие листья и остатки завязи, а хлопья летели так густо, что мы с трудом различали другую сторону улицы, Но уломать упрямца не смогли, и он под вечер отправился назад в Сураву.
Оказалось, что мы были последними, кто видел его живым. Мужик замёрз в двух верстах от села. Заблудившись в метели, он привязал лошадь к кусту и бродил в поисках дороги, пока не свалился замертво. Выжил жеребёнок. Он бросил умирающую мать и благополучно добрался до дома.
– Дурак, одно слово дурак, – сетовали мужики. – Зачем лошадь привязал? Она бы сама его, куда надо, привела...
По-моему, лошадь они жалели даже больше, чем хозяина.
Бывало, что феноменальная глупость соединялась со столь же феноменальной жестокостью. У меня училась девочка с застывшим, чуть перекошенным личиком. Она стала такой после того, как отец на глазах у детей зарубил мать, расчленил тело и стал выносить по частям в ближайший овражек. Мужик даже не скрывался от соседей, считая свой поступок совершенно правильным. Теперь он сидел в тюрьме, а оставшиеся сироты впроголодь жили с бабушкой. Односельчане старались подкормить детишек, бабы то и дело совали им хлебушка, а с сельских праздников всегда приносили кулёчки с угощением.
Впервые я увидела у этой ученицы какое-то подобие улыбки на лице, когда после каникул вошла на урок в свой уже второй класс. С момента трагедии к тому времени прошло более полутора лет.
Новый учебный год начался довольно уныло. Со мной больше не было Оли Грибковой – кто-то из уполномоченных отомстил непокорной девушке, и её удалили из нашей школы. Стараясь поменьше встречаться с этими заезжими чиновниками, я по вечерам редко выходила из своей комнаты – готовилась к урокам и проглатывала огромное количество романов, благо в школу недавно привезли две телеги книг, национализированных в соседних селах. Но когда тебе двадцать, ты одинока и живёшь вдалеке от дома, любовные переживания героев навевают особую тоску.
Иногда ко мне заходил скоротать время преподаватель истории Алексей Сергеевич Топоров. Я знала, что он влюблён в меня, но у него в другом городе жена-студентка, которой он обещал помогать до конца учёбы. Топоров просил меня подождать, пока она не окончит институт, строил планы на будущее, а я смотрела на него, спрашивала себя, нравится он мне или нет, и не находила ответа.
Возможно, наш платонический роман перерос бы во что-то большее, но тут Алексей получил письмо от родных. Они сообщали, что всю его семью раскулачили (он был родом из крестьян какой-то северной губернии) и сослали в жуткие, совершенно гиблые места. На Топорова это известие страшно подействовало: Алексей замкнулся в себе (никому, кроме меня, не рассказал о своем горе), стал молчаливым и угрюмым. Мне кажется, он искал способы помочь близким, наверное, куда-то писал, но, конечно, безрезультатно. Сейчас понимаю, что нужно было поддержать его, самой сделать шаг навстречу, но тогда не позволила гордость. Я, видимо, не любила его.
Первой светлой минутой в этой непроглядной слякотной осени был приезд моей одноклассницы Жени Романовской. Она неожиданно вошла в учительскую во время педсовета, вся раскрасневшаяся от смущения и морозца. Оказывается, её прислали на место Оли, и нам теперь предстояло вместе работать.
Мы поселились в одной комнате, и Романовская как будто пробудила меня от спячки. В суравской глубинке словно повеяло свежим ветром нашей тамбовской экспериментальной школы повышенного типа. Вспоминая педагогические приёмы физрука Аткарского, мы теперь, кроме работы в начальных классах, с Женей вдвоём проводили уроки физкультуры и у старшеклассников, включая сюда и акробатику, и снарядную гимнастику, и наши знаменитые «пирамиды».
Мы, видимо, были первыми, кто показал жителям этого села, что такое футбол, волейбол... Вокруг нас стала собираться крестьянская молодёжь, появились друзья, и я стала чувствовать себя в Сураве вполне своим человеком.
Вскоре в школе начал работать новый преподаватель физики и математики Анатолий Сергеевич Торопынин, которому суждено было стать моим мужем. Его приезду предшествовала одна история, наделавшая много шуму в районе. В газете «Тамбовская правда» тогда часто выходили всевозможные скандальные статьи за подписью «Брынза» (не знаю, был это псевдоним или настоящая фамилия автора). Однажды журналист побывал в селе Арапово (позже оно было переименовано в Красносвободное), и тут в поле его зрения попал детский дом, который иногда еще называли Араповской детской коммуной. Кто-то из жителей села наговорил Брынзе про всякие ужасы разврата в этом учебном заведении. Я понимаю крестьян, они только так и могли истолковывать, скажем, спортивные занятия ребят на свежем воздухе в одних трусиках и маечках. Да к тому же мальчики вместе с девочками! Я сама школьницей прошла через подобное непонимание взрослыми новых веяний, а ведь училась в городе, где всё приживается куда быстрее. Здесь же перед глазами крестьян проходили не только уроки физкультуры, но и купания в реке, и ночные пионерские костры, и многодневные походы с ночёвками в палатках. В косной и дикой деревне с её особо строгими моральными устоями такие сцены вызывали у людей настоящий шок.
Понимаю я и журналиста. Он немало колесил по губернии в поисках фельетонного материала, «разоблачающих фактов». А тут араповцы сами свидетельствуют о безнравственных поступках воспитанников и педагогов детского дома. Упустить такой случай Брынза просто не мог, и вскоре вышла статья «Араповские кошмары», которая количеством всевозможной грязи затмила все предыдущие творения этого автора.
Партийные и правоохранительные органы сразу среагировали на публикацию, и учителя коммуны были арестованы. Пока шло разбирательство, они просидели за решёткой несколько недель в одних камерах с уголовниками. Можно представить себе, что пережили эти люди. Оклеветанные, совершенно морально уничтоженные, они ждали последнего акта своего позора – суда. Но суд не мог состояться – ни один из «фактов», приведённых в статье, не подтвердился. Преподаватели вышли на свободу. Среди них был и Торопынин.
Конечно, после этого скандала педагоги не могли вернуться в свой детский дом. Тем более что там уже был набран новый коллектив. Учителям предложили другие места работы. Так Анатолий Сергеевич и оказался в Сураве.
Несмотря на снятое обвинение, он все никак не мог окончательно прийти в себя. Сказывались дни, проведённые в тюрьме, и приобретённая там вялотекущая пневмония. Превозмогая себя, Торопынин работал, пока не началось ухудшение, и директор приказал срочно отвезти больного в Тамбов – пусть его там осмотрят специалисты. Судьбе было угодно, чтобы сопровождала его именно я, и эта поездка изменила всю мою жизнь. Женщины быстро влюбляются в двух случаях: либо когда кем-то восхищаются, либо когда жалеют. Причем русским, наверное, ближе второе. Так случилось и со мной. Было очень жаль этого сильного человека, прошедшего через ад и подкошенного сейчас болезнью. Так хотелось помочь...
Через месяц мы уже стали мужем и женой.
А ещё через месяц я в минуту смертельной опасности смогла по-настоящему оценить характер Анатолия и почувствовать одновременно уважение и страх.
Нас, как и всех учителей школы, постоянно заставляли присутствовать на колхозных собраниях, сельских сходах и прочих мероприятиях, составлять протоколы, проводить читки, делать политинформации. Когда шли собрания в отдаленных частях села или соседних деревушках, приходилось быть и за ведущего, и за секретаря, отвечать на вопросы, выслушивать жалобы.
А к кому ещё могли обратиться запуганные безмозглым обобществлением, ничего не понимающие крестьяне, чтобы их не обворовали, не высмеяли, а объяснили всё доступно и понятным языком? Конечно, к «учителкам».
В тот мартовский день 1930 года нам предстояло нелёгкое дело: нужно было ознакомить суравцев с только что вышедшей статьей Сталина «Головокружение от успехов». В ней впервые был поднят вопрос о перегибах в деле коллективизации. И хотя «перегибы», а точнее бесчеловечные методы этой кампании понимал с самого начала любой мало-мальски умный человек, после указания «сверху» у всех словно раскрылись глаза. Крестьяне же реагировали особенно бурно, сразу начинали искать вокруг виновных и требовали расправы. Поэтому в колхозной парторганизации нас предупредили: ограничиться только чтением статьи, никаких обсуждений не проводить, ничего не комментировать.
И вот мы втроём – я, Анатолий и ещё один комсомолец-десятиклассник – сидим в углу за столом в большой прокуренной избе на окраине Суравы. Комната до отказа набита мужиками. Все хмурые, взвинченные, кто-то из них пытается выплеснуть свои эмоции во время читки, и только стоящие рядом осаживают его, желая выслушать всё до конца.
Дочитываю последнее предложение, несколько секунд тишины, и сразу рёв из трех десятков глоток. Каждый кричит своё, ничего не разобрать, а мы, пользуясь суматохой, начинаем потихоньку собираться. Рослый, видимо, поднаторевший в таких делах парень слегка утихомиривает мужиков и пробирается к столу:
– Значица, так... Записывай. Мы, крестьяне села Сурава... А ты чего не пишешь, а?
Пытаюсь объяснить, что нам не велено вести протокол, ведь это не собрание, а просто читка, что они должны сначала всё обдумать, а потом могут выступить в прениях на общеколхозном сборе. Но чувствую, как неубедительно звучат мои слова. В воздухе повисла угроза. И тут было произнесено роковое:
– Сталин обращается к нам! Просит бороться с перегибами! А кто устроил эти перегибы? Вот они, вот эти! Сталина хочут обмануть, протокол не пишут! Бей их!
– Бе-е-ей! – заревела толпа и ринулась на нас. Лиц не видно, сплошные раззявленные рты. Особенно врезался в память взлохмаченный старик с грязной щетиной и оскаленными жёлтыми зубами. Кто-то ударил по единственной керосиновой лампе, и чёрные фигуры, едва различимые во тьме, нависли над нашим столом...
Нас спас Анатолий. В какую-то долю секунды он опрокинул стол, отгородившись им от толпы, и гаркнул так, что его голос перекрыл все остальные. Страшно, матерно, остервенело. Внезапно наступила тишина. И в ней особенно чётко прозвучали его короткие язвительные фразы.
– В тюрьму захотели? Только троньте, идиоты! Вам тогда протоколы не нужны будут. Все сядете! Все!!
– Свет сейчас же! Петька, я кому говорю!
Кто-то чиркнул спичкой, загорелся фитилёк. Анатолий обвёл взглядом лица – все опускали глаза. Жестом показав нам держаться за его спиной, он двинулся на толпу. Мужики не выдержали, расступились. Мы прошли по живому коридору до двери, и никто не произнёс ни слова.
Когда мы были уже далеко от этой избы, Анатолий закашлялся, и из его горла выскочил кровавый сгусток – результат травмы голосовых связок.
Как ни странно, мужики были благодарны Торопынину, что он не дал свершиться кровавой расправе и в то же время не донёс на них. Крестьяне уважали Анатолия, и не только за характер, а в первую очередь за знания, которые он давал их детям, и новшества, которые появились в селе с его приездом.
Главным и самым удивительным подарком для жителей села стало радио – первое в Сураве. Два дня провёл мой муж с другим преподавателем-физиком Денисом Семёновичем Остроуховым на крыше школы. Продуваемые морозным ветром, они собирали из подручных материалов радиоантенну. После этого один ходил с завязанным горлом, другой хватался за поясницу. Но оба улыбались, глядя, как крестьяне и учителя по очереди прикладывают к уху наушники, а в них сквозь радиопомехи прорываются истерические нотки голоса наркома просвещения Луначарского.
В дальнейшем Торопынин с Остроуховым усовершенствовали аппаратуру, купили в городе лампы и динамики. И теперь уже все суравцы могли слушать передачи на площади у школы, где на столбе целыми днями надрывался огромный чёрный репродуктор.
Молодые преподаватели к этому времени уже занимались оборудованием кабинета физики. Начинали они вдвоём, но потом им стали помогать старшеклассники – члены физического кружка. Через год этот кабинет был признан лучшим в районе.
А за Анатолием уже ходила толпа мальчишек, мечтающих научиться фотографировать. Фотоаппарат был один на всю школу, и не всякому во время занятий удавалось даже подержать его в руках. Крестьянские детишки прямо-таки захлебывались от радости, когда на листе фотобумаги проступали знакомые лица их соседей и одноклассников. Фотография нашей школы, сделанная в те годы, попала ко мне случайно спустя шестьдесят с лишним лет, но, без сомнения, её сделал кто-то из фотокружка Торопынина – больше никто в селе не умел фотографировать.
Кроме учителей, в Сураве вообще не было в то время образованных людей, которых можно было бы назвать специалистами своего дела. Бывший земский врач уехал отсюда ещё в начале двадцатых, никто из медиков не хотел забираться в такую глушь, и суравскому руководству пришлось назначить своего фельдшера. Чтобы ветеринару Банникову разрешили занять эту должность, его послали на какие-то курсы. Но и это не помогло: он путался в названиях болезней и лекарств, не умел делать инъекции и, по-моему, боялся крови. Крестьяне всё это понимали и посему продолжали ходить к бабкам-знахаркам и повитухам, стараясь не утруждать своего официального лекаря.
Скучая без работы, Банников занялся пропагандой гигиены и здорового образа жизни. До сих пор помню, каких трудов мне стоило не рассмеяться на его лекции. Фельдшер рассказывал ребятам о страшной болезни «турбекулёз», от которой умерли Чехов, Левитан, Надсон, – тут он старательно прочитал по своей тетрадке с десяток известных фамилий. Способ уберечься от этой напасти, по Банникову, был прост – надо чаще мыть руки. Доктор Чехов и прочие, судя по всему, их не мыли...
Возможно, этот эпизод, да и само лицо фельдшера Банникова стёрлись бы из моей памяти, если бы судьба не столкнула меня с ним в самый ответственный момент моей жизни.
Заканчивался январь 1931 года. Скоро мне предстояло стать матерью. Через несколько дней предполагалось пойти в декретный отпуск и уехать в Тамбов – поближе к маме и нормальным врачам. Я не знала тогда, что люди в белых халатах тоже подневольные, им часто приходится сознательно идти на то, что в любой стране назвали бы должностным преступлением. Только через два десятилетия знакомая гинеколог призналась мне, что их страшно ругали, когда женщины рожали после рассчитанного срока – приходилось держать ответ за каждый день «перехаживания». И наоборот, медиков всячески поощряли, если роды происходили раньше времени. Считалось, что таким образом они экономят для государства деньги, идущие на оплату предродового отпуска. И врачи вынуждены были постоянно уменьшать сроки беременности, рискуя здоровьем женщин. Тамбовские врачи обманули меня ровно на месяц (именно обманули, потому что ребёнок оказался совершенно доношенным).
Среди ночи нежданно-негаданно начались схватки, и я поняла, что в Тамбов мне уже не попасть. Разбудила супруга, но он с чисто мужской логикой посоветовал мне потерпеть до утра. Только малыш терпеть не хотел, и пришлось Анатолию бежать за повитухой. Она оказалась в ту ночь на другом конце села, километрах в четырёх от школы. И пока ходили туда, ко мне привели фельдшера Банникова, чтобы не оставлять совсем одну.
Не знаю, кому из нас было в ту ночь труднее. Он совсем посерел от страха, руки его тряслись. Мне кажется, он сбежал бы от меня, если бы не наши школьные преподавательницы, столпившиеся у дверей. Это они заставили его продезинфицировать руки и снабдили всем необходимым. Банников не приближался ко мне до самого появления ребёнка. Чуть придя в себя, я удивилась странной тишине.
– Нет! Не мёртвый! Тряси его! Сильнее тряси!
Брезгливо держа младенца на вытянутых руках, Банников неумело встряхнул его. Послышался протестующий писк.
– Он и вправду живой! – обрадовался фельдшер. На мой вопрос, кто же у меня родился, он долго «это» разглядывал, прежде чем решить:
Я только потом поняла, какой тогда подвиг совершил Банников. Мне по секрету рассказал один из суравцев, что ещё будучи ветеринаром, он боялся принимать отёлы у коров и приглашал опытного мужика-коновала. А тут первые роды, да ещё у самой учительницы! Он так потом и говорил бабам, убеждая их рожать в присутствии специалиста (то есть его):
– Я даже у учительницы принимал. И ничего, довольна.
С появлением Галочки на меня свалились новые заботы. А через месяц уже пришлось приступать к занятиям. Стало ясно, что нам не обойтись без няни. Претендентов на это место хватало, но найти подходящую помощницу было нелегко. Первая няня утащила ребёнка на посиделки и попыталась накормить грудняшку подсолнечными семечками. На моё возмущение, что малышка может подавиться, бабы сочувственно покивали:
Удивительно, что, понимая опасность, они всё равно продолжали давать детям и семечки, и горох, и мелкие предметы, а с трех-четырех лет ребятишки вообще безнадзорно бродили по улице. Не потому ли детская смертность в Сураве была поистине чудовищной – до совершеннолетия не доживала и половина родившихся.
С няней мне помогла наша уборщица Паша Травина – добрый гений всего коллектива. Она посоветовала взять «за харчи» Ленку, тринадцатилетнюю девочку-сироту, которая жила в многодетной семье дальних родственников. Те только рады будут избавиться от лишнего рта. Так вместо одного ребёнка у меня стало два.
Первое впечатление было жутковатым. Передо мной стояло испуганное существо в обносках. Босая, руки в цыпках, волосы подозрительно нечесаны. Я сразу подумала, что у неё вши. Но уж больно жаль было отказываться – Лена смотрела так умоляюще, что я решила рискнуть.
Сразу вымыла ей голову и подстригла по модному тогда фасону «в рамку». Потом подарила частый гребень и строго сказала, что она должна выгнать им всю оставшуюся живность в три дня, иначе придётся расстаться. Лена делала это с таким усердием, что на голове появились ссадины, но моё условие было выполнено.
Цыпки я, по совету Травиной, лечила ей топлёным маслом. Пришлось перешить для неё кое-что из моих платьев, и я никогда не видела такого восторга и благодарности в глазах ребёнка. У меня не было лишнего матраца, и на первое время я подстелила вместо него под простыню стопки газет и старые одеяла. Каково же было мое удивление, когда девочка утром радостно сообщила, что никогда не спала так мягко. Оказывается, дома она лежала на досках, накрытых мешковиной.
Лена помогла мне как бы изнутри увидеть всю дремучую дикость деревни начала тридцатых годов. Её детская память была набита страшными суеверными историями, при этом она не знала самых простых вещей, не понимала назначения обычных бытовых предметов. Девочка, например, в первый раз в жизни увидела утюг – примитивнейший, который нагревают на плите, – и никак не могла сообразить, что с ним делать. Когда я научила её глажению, Ленке это очень понравилось, и с тех пор она гладила свои платьица всякую свободную минуту. Мне пришлось показывать ей буквально всё: как шить, как готовить, как стирать, как обращаться с малышом. Приёмы любой работы Лена схватывала с первого раза, а при её старательности я была спокойна, что всё будет сделано как надо.
Умненькая и пытливая, она оставалась до тринадцати лет почти неграмотной. Когда-то походила в первый класс, а потом родственники перестали её «посылать в школу». Видно, им было удобнее, чтобы девочка вместо учёбы выполняла грязную работу. Я тоже не имела возможности посадить её в класс – мне было важно, чтобы она сидела с дочкой именно во время уроков. Но оставить Лену без образования я не могла и стала заниматься с ней по вечерам. Когда мы переезжали на каникулы в Тамбов, её учила моя сестра – одна из лучших педагогов города.
Лена прожила с нами около двух лет. Она сдала экстерном экзамены за начальную школу и уже осваивала программу 5-6 классов. Но к тридцать третьему году нам пришлось расстаться – начался голод, я в это время стала студенткой и просто не в силах была прокормить девочку. Мы нашли Лене место няни в другой семье учителей, и она вместе с ними вскоре переехала в Подмосковье. Я с ней постоянно переписывалась. Несколько раз Елена приезжала в гости – ведь мы стали для неё как родные. С годами она превратилась в миловидную весёлую девушку, работала на стекольном заводе, продолжала учиться.
Последняя весточка от Лены пришла в конце войны. Она писала, что, пока была на фронте, у родственников мужа умер её единственный ребёнок, а о самом муже-солдате ничего не известно уже несколько месяцев. Вечно Бог карает кого не надо...
Удары судьбыи островки счастья
Впрочем, судьба жестоко обошлась не только с Леной. Началась война, все мужчины, с кем я работала в Сураве – и учителя, и ученики, – встали на защиту страны. С тяжёлым заболеванием вернулся оттуда Торопынин, попал в плен физик Остроухов, погиб мой самый талантливый ученик Костя Загузов.
Жизнь нанесла удар и директору нашей школы Солонцову. За несколько лет до войны я видела его в Воронеже преуспевающим политруком Красной Армии. И вдруг всё полетело кувырком. Под Орлом он попал в окружение. Плен, исключение из партии, знакомство с советскими лагерями...
Я случайно узнала о его несчастии и пришла навестить. Совершенно незнакомый мне человек сосредоточенно смотрел в пол остановившимися глазами.
– Ты что, Алёша, не узнаешь Нину Семеновну? – спросила его жена.
– Почему? Узнаю, – хмуро отозвался Алексей Никифорович, словно мы оторвали его от каких-то важных мыслей.
Я не могла поверить, что это – тот самый Солонцов, несгибаемый, энергичный, безжалостный, от одного имени которого трепетала вся Сурава. Но вспомнился суд над шестью кулаками, нищая изба, куда он привел нас на «раскулачивание», испуганные глаза женщин и детей, и я не смогла по-настоящему пожалеть его.
Алексей Никифорович так и не оправился, через несколько лет его уже не было в живых. Не намного пережила его и жена.
Мне тоже нелегко дались эти годы. Ещё до отъезда из Суравы я развелась с мужем – задатки супермена хороши в бою, но непереносимы в семейной жизни. Потом был институт, война, трудовые фронты, бомбёжки, голодовки, десятилетия работы в педагогическом училище. Год за годом в памяти всё больше стираются лица суравских крестьян и озорные улыбки ребят. И почему-то всё чаще вспоминаю один незначительный эпизод.
Яркий весенний день. Я задержалась на волейбольной площадке – старшеклассники попросили меня показать подачу с левой руки (они все время хотели, чтобы я была за капитана, ведь это мы с Романовской научили их игре). И вдруг слышу голос моей мамы. Она стоит у окна и держит на руках трехмесячную Галю.
– Мамочка заигралась, а дочка кушать просит.
Мне становится немного стыдно – что это я, в самом деле! И, отбросив мяч, иду им навстречу. Невдалеке муж в окружении ребятишек колдует со своим фотоаппаратом. Пронзительное солнце, пробивающаяся зелёная трава и необыкновенно острое ощущение счастья.
Почему я вновь и вновь возвращаюсь к этой минуте? Она была совсем не типичной для нашей напряженной и одновременно тусклой суравской жизни. Жизни среди нищей, убогой деревни, раздираемой распрями, среди ломающихся традиций, мировоззрений и судеб. Но, наверное, именно такие островки счастья помогали нам выжить тогда и греют нас потом до старости. И эта память о счастье – самое дорогое, что мы унесём с собой.
Город на Цне. – 1997. – 9 января (№ 2), с. 7.; 16 января (№ 3), с. 7.; 23 января (№ 4), с. 7.