Всеотзывчив и болтлив
Кто такой Дмитрий Александрович Пригов? Легче всего ответить «Пригов и есть». Это даже будет не так глупо, как кажется. В слове «Пригов» удобно сходятся приговская «многопрофильность» (художник, поэт, акционист) и его творческое своеобразие (страшная продуктивность, «бытовизм» стихотворений и прочее). Тем удобнее, что в текстах Пригов старательно мифологизировал свои фамилию-инициалы, превращая собственное имя в значащее «само по себе». Добавим к ФИО пару понятий – московский концептуализм, авангард — и что-то «вокруг Пригова» у нас вполне слепится.
Впрочем, совсем не то и не о том.
Я думаю, начинать нужно с языка. Пригов — это в первую очередь «словесное явление». Как поэт, он «растворен» в окружающей русской речи, и, забегая вперед, скажем: 24 тысячи его стихотворений — в первую очередь проект по охвату и «проживанию» всех модусов языка, всех его звучаний и штампов.
В предуведомлении к одному из сборников Пригов так и пишет: «Я всеотзывчив и болтлив». Применяя к себе словечко Достоевского о Пушкине (всемирная отзывчивость), он формулирует свою сверхидею: «разрешить интонационную задачу пушкинской поэтики». То есть — на каждую существующую «интонацию» отозваться «стихом».
Пригов – единственный поэт, которого я всегда читаю вслух. Потому что он работает «на русском языке» в самом полном смысле, «до конца», с упором на живую интонацию. Предлагаю вам забыть «бродско-тарковское» декламирование и прочитать вслух голосом искреннего простака-обывателя:
Вроде бы время прошло, ушли Рейган и советский мещанин — но осталась «кухня», мой язык и его подлое приведение любого «укуса» к «я имею право!», а любого «пса» к проклятому «террористу Рейгану». Вскрываются типажи и штампы. Каждый приговский сборник заключается в отрабатывании некой «интонации» на десятках стихотворений. А там, где этот интонационный раствор оказывается гуще всего, он вдруг «кристаллизуется» в главные приговские фигуры: появляются народно любимые Милицанер, Еврей, Пожарник, Моряк и др.
Но что-то в нем незримо бодрствует
Не знаю с кем — наверно с Богом
Образ простого «стража порядка» (называемого только Милицанером – вот «разговорность», интонация) эволюционирует в постоянном повторении до универсального «хранителя мироздания» в психологии советского обывателя.
На Запад и Восток глядит Милицанер
И центр, где стоит Милицанер —
Взгляд на него отвсюду открывается
Милицанер, Милицанер, Милицанер. Двадцать-тридцать стихотворений крутят-вертят этим словом, как угодно. И, отсеивая в нем наносное, вскрывают корневой смысл, «самое само» Милицанера по-приговски. Конечно, это не просто «дядя Стёпа» и не просто «советская власть», вперившая сумрачные очи в быт Дома литераторов. Это — «надначало», которое свыше «меня» — русского человека «у себя в мыслях», в затаенной «кухонности». Милицанера я боюсь и ненавижу, им восхищаюсь и горжусь, на него надеюсь, уповаю.
Такую же операцию Пригов может проделать, например, с Москвой (сборник «Москва и москвичи»). Вновь задается стержневое «сверхпонятие», и с ним несколько десятков раз проделывается это «кручение-верчение» интонаций.
<…> И под землей Она сидит и плачет
<…> И в статуях прямых Эрехтайона
А что Москва - на то она и есть Москва
Что насмерть поражает пришлеца
Когда Москва была еще волчицей…
Когда здесь поднялось движенье
О нем впоследствье редко кто и слышал
А может, люди просто врут бесстыдно
Да и названье странное - Москва
Медитативно долгое чтение Пригова размывает смысловые очертания слова, уносит почву из-под ног. И вы вдруг встаете, опомнившись: «Как это, Москва? Да что такое – Москва? Почему эти буквы стоят в таком порядке?». За сотней повторений слово просто теряет первоначальный смысл, сохраняя его только в чистой интонационности: «Москвааааа». И вы повторите за Приговым – «да и названье странное».
Отсюда становятся понятны корни знаменитого приговского многописания: он заведомо не торопится, со всех сторон «разглядывая» новую языковую «вещицу». Впереди еще десять тысяч стихов, и вот это новое стихотворение можно свободно потратить на то, чтобы какого-нибудь Милицанера зафиксировать «на одну десятую градуса» левее или правее, чем прежде.
В каждом сборнике Пригов примеряет на себя новую «языковую» маску. Советский официоз, бытовая речь, язык «инструкции к игре» или криминальной хроники — все годится для стиха. «Во мне нет никакого явного количества остатного, гниющего, неиспользованного языкового материала», — писал он однажды.
Вскапывая русский язык, Пригов вовсе не ищет ни ископаемых, ни нефти, ни картошки. Ему впору все, потому что «ковш» тут самой земле по размеру, ему подходит и песчинка, и глыба. Работает же он на «тоннаж». Но это не «строительный прагматизм», а та самая «всеотзывчивость», замешанная на желании «ничего не оставить внутри гнить».
Вспомним комбайн из мультфильма «Ну, погоди!», на котором волк гоняется за зайцем, параллельно «сжимая» целое пшеничное поле. В реальности это поле — поле «языка» — неохватно. И Пригов гоняет по нему, как сумасшедший волк, на своей машине, а сзади комбайна вылетают спрессованные ровные коробки: «Семьдесят девятая азбука», «Картинки из частной и общественной жизни», «Некрологи», или целая серия таких коробок по криминальным сводкам девяностых. А разве это не русский язык? Чего уж «русский» (мы тут не славянофильствуем) — разве это не мой язык?, — вопрошает Пригов.
Мясо срезали и бросали в унитаз
Уж и не знаешь, по поводу чего
Примеры можно множить и множить. Ведь ясно: в клещи приговского «комбайна» на равных правах попадает «смешное» и «грустное», «культурное» и «некультурное», «цитатное» и «свое».
Вот тут можно, например, спеть постмодернистскую частушку про интертекстуальность и смерть автора (переиначил пушкинские стихи) – или порассуждать о «прямом смысле» (ах, ну каково же обличение советской действительности!). Но я бы не стал городить частности — Пригова всегда стоит рассматривать в протяженности и читать сборниками. Его стихотворения вообще плохо подходят для «выбранного» цитирования, они — лишь клетки на огромном куске языкового мяса («языковой психологии»), которое Пригов усердно тащит на страницы собственных сборников. Потому, думаю, его концептуалистские перформансы (от стихограмм до раздачи своих текстов гражданам на улице) — это не столько «акции», сколько попытки гиперболизации приема внутри значительно более глобального проекта.
Пригова нельзя читать отдельными стихами, «избранным из сборников». Разве он не мог выпустить очередную тысячу стихов «сплошняком»? Мог, благо материала всегда хватало. Но не выпустил, не смешал одно с другим. И в то же время не сделал и наоборот: не стал производить «отбор» среди «прочего» материала. Сборник, как мы видели, – это «растяжение приема», его всестороннее употребление, «разговорное выражение». Ведь и вы, если начнёте запальчиво объяснять знакомым свою новую «большую идею» в реальной беседе, неизбежно повторите главные тезисы по три-четыре раза — и почти наверняка разными словами. Пригов как концептуалист весь в этом. У него нет формул, а есть «поливание» читателя в одно и то же место из одной и той же лейки, пока вода «не проймет все». Поток стихов Пригова — это не глупая стершаяся фраза, а почти «биологический» литературный факт.
Кажется, достаточно наговорил.
Пригласить к чтению Пригова я теперь могу с полным правом. Но уже в вашей компетенции открыть его на «подольше» и в «ритме», приближенном к рутинному, в котором он и писал, и жил.
Вообще, если совсем откровенно, — я не верю людям, которые говорят, что Пригов их любимый поэт. Слишком редко видишь людей, признающихся в абсолютной любви ко всему окружающему. Куда уж нам до «всеотзывчивости и болтливости». Но если все-таки случаются позывы «в ту сторону», то пара спокойных часов со сборником Д. А. зря не пройдут.
Подписывайтесь на телеграм газеты «Зинзивер», чтобы ничего не пропустить!