<?xml version="1.0" encoding="utf-8" ?><rss version="2.0" xmlns:tt="http://teletype.in/" xmlns:atom="http://www.w3.org/2005/Atom" xmlns:dc="http://purl.org/dc/elements/1.1/" xmlns:content="http://purl.org/rss/1.0/modules/content/" xmlns:media="http://search.yahoo.com/mrss/"><channel><title>@fdostoevskiy</title><generator>teletype.in</generator><description><![CDATA[отрывки из произведений Достоевского]]></description><image><url>https://teletype.in/files/08/54/08540585-d7d3-4d84-9f50-1aed154f6674.jpeg</url><title>@fdostoevskiy</title><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy</link></image><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><atom:link rel="self" type="application/rss+xml" href="https://teletype.in/rss/fdostoevskiy?offset=0"></atom:link><atom:link rel="next" type="application/rss+xml" href="https://teletype.in/rss/fdostoevskiy?offset=10"></atom:link><atom:link rel="search" type="application/opensearchdescription+xml" title="Teletype" href="https://teletype.in/opensearch.xml"></atom:link><pubDate>Sun, 05 Apr 2026 16:46:08 GMT</pubDate><lastBuildDate>Sun, 05 Apr 2026 16:46:08 GMT</lastBuildDate><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/Sony4etBiblij1</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Sony4etBiblij1?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Sony4etBiblij1?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Отрывок о воскрешении Лазаря в «Преступлении и наказании»</title><pubDate>Sat, 24 Apr 2021 00:05:03 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/34/f5/34f5458d-b663-4dd5-8bce-171c75a8a1d6.jpeg"></media:content><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/37/2d/372d9d38-ec09-47b4-a866-15884b3b0e9d.jpeg"></img>На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете. — Это откуда? — крикнул он ей через комнату. Она стояла всё на том же месте, в трех шагах от стола. — Мне принесли, — ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него. — Кто принес? — Лизавета принесла, я просила. «Лизавета! Странно!» — подумал он. Всё у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать. — Где тут про Лазаря? — спросил он вдруг. Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу. — Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня...]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <figure class="m_original">
    <img src="https://teletype.in/files/37/2d/372d9d38-ec09-47b4-a866-15884b3b0e9d.jpeg" width="753" />
  </figure>
  <p>На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.<br />— Это откуда? — крикнул он ей через комнату. Она стояла всё на том же месте, в трех шагах от стола.<br />— Мне принесли, — ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него.<br />— Кто принес?<br />— Лизавета принесла, я просила.<br />«Лизавета! Странно!» — подумал он. Всё у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать.<br />— Где тут про Лазаря? — спросил он вдруг.<br />Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.<br />— Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.<br />Она искоса глянула на него.<br />— Не там смотрите... в четвертом евангелии... — сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.<br />— Найди и прочти мне, — сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукой голову и угрюмо уставился в сторону, приготовившись слушать.<br />«Недели через три на седьмую версту, милости просим! Я, кажется, сам там буду, если еще хуже не будет», — бормотал он про себя.</p>
  <p>Соня нерешительно ступила к столу, недоверчиво выслушав странное желание Раскольникова. Впрочем, взяла книгу.<br />— Разве вы не читали? — спросила она, глянув на него через стол, исподлобья. Голос ее становился всё суровее и суровее.<br />— Давно... Когда учился. Читай!<br />— А в церкви не слыхали?<br />— Я... не ходил. А ты часто ходишь?<br />— Н-нет, — прошептала Соня.<br />Раскольников усмехнулся.<br />— Понимаю... И отца, стало быть, завтра не пойдешь хоронить?<br />— Пойду. Я и на прошлой неделе была... панихиду служила.<br />— По ком?<br />— По Лизавете. Ее топором убили.<br />Нервы его раздражались всё более и более. Голова начала кружиться.<br />— Ты с Лизаветой дружна была?<br />— Да... Она была справедливая... она приходила... редко... нельзя было. Мы с ней читали и... говорили. Она Бога узрит.<br />Странно звучали для него эти книжные слова, и опять новость: какие-то таинственные сходки с Лизаветой, и обе — юродивые.<br />«Тут и сам станешь юродивым! Заразительно!» — подумал он. — Читай! — воскликнул он вдруг настойчиво и раздражительно.</p>
  <p>Соня всё колебалась. Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он на «несчастную помешанную».<br />— Зачем вам? Ведь вы не веруете?.. — прошептала она тихо и как-то задыхаясь.<br />— Читай! Я так хочу! — настаивал он, — читала же Лизавете!<br />Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и всё не выговаривалось первого слога.</p>
  <p>«<em>Был же болен некто Лазарь, из Вифании...</em>» — произнесла она наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пересекло, и в груди стеснилось.<br />Раскольников понимал отчасти, почему Соня не решалась ему читать, и чем более понимал это, тем как бы грубее и раздражительнее настаивал на чтении. Он слишком хорошо понимал, как тяжело было ей теперь выдавать и обличать всё свое. Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть еще с самого отрочества, еще в семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от горя мачехи среди голодных детей, безобразных криков и попреков. Но в то же время он узнал теперь, и узнал наверно, что хоть и тосковала она и боялась чего-то ужасно, принимаясь теперь читать, но что вместе с тем ей мучительно самой хотелось прочесть, несмотря на всю тоску и на все опасения, и именно ему, чтоб он слышал, и непременно теперь — «что бы там ни вышло потом!»... Он прочел это в ее глазах, понял из ее восторженного волнения... Она пересилила себя, подавила горловую спазму, пресекшую в начале стиха ее голос, и продолжала чтение одиннадцатой главы Евангелия Иоаннова. Так дочла она до 19-го стиха:</p>
  <p>«<em>И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: Господи! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего Ты попросишь у Бога, даст Тебе Бог».</em><br />Тут она остановилась опять, стыдливо предчувствуя, что дрогнет и порвется опять ее голос...<br /><em>«Иисус говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала Ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день. Иисус сказал ей: Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в Меня не умрет вовек. Веришь ли сему? Она говорит Ему </em>(и как бы с болью переведя дух, Соня раздельно и с силою прочла, точно сама во всеуслышание исповедовала):<br /><em>Так, Господи! Я верую, что Ты Христос, Сын Божий, грядущий в мир».</em></p>
  <p>Она было остановилась, быстро подняла было на него глаза, но поскорей пересилила себя и стала читать далее. Раскольников сидел и слушал неподвижно, не оборачиваясь, облокотясь на стол и смотря в сторону. Дочли до 32-го стиха.<br />«<em>Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев Его, пала к ногам Его; и сказала Ему: Господи! если бы Ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят Ему: Господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как Он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»</em></p>
  <p>Раскольников обернулся к ней и с волнением смотрел на нее: да, так и есть! Она уже вся дрожала в действительной, настоящей лихорадке. Он ожидал этого. Она приближалась к слову о величайшем и неслыханном чуде, и чувство великого торжества охватило ее. Голос ее стал звонок, как металл; торжество и радость звучали в нем и крепили его. Строчки мешались перед ней, потому что в глазах темнело, но она знала наизусть, что читала. При последнем стихе: <em>«не мог ли сей, отверзший очи слепому...»</em> — она, понизив голос, горячо и страстно передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные, падут, зарыдают и уверуют... «И он, он — тоже ослепленный и неверующий, — он тоже сейчас услышит, он тоже уверует, да, да! сейчас же, теперь же», — мечталось ей, и она дрожала от радостного ожидания.</p>
  <p><em>«Иисус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит ему: Господи! уже смердит; ибо четыре дни, как он во гробе»</em>.<br />Она энергично ударила на слово: четыре.<br /><em>«Иисус говорит ей: не сказал ли Я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу Божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: Отче, благодарю Тебя, что Ты услышал Меня. Я и знал, что Ты всегда услышишь Меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что Ты послал Меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший,</em></p>
  <p>(громко и восторженно прочла она, дрожа и холодея, как бы в очию сама видела):</p>
  <p><em>обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его; пусть идет. Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в Него».</em></p>
  <p>Далее она не читала и не могла читать, закрыла книгу и быстро встала со стула.<br />— Всё об воскресении Лазаря, — отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись в сторону, не смея и как бы стыдясь поднять на него глаза. Лихорадочная дрожь ее еще продолжалась. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги. Прошло минут пять или более...</p>
  <p>«Преступление и наказание» ч. 4, IV</p>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/UnostStarca</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/UnostStarca?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/UnostStarca?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Из жития в бозе преставившегося иеросхимонаха старца Зосимы, составлено с собственных слов его Алексеем Федоровичем Карамазовым</title><pubDate>Sat, 20 Mar 2021 09:00:33 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/b0/11/b0112c62-2070-41c0-9b77-d6ad271f56f2.jpeg"></media:content><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/c5/ab/c5ab4590-2f8f-4510-a6a5-d55bf792ae14.jpeg"></img>А было нас всего у матушки двое: я, Зиновий, и старший брат мой, Маркел. Был он старше меня годов на восемь, характера вспыльчивого и раздражительного, но добрый, не насмешливый и странно как молчаливый, особенно в своем доме, со мной, с матерью и с прислугой. Учился в гимназии хорошо, но с товарищами своими не сходился, хотя и не ссорился, так по крайней мере запомнила о нем матушка. За полгода до кончины своей, когда уже минуло ему семнадцать лет, повадился он ходить к одному уединенному в нашем городе человеку, как бы политическому ссыльному, высланному из Москвы в наш город за вольнодумство. Был же этот ссыльный немалый ученый и знатный философ в университете. Почему-то он полюбил Маркела и стал принимать его. Просиживал у него...]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h3>Сведения биографические <em>а) О юноше брате старца Зосимы</em></h3>
  <figure class="m_column">
    <img src="https://teletype.in/files/c5/ab/c5ab4590-2f8f-4510-a6a5-d55bf792ae14.jpeg" width="1023" />
  </figure>
  <p>А было нас всего у матушки двое: я, Зиновий, и старший брат мой, Маркел. Был он старше меня годов на восемь, характера вспыльчивого и раздражительного, но добрый, не насмешливый и странно как молчаливый, особенно в своем доме, со мной, с матерью и с прислугой. Учился в гимназии хорошо, но с товарищами своими не сходился, хотя и не ссорился, так по крайней мере запомнила о нем матушка. За полгода до кончины своей, когда уже минуло ему семнадцать лет, повадился он ходить к одному уединенному в нашем городе человеку, как бы политическому ссыльному, высланному из Москвы в наш город за вольнодумство. Был же этот ссыльный немалый ученый и знатный философ в университете. Почему-то он полюбил Маркела и стал принимать его. Просиживал у него юноша целые вечера, и так во всю зиму, доколе не потребовали обратно ссыльного на государственную службу в Петербург, по собственной просьбе его, ибо имел покровителей. </p>
  <p>Начался великий пост, а Маркел не хочет поститься, бранится и над этим смеется: «Всё это бредни, говорит, и нет никакого и бога», — так что в ужас привел и мать и прислугу, да и меня малого, ибо хотя был я и девяти лет всего, но, услышав слова сии, испугался очень и я. Прислуга же была у нас вся крепостная, четверо человек, все купленные на имя знакомого нам помещика. Еще помню, как из сих четверых продала матушка одну, кухарку Афимью, хромую и пожилую, за шестьдесят рублей ассигнациями, а на место ее наняла вольную. И вот на шестой неделе поста стало вдруг брату хуже, а был он и всегда нездоровый, грудной, сложения слабого и наклонный к чахотке; роста же немалого, но тонкий и хилый, лицом же весьма благообразен. Простудился он, что ли, но доктор прибыл и вскоре шепнул матушке, что чахотка скоротечная и что весны не переживет. Стала мать плакать, стала просить брата с осторожностию (более для того, чтобы не испугать его), чтобы поговел и причастился святых божиих тайн, ибо был он тогда еще на ногах. Услышав, рассердился и выбранил храм божий, однако задумался: догадался сразу, что болен опасно и что потому-то родительница и посылает его, пока силы есть, поговеть и причаститься. Впрочем, и сам уже знал, что давно нездоров, и еще за год пред тем проговорил раз за столом мне и матери хладнокровно: «Не жилец я на свете меж вами, может, и года не проживу», и вот словно и напророчил. </p>
  <p>Прошло дня три, и настала страстная неделя. И вот брат со вторника утра пошел говеть. «Я это, матушка, собственно для вас делаю, чтоб обрадовать вас и успокоить», — сказал он ей. Заплакала мать от радости, да и с горя: «Знать, близка кончина его, коли такая в нем вдруг перемена». Но недолго походил он в церковь, слег, так что исповедовали и причастили его уже дома. Дни наступили светлые, ясные, благоуханные, пасха была поздняя. Всю-то ночь он, я помню, кашляет, худо спит, а наутро всегда оденется и попробует сесть в мягкие кресла. Так и запомню его: сидит тихий, кроткий, улыбается, сам больной, а лик веселый, радостный. Изменился он весь душевно — такая дивная началась в нем вдруг перемена! Войдет к нему в комнату старая нянька: «Позволь, голубчик, я и у тебя лампадку зажгу пред образом». А он прежде не допускал, задувал даже. «Зажигай, милая, зажигай, изверг я был, что претил вам прежде. Ты богу, лампадку зажигая, молишься, а я, на тебя радуясь, молюсь. Значит, одному Богу и молимся». </p>
  <p>Странными казались нам эти слова, а мать уйдет к себе и всё плачет, только к нему входя обтирала глаза и принимала веселый вид. «Матушка, не плачь, голубушка, — говорит, бывало, — много еще жить мне, много веселиться с вами, а жизнь-то, жизнь-то веселая, радостная!» — «Ах, милый, ну какое тебе веселье, когда ночь горишь в жару да кашляешь, так что грудь тебе чуть не разорвет». — «Мама, — отвечает ей, — не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай». И дивились все словам его, так он это странно и так решительно говорил; умилялись и плакали. Приходили к нам знакомые: «Милые, говорит, дорогие, и чем я заслужил, что вы меня любите, за что вы меня такого любите, и как я того прежде не знал, не ценил». Входящим слугам говорил поминутно: «Милые мои, дорогие, за что вы мне служите, да и стою ли я того, чтобы служить-то мне? Если бы помиловал Бог и оставил в живых, стал бы сам служить вам, ибо все должны один другому служить». </p>
  <p>Матушка, слушая, качала головой: «Дорогой ты мой, от болезни ты так говоришь». — «Мама, радость моя, говорит, нельзя, чтобы не было господ и слуг, но пусть же и я буду слугой моих слуг, таким же, каким и они мне. Да еще скажу тебе, матушка, что всякий из нас пред всеми во всем виноват, а я более всех». Матушка так даже тут усмехнулась, плачет и усмехается: «Ну и чем это ты, говорит, пред всеми больше всех виноват? Там убийцы, разбойники, а ты чего такого успел нагрешить, что себя больше всех обвиняешь?» — «Матушка, кровинушка ты моя, говорит (стал он такие любезные слова тогда говорить, неожиданные), кровинушка ты моя милая, радостная, знай, что воистину всякий пред всеми за всех и за всё виноват. Не знаю я, как истолковать тебе это, но чувствую, что это так до мучения. И как это мы жили, сердились и ничего не знали тогда?» Так он вставал со сна, каждый день всё больше и больше умиляясь и радуясь и весь трепеща любовью. </p>
  <p>Приедет, бывало, доктор — старик немец Эйзеншмидт ездил: «Ну что, доктор, проживу я еще денек-то на свете?» — шутит, бывало, с ним. «Не то что день, и много дней проживете, — ответит, бывало, доктор, — и месяцы, и годы еще проживете». — «Да чего годы, чего месяцы! — воскликнет, бывало, — что тут дни-то считать, и одного дня довольно человеку, чтобы всё счастие узнать. Милые мои, чего мы ссоримся, друг пред другом хвалимся, один на другом обиды помним: прямо в сад пойдем и станем гулять и резвиться, друг друга любить и восхвалять, и целовать, и жизнь нашу благословлять». — «Не жилец он на свете, ваш сын, — промолвил доктор матушке, когда провожала она его до крыльца, — он от болезни впадает в помешательство». Выходили окна его комнаты в сад, а сад у нас был тенистый, с деревьями старыми, на деревьях завязались весенние почки, прилетели ранние птички, гогочут, поют ему в окна. И стал он вдруг, глядя на них и любуясь, просить и у них прощения: «Птички божии, птички радостные, простите и вы меня, потому что и пред вами я согрешил». </p>
  <p>Этого уж никто тогда у нас не мог понять, а он от радости плачет: «Да, говорит, была такая божия слава кругом меня: птички, деревья, луга, небеса, один я жил в позоре, один всё обесчестил, а красы и славы не приметил вовсе». — «Уж много ты на себя грехов берешь», — плачет, бывало, матушка. «Матушка, радость моя, я ведь от веселья, а не от горя это плачу; мне ведь самому хочется пред ними виноватым быть, растолковать только тебе не могу, ибо не знаю, как их и любить. Пусть я грешен пред всеми, зато и меня все простят, вот и рай. Разве я теперь не в раю?» И много еще было, чего и не припомнить и не вписать. Помню, однажды вошел я к нему один, когда никого у него не было. Час был вечерний, ясный, солнце закатывалось и всю комнату осветило косым лучом. Поманил он меня, увидав, подошел я к нему, взял он меня обеими руками за плечи, глядит мне в лицо умиленно, любовно; ничего не сказал, только поглядел так с минуту: «Ну, говорит, ступай теперь, играй, живи за меня!» Вышел я тогда и пошел играть. А в жизни потом много раз припоминал уже со слезами, как он велел жить за себя. Много еще говорил он таких дивных и прекрасных, хотя и непонятных нам тогда слов. Скончался же на третьей неделе после пасхи, в памяти, и хотя и говорить уже перестал, но не изменился до самого последнего своего часа: смотрит радостно, в очах веселье, взглядами нас ищет, улыбается нам, нас зовет. Даже в городе много говорили о его кончине. Потрясло меня всё это тогда, но не слишком, хоть и плакал я очень, когда его хоронили. Юн был, ребенок, но на сердце осталось всё неизгладимо, затаилось чувство. В свое время должно было всё восстать и откликнуться. Так оно и случилось</p>
  <p><em><strong>(Братья Карамазовы Часть 2 Книга 6)</strong></em></p>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/VerSilov</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/VerSilov?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/VerSilov?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Беседа Версилова с Аркашей. Отрывок из книги &quot;Подросток&quot;</title><pubDate>Sun, 21 Feb 2021 21:18:24 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/a3/f8/a3f8f657-05b9-410e-b691-72fe9230ff24.jpeg"></media:content><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/12/87/1287498d-cca6-47b8-9a47-40d80f906f40.jpeg"></img>Впрочем, помню, в тот вечер он был особенно откровенен:]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <figure class="m_column">
    <img src="https://teletype.in/files/12/87/1287498d-cca6-47b8-9a47-40d80f906f40.jpeg" width="768" />
  </figure>
  <p>Впрочем, помню, в тот вечер он был особенно откровенен:</p>
  <p>— Хоть бы я был слабохарактерною ничтожностью и страдал этим сознаньем! А то ведь нет, я ведь знаю, что я бесконечно силен, и чем, как ты думаешь? А вот именно этою непосредственною силою уживчивости с чем бы то ни было, столь свойственною всем умным русским людям нашего поколения. Меня ничем не разрушишь, ничем не истребишь и ничем не удивишь. Я живуч, как дворовая собака. Я могу чувствовать преудобнейшим образом два противоположные чувства в одно и то же время — и уж конечно не по моей воле. </p>
  <p>Но тем не менее знаю, что это бесчестно, главное потому, что уж слишком благоразумно. Я дожил почти до пятидесяти лет и до сих пор не ведаю: хорошо это, что я дожил, или дурно. Конечно, я люблю жить, и это прямо выходит из дела; но любить жизнь такому, как я,— подло. В последнее время началось что-то новое, и Крафты не уживаются, а застреливаются. Но ведь ясно, что Крафты глупы; ну а мы умны — стало быть, и тут никак нельзя вывести параллели, и вопрос все-таки остается открытым. И неужели земля только для таких, как мы, стоит? Всего вернее, что да; но идея эта уж слишком безотрадная. А впрочем... а впрочем, вопрос все-таки остается открытым.</p>
  <p>Он говорил с грустью, и все-таки я не знал, искренно или нет. Была в нем всегда какая-то складка, которую он ни за что не хотел оставить.</p>
  <p>&lt;...&gt;</p>
  <p>— Э, полноте, говорите дело. Я хочу знать, что именно мне делать и как мне жить?</p>
  <p>— Что тебе делать, мой милый? Будь честен, никогда не лги, не пожелай дому ближнего своего, одним словом, прочти десять заповедей: там всё это навеки написано.</p>
  <p>— Полноте, полноте, всё это так старо и притом — одни слова; а нужно дело.</p>
  <p>— Ну, уж если очень одолеет скука, постарайся полюбить кого-нибудь или что-нибудь или даже просто привязаться к чему-нибудь.</p>
  <p>— Вы только смеетесь! И притом, что я один-то сделаю с вашими десятью заповедями?</p>
  <p>— А ты их исполни, несмотря на все твои вопросы и сомнения, и будешь человеком великим.</p>
  <p>— Никому не известным.</p>
  <p>— Ничего нет тайного, что бы не сделалось явным.</p>
  <p>— Да вы решительно смеетесь!</p>
  <p>— Ну, если уж ты так принимаешь к сердцу, то всего лучше постарайся поскорее специализироваться, займись постройками или адвокатством и тогда, занявшись уже настоящим и серьезным делом, успокоишься и забудешь о пустяках.</p>
  <p>Я промолчал; ну что тут можно было извлечь? И однако же, после каждого из подобных разговоров я еще более волновался, чем прежде. Кроме того, я видел ясно, что в нем всегда как бы оставалась какая-то тайна; это-то и привлекало меня к нему всё больше и больше.</p>
  <p>— Слушайте,— прервал я его однажды,— я всегда подозревал, что вы говорите всё это только так, со злобы и от страдания, но втайне, про себя, вы-то и есть фанатик какой-нибудь высшей идеи’и только скрываете или стыдитесь признаться.</p>
  <p>— Спасибо тебе, мой милый.</p>
  <p>— Слушайте, ничего нет выше, как быть полезным. Скажите, чем в данный миг я всего больше могу быть полезен? Я знаю, что вам не разрешить этого; но я только вашего мнения ищу: вы скажете, и как вы скажете, так я и пойду, клянусь вам! Ну, в чем же великая мысль?</p>
  <p>— Ну, обратить камни в хлебы — вот великая мысль.</p>
  <p>— Самая великая? Нет, взаправду, вы указали целый путь; скажите же: самая великая?</p>
  <p>— Очень великая, друг мой, очень великая, но не самая; великая, но второстепенная, а только в данный момент великая: наестся человек и не вспомнит; напротив, тотчас скажет: «Ну вот я наелся, а теперь что делать?» Вопрос остается вековечно открытым.</p>
  <p>— Вы раз говорили про «женевские идеи»; я не понял, что такое «женевские идеи»?</p>
  <p>— Женевские идеи — это добродетель без Христа, мой друг, теперешние идеи или, лучше сказать, идея всей теперешней цивилизации. Одним словом, это — одна из тех длинных историй, которые очень скучно начинать, и гораздо будет лучше, если мы с тобой поговорим о другом, а еще лучше, если помолчим о другом.</p>
  <p>— Вам бы всё молчать!</p>
  <p>— Друг мой, вспомни, что молчать хорошо, безопасно и красиво.</p>
  <p>— Красиво?</p>
  <p>— Конечно. Молчание всегда красиво, а молчаливый всегда красивее говорящего.</p>
  <p>— Да так говорить, как мы с вами, конечно, всё равно что молчать. Черт с этакой красотой, а пуще всего черт с этакой выгодой!</p>
  <p>— Милый мой,— сказал он мне вдруг, несколько изменяя тон, даже с чувством и с какою-то особенною настойчивостью,— милый мой, я вовсе не хочу прельстить тебя какою-нибудь буржуазною добродетелью взамен твоих идеалов, не твержу тебе, что «счастье лучше богатырства»; напротив, богатырство выше всякого счастья, и одна уж способность к нему составляет счастье. Таким образом, это между нами решено. Я именно и уважаю тебя за то, что ты смог, в наше прокислое время, завести в душе своей какую-то там «свою идею» (не беспокойся, я очень запомнил). Но все-таки нельзя же не подумать и о мере, потому что тебе теперь именно хочется звонкой жизни, что-нибудь зажечь, что-нибудь раздробить, стать выше всей России, пронестись громовою тучей и оставить всех в страхе и в восхищении, а самому скрыться в Северо-Американские Штаты. Ведь, наверно, что-нибудь в этом роде в душе твоей, а потому я и считаю нужным тебя предостеречь, потому что искренно полюбил тебя, мой милый.</p>
  <p>Что мог я извлечь и из этого? Тут было только беспокойство обо мне, об моей материальной участи; сказывался отец с своими прозаическими, хотя и добрыми, чувствами, но того ли мне надо было ввиду идей, за которые каждый честный отец должен бы послать сына своего хоть на смерть, как древний Гораций своих сыновей за идею Рима?</p>
  <p>Я приставал к нему часто с религией, но тут туману было пуще всего. На вопрос: что мне делать в этом смысле? — он отвечал самым глупым образом, как маленькому: «Надо веровать в бога, мой милый».</p>
  <p>— Ну, а если я не верю всему этому? — вскричал я раз в раздражении.</p>
  <p>— И прекрасно, мой милый.</p>
  <p>— Как прекрасно?</p>
  <p>— Самый превосходный признак, мой друг; самый даже благонадежный, потому что наш русский атеист, если только он вправду атеист и чуть-чуть с умом,— самый лучший человек в целом мире и всегда наклонен приласкать бога, потому что непременно добр, а добр потому, что безмерно доволен тем, что он — атеист. Атеисты наши — люди почтенные и в высшей степени благо надежные, так сказать, опора отечества...</p>
  <p>Это, конечно, было что-нибудь, но я хотел не того; однажды только он высказался, но только так странно, что удивил меня больше всего, особенно ввиду всех этих католичеств и вериг, про которые я об нем слышал.</p>
  <p>— Милый мой,— сказал он мне однажды, не дома, а как-то на улице, после длинного разговора; я провожал его.— Друг мой, любить людей так, как они есть, невозможно. И однако же, должно. И потому делай им добро, скрепя свои чувства, зажимая нос и закрывая глаза (последнее необходимо). Переноси от них зло, не сердясь на них по возможности, «памятуя, что и ты человек». Разумеется, ты поставлен быть с ними строгим, если дано тебе быть хоть чуть-чуть поумнее средины. Люди по при роде своей низки и любят любить из страху; не поддавайся на такую любовь и не переставай презирать. Где-то в Коране Аллах повелевает пророку взирать на «строптивых» как на мышей, делать им добро и проходить мимо,— немножко гордо, но верно. Умей презирать даже и тогда, когда они хороши, ибо всего чаще тут-то они и скверны. О милый мой, я судя по себе сказал это! Кто лишь чуть-чуть не глуп, тот не может жить и не презирать себя, честен он или бесчестен — это всё равно. Любить своего ближнего и не презирать его — невозможно. По-моему, человек создан с физическою невозможностью любить своего ближнего. Тут какая-то ошибка в словах с самого начала, и «любовь к человечеству» надо понимать лишь к тому человечеству, которое ты же сам и создал в душе своей (другими словами, себя самого создал и к себе самому любовь) и которого, поэтому, никогда и не будет на самом деле.</p>
  <p>— Никогда не будет?</p>
  <p>— Друг мой, я согласен, что это было бы глуповато, но тут не моя вина; а так как при мироздании со мной не справлялись, то я и оставлю за собою право иметь на этот счет свое мнение.</p>
  <p>— Как же вас называют после этого христианином,— вскричал я,— монахом с веригами, проповедником? не понимаю!</p>
  <p>— А кто меня так называет?</p>
  <p>Я рассказал ему; он выслушал очень внимательно, но разговор прекратил.</p>
  <p>Никак не запомню, по какому поводу был у нас этот памятный для меня разговор; но он даже раздражился, чего с ним почти никогда не случалось. Говорил страстно и без насмешки, как бы и не мне говорил. Но я опять-таки не поверил ему: не мог же он с таким, как я, говорить о таких вещах серьезно?</p>
  <blockquote>ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Глава первая.</blockquote>
  <p><em>Фёдор Достоевский 1875г.</em></p>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/statia</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/statia?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/statia?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Статья Раскольникова &quot;О преступлении&quot;. Отрывок из &quot;Преступление и наказание&quot;</title><pubDate>Sat, 23 Jan 2021 09:58:14 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/bc/f5/bcf52767-0b0b-416a-b21c-2d815ee6fd4e.jpeg"></media:content><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/d1/f1/d1f1f892-5a33-4720-9bfe-ce89dedc8b12.jpeg"></img>За полгода до совершения преступления бедный студент-юрист Раскольников пишет статью под названием &quot;О преступлении&quot;. Молодой человек относит статью в одну из петербургских газет &quot;Еженедельная речь&quot;. Однако эта газета вскоре закрывается и Раскольников уверен, что статью не опубликуют. Однако за два месяца до преступления статья Раскольникова неожиданно появляется в газете &quot;Периодическая речь&quot;,судя по всему, редакторам понравилась смелая статья Раскольникова, поэтому они решили ее напечатать. В это время сам Раскольников не догадывается, что его статья опубликована. Он также не подозревает, что статью уже прочитал следователь Порфирий Петрович. И конечно, статья не могла не насторожить такого умного, проницательного следователя...]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h2 data-align="center"><strong><em>Первый психологический поединок Раскольникова и Порфирия Петровича</em></strong> </h2>
  <h3 data-align="center">часть 3 глава V</h3>
  <p></p>
  <blockquote><em>За полгода до совершения преступления бедный студент-юрист Раскольников пишет статью под названием &quot;О преступлении&quot;. Молодой человек относит статью в одну из петербургских газет &quot;Еженедельная речь&quot;. Однако эта газета вскоре закрывается и Раскольников уверен, что статью не опубликуют. Однако за два месяца до преступления статья Раскольникова неожиданно появляется в газете &quot;Периодическая речь&quot;,судя по всему, редакторам понравилась смелая статья Раскольникова, поэтому они решили ее напечатать. В это время сам Раскольников не догадывается, что его статья опубликована. Он также не подозревает, что статью уже прочитал следователь Порфирий Петрович. И конечно, статья не могла не насторожить такого умного, проницательного следователя...</em></blockquote>
  <p></p>
  <figure class="m_column">
    <img src="https://teletype.in/files/d1/f1/d1f1f892-5a33-4720-9bfe-ce89dedc8b12.jpeg" width="937" />
  </figure>
  <p>Порфирий Петрович: ....— а впрочем, и всегда интересовала меня, — одна ваша статейка: «О преступлении».. или как там у вас, забыл название, не помню. Два месяца назад имел удовольствие в «Периодической речи» прочесть.</p>
  <p><br />— Моя статья? В «Периодической речи»? — с удивлением спросил Раскольников, — я действительно написал, полгода назад, когда из университета вышел, по поводу одной книги, одну статью, но я снес ее тогда в газету «Еженедельная речь», а не в «Периодическую».<br />— А попала в «Периодическую».<br />&lt;...&gt;<br />— А вы почему узнали, что статья моя? Она буквой подписана.<br /></p>
  <p>— А случайно, и то на днях. Через редактора; я знаком... Весьма заинтересовался.<br /></p>
  <p>— Я рассматривал, помнится, психологическое состояние преступника в продолжение всего хода преступления.<br /></p>
  <p>— Да-с, и настаиваете, что акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнию. Очень, очень оригинально, но... меня, собственно, не эта часть вашей статейки заинтересовала, а некоторая мысль, пропущенная в конце статьи, но которую вы, к сожалению, проводите только намеком, неясно... Одним словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут... то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.<br />Раскольников усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи.</p>
  <p><br />— Как? Что такое? Право на преступление? Но ведь не потому, что «заела среда»? — с каким-то даже испугом осведомился Разумихин.</p>
  <p><br />— Нет, нет, не совсем потому, — ответил Порфирий. — Всё дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?</p>
  <p><br />— Да как же это? Быть не может, чтобы так! — в недоумении бормотал Разумихин.</p>
  <p><br />Раскольников усмехнулся опять. Он разом понял, в чем дело и на что его хотят натолкнуть; он помнил свою статью. Он решился принять вызов.</p>
  <p><br />— Это не совсем так у меня, — начал он просто и скромно. — Впрочем, признаюсь, вы почти верно ее изложили, даже, если хотите, и совершенно верно... (Ему точно приятно было согласиться, что совершенно верно). Разница единственно в том, что я вовсе не настаиваю, чтобы необыкновенные люди непременно должны и обязаны были творить всегда всякие бесчинства, как вы говорите. Мне кажется даже, что такую статью и в печать бы не пропустили. Я просто-запросто намекнул, что «необыкновенный» человек имеет право... то есть не официальное право, а сам имеет право разрешить своей совести перешагнуть... через иные препятствия, и единственно в том только случае, если исполнение его идеи (иногда спасительной, может быть, для всего человечества) того потребует. </p>
  <p>Вы изволите говорить, что статья моя неясна; я готов ее вам разъяснить, по возможности. Я, может быть, не ошибусь, предполагая, что вам, кажется, того и хочется; извольте-с. По-моему, если бы Кеплеровы и Ньютоновы открытия вследствие каких-нибудь комбинаций никоим образом не могли бы стать известными людям иначе как с пожертвованием жизни одного, десяти, ста и так далее человек, мешавших бы этому открытию или ставших бы на пути как препятствие, то Ньютон имел бы право, и даже был бы обязан... устранить этих десять или сто человек, чтобы сделать известными свои открытия всему человечеству. Из этого, впрочем, вовсе не следует, чтобы Ньютон имел право убивать кого вздумается, встречных и поперечных, или воровать каждый день на базаре. Далее, помнится мне, я развиваю в моей статье, что все... ну, например, хоть законодатели и установители человечества, начиная с древнейших, продолжая Ликургами, Солонами, Магометами, Наполеонами и так далее, все до единого были преступники, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались и перед кровью, если только кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь. </p>
  <p>Замечательно даже, что большая часть этих благодетелей и установителей человечества были особенно страшные кровопроливцы. Одним словом, я вывожу, что и все, не то что великие, но и чуть-чуть из колеи выходящие люди, то есть чуть-чуть даже способные сказать что-нибудь новенькое, должны, по природе своей, быть непременно преступниками, — более или менее, разумеется. Иначе трудно им выйти из колеи, а оставаться в колее они, конечно, не могут согласиться, опять-таки по природе своей, а по-моему, так даже и обязаны не соглашаться. Одним словом, вы видите, что до сих пор тут нет ничего особенно нового. Это тысячу раз было напечатано и прочитано. Что же касается до моего деления людей на обыкновенных и необыкновенных, то я согласен, что оно несколько произвольно, но ведь я же на точных цифрах и не настаиваю. </p>
  <p>Я только в главную мысль мою верю. Она именно состоит в том, что люди, по закону природы, разделяются вообще на два разряда: на низший (обыкновенных), то есть, так сказать, на материал, служащий единственно для зарождения себе подобных, и собственно на людей, то есть имеющих дар или талант сказать в среде своей новое слово. Подразделения тут, разумеется, бесконечные, но отличительные черты обоих разрядов довольно резкие: первый разряд, то есть материал, говоря вообще, люди по натуре своей консервативные, чинные, живут в послушании и любят быть послушными. По-моему, они и обязаны быть послушными, потому что это их назначение, и тут решительно нет ничего для них унизительного. </p>
  <p>Второй разряд, все преступают закон, разрушители или склонны к тому, судя по способностям. Преступления этих людей, разумеется, относительны и многоразличны; большею частию они требуют, в весьма разнообразных заявлениях, разрушения настоящего во имя лучшего. Но если ему надо, для своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, по совести, может, по-моему, дать себе разрешение перешагнуть через кровь, — смотря, впрочем, по идее и по размерам ее, — это заметьте. В этом только смысле я и говорю в моей статье об их праве на преступление. (Вы припомните, у нас ведь с юридического вопроса началось). </p>
  <p>Впрочем, тревожиться много нечего: масса никогда почти не признает за ними этого права, казнит их и вешает (более или менее) и тем, совершенно справедливо, исполняет консервативное свое назначение, с тем, однако ж, что в следующих поколениях эта же масса ставит казненных на пьедестал и им поклоняется (более или менее). Первый разряд всегда — господин настоящего, второй разряд — господин будущего. Первые сохраняют мир и приумножают его численно; вторые двигают мир и ведут его к цели. И те, и другие имеют совершенно одинаковое право существовать. Одним словом, у меня все равносильное право имеют, и — vive la guerre éternelle, —до Нового Иерусалима, разумеется!</p>
  <p><br />— Так вы все-таки верите же в Новый Иерусалим?</p>
  <p><br />— Верую, — твердо отвечал Раскольников; говоря это и в продолжение всей длинной тирады своей, он смотрел в землю, выбрав себе точку на ковре.</p>
  <p><br />— И-и-и в бога веруете? Извините, что так любопытствую.</p>
  <p><br />— Верую, — повторил Раскольников, поднимая глаза на Порфирия.</p>
  <p><br />— И-и в воскресение Лазаря веруете?</p>
  <p><br />— Ве-верую. Зачем вам всё это?</p>
  <p><br />— Буквально веруете?</p>
  <p><br />— Буквально.</p>
  <p><br />— Вот как-с... так полюбопытствовал. Извините-с. Но позвольте, — обращаюсь к давешнему, — ведь их не всегда же казнят; иные напротив...</p>
  <p><br />— Торжествуют при жизни? О да, иные достигают и при жизни, и тогда...</p>
  <p><br />— Сами начинают казнить?</p>
  <p><br />— Если надо и, знаете, даже большею частию. Вообще замечание ваше остроумно.</p>
  <p><br />— Благодарю-с. Но вот что скажите: чем же бы отличить этих необыкновенных-то от обыкновенных? При рождении, что ль, знаки такие есть? Я в том смысле, что тут надо бы поболее точности, так сказать, более наружной определенности: извините во мне естественное беспокойство практического и благонамеренного человека, но нельзя ли тут одежду, например, особую завести, носить что-нибудь, клеймы там, что ли, какие?.. Потому, согласитесь, если произойдет путаница и один из одного разряда вообразит, что он принадлежит к другому разряду, и начнет «устранять все препятствия», как вы весьма счастливо выразились, так ведь тут...</p>
  <p><br />— О, это весьма часто бывает! Это замечание ваше еще даже остроумнее давешнего..</p>
  <p><br />— Благодарю-с..</p>
  <p><br />— Не стоит-с; но примите в соображение, что ошибка возможна ведь только со стороны первого разряда, то есть «обыкновенных» людей (как я, может быть очень неудачно, их назвал). Несмотря на врожденную склонность их к послушанию, по некоторой игривости природы, в которой не отказано даже и корове, весьма многие из них любят воображать себя передовыми людьми, «разрушителями» и лезть в «новое слово», и это совершенно искренно-с. Действительно же новых они в то же время весьма часто не замечают и даже презирают, как отсталых и унизительно думающих людей. </p>
  <p>Но, по-моему, тут не может быть значительной опасности, и вам, право, нечего беспокоиться, потому что они никогда далеко не шагают. За увлечение, конечно, их можно иногда бы посечь, чтобы напомнить им свое место, но не более; тут и исполнителя даже не надо: они сами себя посекут, потому что очень благонравны; иные друг дружке эту услугу оказывают, а другие сами себя собственноручно... Покаяния разные публичные при сем на себя налагают, — выходит красиво и назидательно, одним словом, вам беспокоиться нечего... Такой закон есть.</p>
  <p><br />— Ну, по крайней мере с этой стороны, вы меня хоть несколько успокоили; но вот ведь опять беда-с: скажите, пожалуйста, много ли таких людей, которые других-то резать право имеют, «необыкновенных-то» этих? Я, конечно, готов преклониться, но ведь согласитесь, жутко-с, если уж очень-то много их будет, а?</p>
  <p><br />— О, не беспокойтесь и в этом, — тем же тоном продолжал Раскольников. — Вообще людей с новою мыслию, даже чуть-чуть только способных сказать хоть что-нибудь новое, необыкновенно мало рождается, даже до странности мало. Ясно только одно, что порядок зарождения людей, всех этих разрядов и подразделений, должно быть, весьма верно и точно определен каким-нибудь законом природы. Закон этот, разумеется, теперь неизвестен, но я верю, что он существует и впоследствии может стать и известным. Огромная масса людей, материал, для того только и существует на свете, чтобы наконец, чрез какое-то усилие, каким-то таинственным до сих пор процессом, посредством какого-нибудь перекрещивания родов и пород, понатужиться и породить наконец на свет, ну хоть из тысячи одного, хотя сколько-нибудь самостоятельного человека. Еще с более широкою самостоятельностию рождается, может быть, из десяти тысяч один (я говорю примерно, наглядно). Еще с более широкою — из ста тысяч один. Гениальные люди — из миллионов, а великие гении, завершители человечества, — может быть, по истечении многих тысячей миллионов людей на земле. Одним словом, в реторту, в которой всё это происходит, я не заглядывал. Но определенный закон непременно есть и должен быть; тут не может быть случая.</p>
  <p><br />— Да что вы оба, шутите, что ль? — вскричал наконец Разумихин. — Морочите вы друг друга иль нет? Сидят и один над другим подшучивают! Ты серьезно, Родя?<br />Раскольников молча поднял на него свое бледное и почти грустное лицо и ничего не ответил. И странною показалась Разумихину, рядом с этим тихим и грустным лицом, нескрываемая, навязчивая, раздражительная и невежливая язвительность Порфирия.</p>
  <p><br />— Ну, брат, если действительно это серьезно, то... Ты, конечно, прав, говоря, что это не ново и похоже на всё, что мы тысячу раз читали и слышали; но что действительно оригинально во всем этом, — и действительно принадлежит одному тебе, к моему ужасу, — это то, что все-таки кровь по совести разрешаешь, и, извини меня, с таким фанатизмом даже... В этом, стало быть, и главная мысль твоей статьи заключается. Ведь это разрешение крови по совести, это... это, по-моему, страшнее, чем бы официальное разрешение кровь проливать, законное...</p>
  <p><br />— Совершенно справедливо, — страшнее-с, — отозвался Порфирий.</p>
  <p><br />— Нет, ты как-нибудь да увлекся! Тут ошибка. Я прочту... Ты увлекся! Ты не можешь так думать... Прочту.</p>
  <p><br />— В статье всего этого нет, там только намеки, — проговорил Раскольников.</p>
  <p><br />— Так-с, так-с, — не сиделось Порфирию, — мне почти стало ясно теперь, как вы на преступление изволите смотреть-с, но... уж извините меня за мою назойливость (беспокою уж очень вас, самому совестно!) — видите ли-с: успокоили вы меня давеча очень-с насчет ошибочных-то случаев смешения обоих разрядов, но... меня всё тут практические разные случаи опять беспокоят! Ну как иной какой-нибудь муж, али юноша, вообразит, что он Ликург али Магомет... — будущий, разумеется, — да и давай устранять к тому все препятствия... Предстоит, дескать, далекий поход, а в поход деньги нужны... ну и начнет добывать себе для похода... знаете?</p>
  <p>Заметов вдруг фыркнул из своего угла. Раскольников даже глаз на него не поднял.<br /></p>
  <p>— Я должен согласиться, — спокойно отвечал он, — что такие случаи действительно должны быть. Глупенькие и тщеславные особенно на эту удочку попадаются; молодежь в особенности.</p>
  <p><br />— Вот видите-с. Ну так как же-с?</p>
  <p><br />— Да и так же, — усмехнулся Раскольников, — не я в этом виноват. Так есть и будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, — чего же беспокоиться? И ищите вора!..</p>
  <p><br />— Ну, а коль сыщем?</p>
  <p><br />— Туда ему и дорога.</p>
  <p><br />— Вы-таки логичны. Ну-с, а насчет его совести-то?</p>
  <p><br />— Да какое вам до нее дело?</p>
  <p><br />— Да так уж, по гуманности-с.</p>
  <p><br />— У кого есть она, тот страдай, коль сознает ошибку. Это и наказание ему, — опричь каторги.</p>
  <p><br />— Ну а действительно-то гениальные, — нахмурясь, спросил Разумихин, — вот те-то, которым резать-то право дано, те так уж и должны не страдать совсем, даже за кровь пролитую?</p>
  <p><br />— Зачем тут слово: должны? Тут нет ни позволения, ни запрещения. Пусть страдает, если жаль жертву... Страдание и боль всегда обязательны для широкого сознания и глубокого сердца. Истинно великие люди, мне кажется, должны ощущать на свете великую грусть, — прибавил он вдруг задумчиво, даже не в тон разговора.<br />Он поднял глаза, вдумчиво посмотрел на всех, улыбнулся и взял фуражку. Он был слишком спокоен сравнительно с тем, как вошел давеча, и чувствовал это. Все встали.</p>
  <p><br />— Ну-с, браните меня или нет, сердитесь иль нет, а я не могу утерпеть, — заключил опять Порфирий Петрович, — позвольте еще вопросик один (очень уж я вас беспокою-с!), одну только маленькую идейку хотел пропустить, единственно только чтобы не забыть-с...</p>
  <p><br />— Хорошо, скажите вашу идейку, — серьезный и бледный стоял перед ним в ожидании Раскольников.</p>
  <p><br />— Ведь вот-с... право, не знаю, как бы удачнее выразиться... идейка-то уж слишком игривенькая... психологическая-с... Ведь вот-с, когда вы вашу статейку-то сочиняли, — ведь уж быть того не может, хе-хе! чтобы вы сами себя не считали, ну хоть на капельку, — тоже человеком «необыкновенным» и говорящим новое слово, — в вашем то есть смысле-с... Ведь так-с?</p>
  <p><br />— Очень может быть, — презрительно ответил Раскольников.<br />Разумихин сделал движение.</p>
  <p><br />— А коль так-с, то неужели вы бы сами решились — ну там ввиду житейских каких-нибудь неудач и стеснений или для споспешествования как-нибудь всему человечеству— перешагнуть через препятствие-то?.. Ну, например, убить и ограбить?..</p>
  <p><br />И он как-то вдруг опять подмигнул ему левым глазом и рассмеялся неслышно, — точь-в-точь как давеча.</p>
  <p><br />— Если б я и перешагнул, то уж, конечно, бы вам не сказал, — с вызывающим, надменным презрением ответил Раскольников.</p>
  <p><br />— Нет-с, это ведь я так только интересуюсь, собственно, для уразумения вашей статьи, в литературном только одном отношении-с...</p>
  <p><br />«Фу, как это явно и нагло!» — с отвращением подумал Раскольников.<br />— Позвольте вам заметить, — отвечал он сухо, — что Магометом иль Наполеоном я себя не считаю... ни кем бы то ни было из подобных лиц, следственно, и не могу, не быв ими, дать вам удовлетворительного объяснения о том, как бы я поступил.</p>
  <p><br />— Ну, полноте, кто ж у нас на Руси себя Наполеоном теперь не считает? — с страшною фамильярностию произнес вдруг Порфирий. Даже в интонации его голоса было на этот раз нечто уж особенно ясное.</p>
  <p><br />— Уж не Наполеон ли какой будущий и нашу Алену Ивановну на прошлой неделе топором укокошил? — брякнул вдруг из угла Заметов.</p>
  <p><br />Раскольников молчал и пристально, твердо смотрел на Порфирия. Разумихин мрачно нахмурился. Ему уж и прежде стало как будто что-то казаться. Он гневно посмотрел кругом. Прошла минута мрачного молчания. Раскольников повернулся уходить.</p>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/MalchikYXrista</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/MalchikYXrista?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/MalchikYXrista?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф. М. Достоевский. Мальчик у Христа на ёлке</title><pubDate>Wed, 06 Jan 2021 15:09:20 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/cf/1b/cf1b1749-ad18-4ed5-b8d6-a1c30e5a8d9f.jpeg"></media:content><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/a3/7a/a37a0a6a-5ee7-404e-8fee-6c7e5bbdc269.jpeg"></img>Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед ёлкой и в самую елку перед Рождеством, я всё встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, — значит его всё же кто-то снаряжал, посылая. ]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <figure id="K1Sp" class="m_original">
    <img src="https://teletype.in/files/a3/7a/a37a0a6a-5ee7-404e-8fee-6c7e5bbdc269.jpeg" width="545" />
  </figure>
  <h3 data-align="center" id="d3VS">I. МАЛЬЧИК С РУЧКОЙ</h3>
  <p id="RJnU">Дети странный народ, они снятся и мерещатся. Перед ёлкой и в самую елку перед Рождеством, я всё встречал на улице, на известном углу, одного мальчишку, никак не более как лет семи. В страшный мороз он был одет почти по-летнему, но шея у него была обвязана каким-то старьем, — значит его всё же кто-то снаряжал, посылая. </p>
  <p id="4QTU">Он ходил «с ручкой»; это технический термин, значит — просить милостыню. Термин выдумали сами эти мальчики. Таких, как он, множество, они вертятся на вашей дороге и завывают что-то заученное; но этот не завывал и говорил как-то невинно и непривычно и доверчиво смотрел мне в глаза, — стало быть, лишь начинал профессию. </p>
  <p id="YhTN">На расспросы мои он сообщил, что у него сестра, сидит без работы, больная; может, и правда, но только я узнал потом, что этих мальчишек тьма-тьмущая: их высылают «с ручкой» хотя бы в самый страшный мороз, и если ничего не наберут, то наверно их ждут побои. </p>
  <p id="MeaN">Набрав копеек, мальчик возвращается с красными, окоченевшими руками в какой-нибудь подвал, где пьянствует какая-нибудь шайка халатников, из тех самых, которые, «забастовав на фабрике под воскресенье в субботу, возвращаются вновь на работу не ранее как в среду вечером». Там, в подвалах, пьянствуют с ними их голодные и битые жены, тут же пищат голодные грудные их дети. Водка, и грязь, и разврат, а главное, водка. С набранными копейками мальчишку тотчас же посылают в кабак, и он приносит еще вина. В забаву и ему иногда нальют в рот косушку и хохочут, когда он, с пресекшимся дыханием, упадет чуть не без памяти на пол,</p>
  <p data-align="center" id="vGdP"><em>...и в рот мне водку скверную<br />Безжалостно вливал...</em></p>
  <p id="rg2o">Когда он подрастет, его поскорее сбывают куда-нибудь на фабрику, но всё, что он заработает, он опять обязан приносить к халатникам, а те опять пропивают. Но уж и до фабрики эти дети становятся совершенными преступниками. Они бродяжат по городу и знают такие места в разных подвалах, в которые можно пролезть И где можно переночевать незаметно. </p>
  <p id="fadO">Один из них ночевал несколько ночей сряду у одного дворника в какой-то корзине, и тот его так и не замечал. Само собою, становятся воришками. Воровство обращается в страсть даже у восьмилетних детей, иногда даже без всякого сознания о преступности действия. Под конец переносят всё — голод, холод, побои, — только за одно, за свободу, и убегают от своих халатников бродяжить уже от себя. Это дикое существо не понимает иногда ничего, ни где он живет, ни какой он нации, есть ли Бог, есть ли государь; даже такие передают об них вещи, что невероятно слышать, и, однако же, всё факты.</p>
  <h3 data-align="center" id="ZwUt">II. МАЛЬЧИК У ХРИСТА НА ЕЛКЕ</h3>
  <p id="9FFo">Но я романист, и, кажется, одну «историю» сам сочинил. Почему я пишу: «кажется», ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне всё мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне Рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз.</p>
  <p id="JC9Q">Мерещится мне, был в подвале мальчик, но еще очень маленький, лет шести или даже менее. Этот мальчик проснулся утром в сыром и холодном подвале. Одет он был в какой-то халатик и дрожал. Дыхание его вылетало белым паром, и он, сидя в углу на сундуке, от скуки нарочно пускал этот пар изо рта и забавлялся, смотря, как он вылетает. Но ему очень хотелось кушать. </p>
  <p id="2c81">Он несколько раз с утра подходил к нарам, где на тонкой, как блин, подстилке и на каком-то узле под головой вместо подушки лежала больная мать его. Как она здесь очутилась? Должно быть, приехала с своим мальчиком из чужого города и вдруг захворала. Хозяйку углов захватили еще два дня тому в полицию; жильцы разбрелись, дело праздничное, а оставшийся один халатник уже целые сутки лежал мертво пьяный, не дождавшись и праздника. </p>
  <p id="H9mN">В другом углу комнаты стонала от ревматизма какая-то восьмидесятилетняя старушонка, жившая когда-то и где-то в няньках, а теперь помиравшая одиноко, охая, брюзжа и ворча на мальчика, так что он уже стал бояться подходить к ее углу близко. Напиться-то он где-то достал в сенях, но корочки нигде не нашел и раз в десятый уже подходил разбудить свою маму. Жутко стало ему наконец в темноте: давно уже начался вечер, а огня не зажигали. </p>
  <p id="KCE8">Ощупав лицо мамы, он подивился, что она совсем не двигается и стала такая же холодная, как стена. «Очень уж здесь холодно», — подумал он, постоял немного, бессознательно забыв свою руку на плече покойницы, потом дохнул на свои пальчики, чтоб отогреть их, и вдруг, нашарив на нарах свой картузишко, потихоньку, ощупью, пошел до подвала. Он еще бы и раньше пошел, да всё боялся вверху, на лестнице, большой собаки, которая выла весь день у соседских дверей. Но собаки уже не было, и он вдруг вышел на улицу.</p>
  <p id="4Fj3">Господи, какой город! Никогда еще он не видал ничего такого. Там, откудова он приехал, по ночам такой черный мрак, один фонарь на всю улицу. Деревянные низенькие домишки запираются ставнями; на улице, чуть смеркнется — никого, все затворяются по домам, и только завывают целые стаи собак, сотни и тысячи их, воют и лают всю ночь. </p>
  <p id="H8HB">Но там было зато так тепло и ему давали кушать, а здесь — Господи, кабы покушать! И какой здесь стук и гром, какой свет и люди, лошади и кареты, и мороз, мороз! Мерзлый пар валит от загнанных лошадей, из жарко дышащих морд их; сквозь рыхлый снег звенят об камни подковы, и все так толкаются, и, господи, так хочется поесть, хоть бы кусочек какой-нибудь, и так больно стало вдруг пальчикам. Мимо прошел блюститель порядка и отвернулся, чтоб не заметить мальчика. </p>
  <p id="9UOp">Вот и опять улица, — ох какая широкая! Вот здесь так раздавят наверно; как они все кричат, бегут и едут, а свету-то, свету-то! А это что? Ух, какое большое стекло, а за стеклом комната, а в комнате дерево до потолка; это елка, а на елке сколько огней, сколько золотых бумажек и яблоков, а кругом тут же куколки, маленькие лошадки; а по комнате бегают дети, нарядные, чистенькие, смеются и играют, и едят, и пьют что-то. Вот эта девочка начала с мальчиком танцевать, какая хорошенькая девочка! Вот и музыка, сквозь стекло слышно. </p>
  <p id="v0VP">Глядит мальчик, дивится, уж и смеется, а у него, болят уже пальчики и на ножках, а на руках стали совсем красные, уж не сгибаются и больно пошевелить. И вдруг вспомнил мальчик про то, что у него так болят пальчики, заплакал и побежал дальше, и вот опять видит он сквозь другое стекло комнату, опять там деревья, но на столах пироги, всякие — миндальные, красные, желтые, и сидят там четыре богатые барыни, а кто придет, они тому дают пироги, а отворяется дверь поминутно, входит к ним с улицы много господ. </p>
  <p id="tuEb">Подкрался мальчик, отворил вдруг дверь и вошел. Ух, как на него закричали и замахали! Одна барыня подошла поскорее и сунула ему в руку копеечку, а сама отворила ему дверь на улицу. Как он испугался! А копеечка тут же выкатилась и зазвенела по ступенькам: не мог он согнуть свои красные пальчики и придержать ее. </p>
  <figure id="1pGf" class="m_column" data-caption-align="right">
    <img src="https://teletype.in/files/b1/13/b1134d45-038e-4a4f-85c5-7f954d4543bf.jpeg" width="1326" />
    <figcaption>иллюстрация Ю. Данилова</figcaption>
  </figure>
  <p id="WYa7">Выбежал мальчик и пошел поскорей-поскорей, а куда, сам не знает. Хочется ему опять заплакать, да уж боится, и бежит, бежит и на ручки дует. И тоска берет его, потому что стало ему вдруг так одиноко и жутко, и вдруг, Господи! Да что ж это опять такое? Стоят люди толпой и дивятся: на окне за стеклом три куклы, маленькие, разодетые в красные и зеленые платьица и совсем-совсем как живые! </p>
  <p id="d37h">Какой-то старичок сидит и будто бы играет на большой скрипке, два других стоят тут же и играют на маленьких скрипочках, и в такт качают головками, и друг на друга смотрят, и губы у них шевелятся, говорят, совсем говорят, — только вот из-за стекла не слышно. И подумал сперва мальчик, что они живые, а как догадался совсем, что это куколки, — вдруг рассмеялся. </p>
  <p id="8UG2">Никогда он не видал таких куколок и не знал, что такие есть! И плакать-то ему хочется, но так смешно-смешно на куколок. Вдруг ему почудилось, что сзади его кто-то схватил за халатик: большой злой мальчик стоял подле и вдруг треснул его по голове, сорвал картуз, а сам снизу поддал ему ножкой. Покатился мальчик наземь, тут закричали, обомлел он, вскочил и бежать-бежать, и вдруг забежал сам не знает куда, в подворотню, на чужой двор, — и присел за дровами: «Тут не сыщут, да и темно».</p>
  <p id="QgbA">Присел он и скорчился, а сам отдышаться не может от страху и вдруг, совсем вдруг, стало так ему хорошо: ручки и ножки вдруг перестали болеть и стало так тепло, так тепло, как на печке; вот он весь вздрогнул: ах, да ведь он было заснул! Как хорошо тут заснуть: «Посижу здесь и пойду опять посмотреть на куколок, — подумал мальчик и усмехнулся, вспомнив про них, — совсем как живые!..» И вдруг ему послышалось, что над ним запела его мама песенку. «Мама, я сплю, ах, как тут спать хорошо!»</p>
  <p id="iI5f">— Пойдем ко мне на елку, мальчик, — прошептал над ним вдруг тихий голос.</p>
  <p id="qaIN">Он подумал было, что это всё его мама, но нет, не она; кто же это его позвал, он не видит, но кто-то нагнулся над ним и обнял его в темноте, а он протянул ему руку и... и вдруг, — о, какой свет! О, какая елка! Да и не елка это, он и не видал еще таких деревьев! Где это он теперь: всё блестит, всё сияет и кругом всё куколки, — но нет, это всё мальчики и девочки, только такие светлые, все они кружатся около него, летают, все они целуют его, берут его, несут с собою, да и сам он летит, и видит он: смотрит его мама и смеется на него радостно.</p>
  <p id="Clyb">— Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! — кричит ей мальчик, и опять целуется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. — Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? — спрашивает он, смеясь и любя их.</p>
  <p id="FeLy">— Это «Христова елка», — отвечают они ему. — У Христа всегда в этот день елка для маленьких деточек, у которых там нет своей елки... — И узнал он, что мальчики эти и девочки все были всё такие же, как он, дети, но одни замерзли еще в своих корзинах, в которых их подкинули на лестнице к дверям петербургских чиновников; другие задохлись у чухонок, от воспитательного дома на прокормлении, третьи умерли у иссохшей груди своих матерей (во время самарского голода), четвертые задохлись в вагонах третьего класса от смраду, и все-то они теперь здесь, все они теперь как ангелы, все у Христа, и он сам посреди их, и простирает к ним руки, и благословляет их и их грешных матерей...</p>
  <p id="byXR"> А матери этих детей все стоят тут же, в сторонке, и плачут; каждая узнает своего мальчика или девочку, а они подлетают к ним и целуют их, утирают им слезы своими ручками и упрашивают их не плакать, потому что им здесь так хорошо...</p>
  <p id="73p3">А внизу, наутро, дворники нашли маленький трупик забежавшего и замерзшего за дровами мальчика; разыскали и его маму... Та умерла еще прежде его; оба свиделись у Господа Бога в небе.</p>
  <p id="KTtt">И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне всё кажется и мерещится, что всё это могло случиться действительно, — то есть то, что происходило в подвале и за дровами, а там об елке у Христа — уж и не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать.</p>
  <p id="Ir2d">1876г</p>
  <p id="XVSn"><a href="https://teletype.in/@fdostoevskiy" target="_blank">@fdostoevskiy</a></p>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/Kaznb</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Kaznb?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Kaznb?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф. М. Достоевский. В ожидании казни</title><pubDate>Sat, 26 Dec 2020 02:52:26 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/d6/69/d66938d4-8823-4250-8c89-713556788498.png"></media:content><tt:hashtag>fdostoevskiy</tt:hashtag><description><![CDATA[А. Г. Достоевская писала по поводу этого отрывка: «Для Федора Михайловича были чрезвычайно тяжелы воспоминания о том, что ему пришлось пережить во время исполнения над ним приговора по делу Петрашевского, и он редко говорил об этом. Тем не менее мне довелось раза три слышать этот рассказ и почти в тех же самых выражениях, в которых он передан в романе „Идиот“» (Гроссман Л. П. Семинарий по Достоевскому: Материалы, библиография и комментарии. М.; Пг., 1929)]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h2 data-align="center" id="AB2K">Отрывок из книги &quot;Идиот&quot;</h2>
  <blockquote id="vlo5"><em>А. Г. Достоевская писала по поводу этого отрывка: «Для Федора Михайловича были чрезвычайно тяжелы воспоминания о том, что ему пришлось пережить во время исполнения над ним приговора по делу Петрашевского, и он редко говорил об этом. Тем не менее мне довелось раза три слышать этот рассказ и почти в тех же самых выражениях, в которых он передан в романе „Идиот“» (Гроссман Л. П. Семинарий по Достоевскому: Материалы, библиография и комментарии. М.; Пг., 1929)</em></blockquote>
  <p id="rwse"></p>
  <p id="9fVY"> ... Но я вам лучше расскажу про другую мою встречу прошлого года с одним человеком. Тут одно обстоятельство очень странное было, — странное тем, собственно, что случай такой очень редко бывает. Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет. </p>
  <p id="B63P">Мне ужасно хотелось слушать, когда он иногда припоминал свои тогдашние впечатления, и я несколько раз начинал его вновь расспрашивать. Он помнил всё с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой знакомый стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь. </p>
  <p id="F1Zi">Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал. </p>
  <p id="U6X8">Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный; прощаясь с товарищами, он помнил, что одному из них задал довольно посторонний вопрос и даже очень заинтересовался ответом. Потом, когда он простился с товарищами, настали те две минуты, которые он отсчитал, чтобы думать про себя; он знал заранее, о чем он будет думать: ему всё хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, — так кто же? где же? Всё это он думал в эти две минуты решить! </p>
  <p id="wnnH">Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними... Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжелее, как беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, — какая бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!». Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили.</p>
  <p id="8wBm">Князь вдруг замолчал; все ждали, что он будет продолжать и выведет заключение.<br /> — Вы кончили? — спросила Аглая.<br /> — Что? кончил, — сказал князь, выходя из минутной задумчивости.<br /> — Да для чего же вы про это рассказали?<br />— Так... мне припомнилось... я к разговору...<br />— Вы очень обрывисты, — заметила Александра, — вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Всё это похвально, но позвольте, однако же, как же этот приятель, который вам такие страсти рассказывал... ведь ему переменили же наказание, стало быть, подарили же эту «бесконечную жизнь». Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую минуту «счетом»?<br />— О нет, он мне сам говорил, — я его уже про это спрашивал, — вовсе не так жил и много-много минут потерял.<br />— Ну, стало быть, вот вам и опыт, стало быть, и нельзя жить, взаправду «отсчитывая счетом». Почему-нибудь да нельзя же.<br />— Да, почему-нибудь да нельзя же, — повторил князь, — мне самому это казалось... А все-таки как-то не верится...</p>
  <tt-tags id="gLlQ">
    <tt-tag name="fdostoevskiy">#fdostoevskiy</tt-tag>
  </tt-tags>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/DetiiMari</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/DetiiMari?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/DetiiMari?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф. М. Достоевский. Отрывок из книги &quot;Идиот&quot;. Мари</title><pubDate>Fri, 18 Dec 2020 21:38:37 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/ba/2e/ba2e293b-aa8d-4fc4-ab3a-b751b39884f2.jpeg"></media:content><tt:hashtag>fdostoevskiy</tt:hashtag><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/b8/60/b86023f0-c358-4436-9c63-1fea585a1592.jpeg"></img>Часть первая гл.VI]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <p data-align="center">Часть первая гл.VI</p>
  <blockquote><em>&quot;Ребенку можно всё говорить, — всё; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери даже своих детей. От детей ничего не надо утаивать под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! И как хорошо сами дети подмечают, что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда как они всё понимают. Большие не знают, что ребенок даже в самом трудном деле может дать чрезвычайно важный совет&quot;.</em></blockquote>
  <figure class="m_column" data-caption-align="right">
    <img src="https://teletype.in/files/b8/60/b86023f0-c358-4436-9c63-1fea585a1592.jpeg" width="351" />
    <figcaption><em>&quot;По вечерам я ходил к водопаду; там было одно совсем закрытое со стороны деревни место, и кругом росли тополи; туда-то они ко мне по вечерам и сбегались, иные даже украдкой&quot;. </em></figcaption>
  </figure>
  <p></p>
  <p>      Дети сначала меня не полюбили. Я был такой большой, я всегда такой мешковатый; я знаю, что я и собой дурен... наконец, и то, что я был иностранец. Дети надо мной сначала смеялись, а потом даже камнями в меня стали кидать, когда подглядели, что я поцеловал Мари. А я всего один раз поцеловал ее... Нет, не смейтесь, — поспешил остановить князь усмешку своих слушательниц, — тут вовсе не было любви. Если бы вы знали, какое это было несчастное создание, то вам бы самим стало ее очень жаль, как и мне. Она была из нашей деревни. Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено одно окно, по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком, мылом, всё на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась. Она была больная, и у ней всё ноги пухли, так что всё сидела на месте. Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в тяжелую работу наниматься поденно — полы мыла, белье, дворы обметала, скот убирала.</p>
  <p> Один проезжий французский комми соблазнил ее и увез, а через неделю на дороге бросил одну и тихонько уехал. Она пришла домой, побираясь, вся испачканная, вся в лохмотьях, с ободранными башмаками, шла она пешком всю неделю, ночевала в поле и очень простудилась; ноги были в ранах, руки опухли и растрескались. Она, впрочем, и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые, невинные. Молчалива была ужасно. Раз, прежде еще, она за работой вдруг запела, и я помню, что все удивились и стали смеяться: «Мари запела! Как? Мари запела!» — и она ужасно законфузилась и уж навек потом замолчала. Тогда еще ее ласкали, но когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания не было ни в ком! Какие они на это жестокие! Какие у них тяжелые на это понятия! Мать, первая, приняла ее со злобой и с презреньем: «Ты меня теперь обесчестила». Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась; то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу к старухе: старики, дети, женщины, девушки, все, такою торопливою, жадною толпой. Мари лежала на полу, у ног старухи, голодная, оборванная, и плакала. Когда все набежали, она закрылась своими разбившимися волосами и так и приникла ничком к полу. Все кругом смотрели на нее как на гадину; старики осуждали и бранили, молодые даже смеялись, женщины бранили ее, осуждали, смотрели с презреньем таким, как на паука какого. Мать всё это позволила, сама тут сидела, кивала головой и одобряла. </p>
  <p>Мать в то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила. Ей нужно было часто ставить свои больные ноги в теплую воду; Мари каждый день обмывала ей ноги и ходила за ней; она принимала все ее услуги молча и ни одного слова не сказала ей ласково. Мари всё переносила, и я потом, когда познакомился с нею, заметил, что она и сама всё это одобряла, и сама считала себя за какую-то самую последнюю тварь. Когда старуха слегла совсем, то за ней пришли ухаживать деревенские старухи, по очереди, так там устроено. Тогда Мари совсем уже перестали кормить; а в деревне все ее гнали и никто даже ей работы не хотел дать, как прежде. Все точно плевали на нее, а мужчины даже за женщину перестали ее считать, всё такие скверности ей говорили. Иногда, очень редко, когда пьяные напивались в воскресенье, для смеху бросали ей гроши, так, прямо на землю; Мари молча поднимала. Она уже тогда начала кашлять кровью. Наконец ее отрепья стали уж совсем лохмотьями, так что стыдно было показаться в деревне; ходила же она с самого возвращения босая. </p>
  <p>Вот тут-то, особенно дети, всею ватагой, — их было человек сорок с лишком школьников, — стали дразнить ее и даже грязью в нее кидали. Она попросилась к пастуху, чтобы пустил ее коров стеречь, но пастух прогнал. Тогда она сама, без позволения, стала со стадом уходить на целый день из дому. Так как она очень много пользы приносила пастуху и он заметил это, то уж и не прогонял ее и иногда даже ей остатки от своего обеда давал, сыру и хлеба. Он это за великую милость с своей стороны почитал. Когда же мать померла, то пастор в церкви не постыдился всенародно опозорить Мари. Мари стояла за гробом, как была, в своих лохмотьях, и плакала. Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом идти; тогда пастор, — он еще был молодой человек, и вся его амбиция была сделаться большим проповедником, — обратился ко всем и указал на Мари. «Вот кто была причиной смерти этой почтенной женщины» (и неправда, потому что та уже два года была больна), «вот она стоит пред вами и не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим; вот она босая и в лохмотьях, — пример тем, которые теряют добродетель! Кто же она? Это дочь ее!», и всё в этом роде. И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но... тут вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети были все уже на моей стороне и стали любить Мари. </p>
  <p>Это вот как вышло. Мне захотелось что-нибудь сделать Мари; ей очень надо было денег дать, но денег там у меня никогда не было ни копейки. У меня была маленькая бриллиантовая булавка, и я ее продал одному перекупщику: он по деревням ездил и старым платьем торговал. Он мне дал восемь франков, а она стоила верных сорок. Я долго старался встретить Мари одну; наконец мы встретились за деревней, у изгороди, на боковой тропинке в гору, за деревом. Тут я ей дал восемь франков и сказал ей, чтоб она берегла, потому что у меня больше уж не будет, а потом поцеловал ее и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому, что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль и что я с самого начала ее нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную. Мне очень хотелось тут же и утешить и уверить ее, что она не должна себя такою низкою считать пред всеми, но она, кажется, не поняла. Я это сейчас заметил, хотя она всё время почти молчала и стояла предо мной, потупив глаза и ужасно стыдясь. Когда я кончил, она мне руку поцеловала, и я тотчас же взял ее руку и хотел поцеловать, но она поскорей отдернула. </p>
  <p>Вдруг в это время нас подглядели дети, целая толпа; я потом узнал, что они давно за мной подсматривали. Они начали свистать, хлопать в ладошки и смеяться, а Мари бросилась бежать. Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать. В тот же день все узнали, вся деревня; всё обрушилось опять на Мари: ее еще пуще стали не любить. Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся. Один раз я даже бросился с ними драться. Потом я стал им говорить, говорил каждый день, когда только мог. Они иногда останавливались и слушали, хотя всё еще бранились. Я им рассказал, какая Мари несчастная; скоро они перестали разговаривать, я от них ничего не таил; я им всё рассказал. Они очень любопытно слушали и скоро стали жалеть Мари. Иные, встречаясь с нею, стали ласково с нею здороваться; там в обычае, встречая друг друга, — знакомые или нет, — кланяться и говорить: «Здравствуйте». Воображаю, как Мари удивлялась. </p>
  <p>Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали. Они говорили, что Мари расплакалась и что они теперь ее очень любят. Скоро и все стали любить ее, а вместе с тем и меня вдруг стали любить. Они стали часто приходить ко мне и всё просили, чтоб я им рассказывал; мне кажется, что я хорошо рассказывал, потому что они очень любили меня слушать. А впоследствии я и учился и читал всё только для того, чтоб им потом рассказать, и все три года потом я им рассказывал. Когда потом все меня обвиняли, — Шнейдер тоже, — зачем я с ними говорю как с большими и ничего от них не скрываю, то я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того всё знают, как ни таи от них, и узнают, пожалуй, скверно, а от меня не скверно узнают. Стоило только всякому вспомнить, как сам был ребенком. Они не согласны были... </p>
  <p>Я поцеловал Мари еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то все дети были уже на моей стороне. Я им тотчас же рассказал и растолковал поступок пастора; все на него рассердились, а некоторые до того, что ему камнями стекла в окнах разбили. Я их остановил, потому что уж это было дурно; но тотчас же в деревне все всё узнали, и вот тут и начали обвинять меня, что я испортил детей. Потом все узнали, что дети любят Мари, и ужасно перепугались; но Мари уже была счастлива. Детям запретили даже и встречаться с нею, но они бегали потихоньку к ней в стадо, довольно далеко, почти в полверсте от деревни; они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать:<em> «Je vous aime, Marie!»(1) </em>— и потом стремглав бежать назад. Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им говорю.</p>
  <p> Они ей рассказали, что это я им всё пересказал и что они теперь ее любят и жалеют, и всегда так будут. Потом забегали ко мне и с такими радостными, хлопотливыми личиками передавали, что они сейчас видели Мари и что Мари мне кланяется. По вечерам я ходил к водопаду; там было одно совсем закрытое со стороны деревни место, и кругом росли тополи; туда-то они ко мне по вечерам и сбегались, иные даже украдкой. Мне кажется, для них была ужасным наслаждением моя любовь к Мари, и вот в этом одном, во всю тамошнюю жизнь мою, я и обманул их. Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари, то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им так больше хотелось, как они сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали. И до какой степени были деликатны и нежны эти маленькие сердца: им, между прочим, показалось невозможным, что их добрый Léon так любит Мари, а Мари так дурно одета и без башмаков.</p>
  <p> Представьте себе, они достали ей и башмаки, и чулки, и белье, и даже какое-то платье; как это они ухитрились, не понимаю; всею ватагой работали. Когда я их расспрашивал, они только весело смеялись, а девочки били в ладошки и целовали меня. Я иногда ходил тоже потихоньку повидаться с Мари. Она уж становилась очень больна и едва ходила; наконец перестала совсем служить пастуху, но все-таки каждое утро уходила со стадом. Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в самый угол, от всех закрытый, на камень и сидела почти без движения весь день, с самого утра до того часа, когда стадо уходило. Она уже была так слаба от чахотки, что всё больше сидела с закрытыми глазами, прислонив голову к скале, и дремала, тяжело дыша; лицо ее похудело, как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках. Так я всегда заставал ее. </p>
  <p>Я приходил на минуту, и мне тоже не хотелось, чтобы меня видели. Как я только показывался, Мари тотчас же вздрагивала, открывала глаза и бросалась целовать мне руки. Я уже не отнимал, потому что для нее это было счастьем; она всё время, как я сидел, дрожала и плакала; правда, несколько раз она принималась было говорить, но ее трудно было и понять. Она бывала как безумная, в ужасном волнении и восторге. Иногда дети приходили со мной. В таком случае они обыкновенно становились неподалеку и начинали нас стеречь от чего-то и от кого-то, и это было для них необыкновенно приятно. Когда мы уходили, Мари опять оставалась одна, по-прежнему без движения, закрыв глаза и прислонясь головой к скале; она, может быть, о чем-нибудь грезила. </p>
  <p>Однажды поутру она уже не могла выйти к стаду и осталась у себя в пустом своем доме. Дети тотчас же узнали и почти все перебывали у ней в этот день навестить ее; она лежала в своей постели одна-одинехонька. Два дня ухаживали за ней одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом деле умирает, то к ней стали ходить из деревни старухи, сидеть и дежурить. В деревне, кажется, стали жалеть Мари, по крайней мере детей уже не останавливали и не бранили, как прежде. Мари всё время была в дремоте, сон у ней был беспокойный: она ужасно кашляла. Старухи отгоняли детей, но те подбегали под окно, иногда только на одну минуту, чтобы только сказать: <em>«Bonjour, notre bonne Marie»(2). </em></p>
  <p>А та, только завидит или заслышит их, вся оживлялась и тотчас же, не слушая старух, силилась приподняться на локоть, кивала им головой, благодарила. Они по-прежнему приносили ей гостинцев, но она почти ничего не ела. Через них, уверяю вас, она умерла почти счастливая. Через них она забыла свою черную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великою преступницею. Они, как птички, бились крылышками в ее окна и кричали ей каждое утро: <em>«Nous t&#x27;aimons, Marie»(3). </em></p>
  <p>Она очень скоро умерла. Я думал, она гораздо дольше проживет. Накануне ее смерти, пред закатом солнца, я к ней заходил; кажется, она меня узнала, и я в последний раз пожал ее руку; как иссохла у ней рука! А тут вдруг наутро приходят и говорят мне, что Мари умерла. Тут детей и удержать нельзя было: они убрали ей весь гроб цветами и надели ей венок на голову. Пастор в церкви уже не срамил мертвую, да и на похоронах очень мало было, так только, из любопытства, зашли некоторые; но когда надо было нести гроб, то дети бросились все разом, чтобы самим нести. Так как они не могли снести, то помогали, все бежали за гробом и все плакали. С тех пор могилка Мари постоянно почиталась детьми: они убирают ее каждый год цветами, обсадили кругом розами. </p>
  <ol>
    <li><em>«Я вас люблю, Мари!» (франц.).</em></li>
    <li><em>«Здравствуй, наша славная Мари» (франц.)</em></li>
    <li><em>«Мы тебя любим, Мари» (франц.)</em></li>
  </ol>
  <tt-tags>
    <tt-tag name="fdostoevskiy">#fdostoevskiy</tt-tag>
  </tt-tags>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/Grushenka</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Grushenka?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Grushenka?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф. М. Достоевский. Отрывок из &quot;Братья Карамазовы&quot;. Луковка</title><pubDate>Fri, 11 Dec 2020 23:48:33 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/38/b3/38b3da74-74af-4361-ae8e-9d8c630535ca.jpeg"></media:content><tt:hashtag>fdostoevskiy</tt:hashtag><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/5e/82/5e82ba23-58f8-4df2-b7aa-f40c50956b91.jpeg"></img>Она взяла бокал. Алеша взял свой, отпил глоток и поставил бокал назад. — Нет, уж лучше не надо! — улыбнулся он тихо. — А хвалился! — крикнул Ракитин. — Ну и я, коли так, не буду, — подхватила Грушенька, — да и не хочется. Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью. — Телячьи нежности пошли! — поддразнил Ракитин. — А сама на коленках у него сидит! У него, положим, горе, а у тебя что? Он против бога своего взбунтовался, колбасу собирался жрать... — Что так? — Старец его помер сегодня, старец Зосима, святой. — Так умер старец Зосима! — воскликнула Грушенька. — Господи, а я того и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, а я-то у него на коленках теперь сижу! — вскинулась она вдруг как в испуге...]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h3 data-align="center">Часть третья. Книга седьмая</h3>
  <figure class="m_original" data-caption-align="center">
    <img src="https://teletype.in/files/5e/82/5e82ba23-58f8-4df2-b7aa-f40c50956b91.jpeg" width="736" />
    <figcaption>Грушенька - Илья Глазунов.1982</figcaption>
  </figure>
  <p>Она взяла бокал. Алеша взял свой, отпил глоток и поставил бокал назад.<br />— Нет, уж лучше не надо! — улыбнулся он тихо.<br />— А хвалился! — крикнул Ракитин.<br />— Ну и я, коли так, не буду, — подхватила Грушенька, — да и не хочется. Пей, Ракитка, один всю бутылку. Выпьет Алеша, и я тогда выпью.<br />— Телячьи нежности пошли! — поддразнил Ракитин. — А сама на коленках у него сидит! У него, положим, горе, а у тебя что? Он против бога своего взбунтовался, колбасу собирался жрать...<br />— Что так?<br />— Старец его помер сегодня, старец Зосима, святой.<br />— Так умер старец Зосима! — воскликнула Грушенька. — Господи, а я того и не знала! — Она набожно перекрестилась. — Господи, да что же я, а я-то у него на коленках теперь сижу! — вскинулась она вдруг как в испуге, мигом соскочила с колен и пересела на диван. Алеша длинно с удивлением поглядел на нее, и на лице его как будто что засветилось.<br /></p>
  <p>— Ракитин, — проговорил он вдруг громко и твердо, — не дразни ты меня, что я против бога моего взбунтовался. Не хочу я злобы против тебя иметь, а потому будь и ты добрее. Я потерял такое сокровище, какого ты никогда не имел, и ты теперь не можешь судить меня. Посмотри лучше сюда на нее: видел, как она меня пощадила? Я шел сюда злую душу найти — так влекло меня самого к тому, потому что я был подл и зол, а нашел сестру искреннюю, нашел сокровище — душу любящую... Она сейчас пощадила меня... Аграфена Александровна, я про тебя говорю. Ты мою душу сейчас восстановила.<br />У Алеши затряслись губы и стеснилось дыхание. Он остановился.<br />— Будто уж так и спасла тебя! — засмеялся Ракитин злобно. — А она тебя проглотить хотела, знаешь ты это?<br />— Стой, Ракитка! — вскочила вдруг Грушенька, — молчите вы оба. Теперь я всё скажу: ты, Алеша, молчи, потому что от твоих таких слов меня стыд берет, потому что я злая, а не добрая, — вот я какая. А ты, Ракитка, молчи потому, что ты лжешь.<br /> Была такая подлая мысль, что хотела его проглотить, а теперь ты лжешь, теперь вовсе не то... и чтоб я тебя больше совсем не слыхала, Ракитка! — Всё это Грушенька проговорила с необыкновенным волнением.<br /></p>
  <p>— Ишь ведь оба бесятся! — прошипел Ракитин, с удивлением рассматривая их обоих, — как помешанные, точно я в сумасшедший дом попал. Расслабели обоюдно, плакать сейчас начнут!<br />— И начну плакать, и начну плакать! — приговаривала Грушенька. — Он меня сестрой своей назвал, и я никогда того впредь не забуду! Только вот что, Ракитка, я хоть и злая, а все-таки я луковку подала.<br />— Каку таку луковку? Фу, черт, да и впрямь помешались!<br />Ракитин удивлялся на их восторженность и обидчиво злился, хотя и мог бы сообразить, что у обоих как раз сошлось всё, что могло потрясти их души так, как случается это нечасто в жизни. Но Ракитин, умевший весьма чувствительно понимать всё, что касалось его самого, был очень груб в понимании чувств и ощущений ближних своих — отчасти по молодой неопытности своей, а отчасти и по великому своему эгоизму.<br />— Видишь, Алешечка, — нервно рассмеялась вдруг Грушенька, обращаясь к нему, — это я Ракитке похвалилась, что луковку подала, а тебе не похвалюсь, я тебе с иной целью это скажу. Это только басня, но она хорошая басня, я ее, еще дитей была, от моей Матрены, что теперь у меня в кухарках служит, слышала. </p>
  <p>Видишь, как это: <em>«Жила-была одна баба злющая-презлющая и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел-хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы богу сказать. Вспомнил и говорит богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись. И стал он ее осторожно тянуть и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, и стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба-то была злющая-презлющая, и почала она их ногами брыкать: „Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша». Только что она это выговорила, луковка-то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел».</em> </p>
  <p>Вот она эта басня, Алеша, наизусть запомнила, потому что сама я и есть эта самая баба злющая. Ракитке я похвалилась, что луковку подала, а тебе иначе скажу: всего-то я луковку какую-нибудь во всю жизнь мою подала, всего только на мне и есть добродетели. И не хвали ты меня после того Алеша, не почитай меня доброю, злая я, злющая-презлющая, а будешь хвалить, в стыд введешь. Эх, да уж покаюсь совсем. Слушай Алеша: я тебя столь желала к себе залучить и столь приставала к Ракитке что ему двадцать пять рублей пообещала, если тебя ко мне приведет. Стой Ракитка, жди! — Она быстрыми шагами подошла к столу отворила ящик, вынула портмоне, а из него двадцатипятирублевую кредитку.<br />— Экой вздор! Экой вздор! — восклицал озадаченный Ракитин.<br />— Принимай, Ракитка, долг, небось не откажешься, сам просил. — И швырнула ему кредитку.<br />— Еще б отказаться,— пробасил Ракитин, видимо сконфузившись, но молодцевато прикрывая стыд, — это нам вельми на руку будет, дураки и существуют в профит умному человеку.<br />— А теперь молчи, Ракитка, теперь всё, что буду говорить, не для твоих ушей будет. Садись сюда в угол и молчи, не любишь ты нас, и молчи.<br />— Да за что мне любить-то вас? — не скрывая уже злобы, огрызнулся Ракитин. </p>
  <p>Двадцатипятирублевую кредитку он сунул в карман, и пред Алешей ему было решительно стыдно. Он рассчитывал получить плату после, так чтобы тот и не узнал, а теперь от стыда озлился. До сей минуты он находил весьма политичным не очень противоречить Грушеньке, несмотря на все ее щелчки, ибо видно было, что она имела над ним какую-то власть Но теперь и он рассердился:<br />— Любят за что-нибудь, а вы что мне сделали оба?<br />— А ты ни за что люби, вот как Алеша любит.<br />— А чем он тебя любит и что он тебе такого показал что ты носишься?<br />Грушенька стояла среди комнаты, говорила с жаром и в голосе ее послышались истерические нотки:<br />— Молчи, Ракитка, не понимаешь ты ничего у нас! И не смей ты мне впредь ты говорить, не хочу тебе позволять, и с чего ты такую смелость взял, вот что! Садись в угол и молчи, как мой лакей. </p>
  <p><em> «Братья Карамазовы»</em></p>
  <tt-tags>
    <tt-tag name="fdostoevskiy">#fdostoevskiy</tt-tag>
  </tt-tags>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/Xromonogka</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Xromonogka?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/Xromonogka?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф.М. Достоевский. Бесы. монолог Хромоножки</title><pubDate>Sat, 05 Dec 2020 06:13:15 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/7c/18/7c1857e5-fdc7-440f-922a-88f49af316cd.jpeg"></media:content><tt:hashtag>fdostoevskiy</tt:hashtag><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/31/e7/31e78f3f-e16b-4e93-96ec-2470ff32ee36.jpeg"></img>А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: «Богородица что есть, как мнишь?» — «Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого». — «Так, говорит, богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество». Запало мне тогда это слово. ]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h3 data-align="center">Часть первая. Глава четвертая</h3>
  <figure class="m_original">
    <img src="https://teletype.in/files/31/e7/31e78f3f-e16b-4e93-96ec-2470ff32ee36.jpeg" width="482" />
  </figure>
  <blockquote>А тем временем и шепни мне, из церкви выходя, одна наша старица, на покаянии у нас жила за пророчество: «Богородица что есть, как мнишь?» — «Великая мать, отвечаю, упование рода человеческого». — «Так, говорит, богородица — великая мать сыра земля есть, и великая в том для человека заключается радость. И всякая тоска земная и всякая слеза земная — радость нам есть; а как напоишь слезами своими под собой землю на пол-аршина в глубину, то тотчас же о всем и возрадуешься. И никакой, никакой, говорит, горести твоей больше не будет, таково, говорит, есть пророчество». Запало мне тогда это слово. </blockquote>
  <p>Стала я с тех пор на молитве, творя земной поклон, каждый раз землю целовать, сама целую и плачу. И вот я тебе скажу, Шатушка: ничего-то нет в этих слезах дурного; и хотя бы и горя у тебя никакого не было, всё равно слезы твои от одной радости побегут. Сами слезы бегут, это верно.</p>
  <p> Уйду я, бывало, на берег к озеру: с одной стороны наш монастырь, а с другой — наша Острая гора, так и зовут ее горой Острою. Взойду я на эту гору, обращусь я лицом к востоку, припаду к земле, плачу, плачу и не помню, сколько времени плачу, и не помню я тогда и не знаю я тогда ничего. Встану потом, обращусь назад, а солнце заходит, да такое большое, да пышное, да славное, — любишь ты на солнце смотреть, Шатушка? Хорошо, да грустно. Повернусь я опять назад к востоку, а тень-то, тень-то от нашей горы далеко по озеру, как стрела, бежит, узкая, длинная-длинная и на версту дальше, до самого на озере острова, и тот каменный остров совсем как есть пополам его перережет, и как перережет пополам, тут и солнце совсем зайдет, и всё вдруг погаснет. </p>
  <p>Тут и я начну совсем тосковать, тут вдруг и память придет, боюсь сумраку, Шатушка. И всё больше о своем ребеночке плачу... <br />— А разве был? — подтолкнул меня локтем Шатов, всё время чрезвычайно прилежно слушавший. <br />— А как же: маленький, розовенький, с крошечными такими ноготочками, и только вся моя тоска в том, что не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу, и страшно мне, и всего больше я плачу о том, что родила я его, а мужа не знаю. </p>
  <p>— А может, и был? — осторожно спросил Шатов.</p>
  <p>— Смешон ты мне, Шатушка, с своим рассуждением. Был-то, может, и был, да что в том, что был, коли его всё равно что и не было? Вот тебе и загадка нетрудная, отгадай-ка! — усмехнулась она. <br />— Куда же ребенка-то снесла?<br />— В пруд снесла, — вздохнула она. <br />Шатов опять подтолкнул меня локтем. <br /></p>
  <p>— А что коли и ребенка у тебя совсем не было и всё это один только бред, а? <br />— Трудный ты вопрос задаешь мне, Шатушка, — раздумчиво и безо всякого удивления такому вопросу ответила она, — на этот счет я тебе ничего не скажу, может, и не было; по-моему, одно только твое любопытство; я ведь всё равно о нем плакать не перестану, не во сне же я видела? — И крупные слезы засветились в ее глазах. </p>
  <p>— Шатушка, Шатушка, а правда, что жена от тебя сбежала? — положила она ему вдруг обе руки на плечи и жалостливо посмотрела на него. — Да ты не сердись, мне ведь и самой тошно. Знаешь, Шатушка, я сон какой видела: приходит он опять ко мне, манит меня, выкликает: «Кошечка, говорит, моя, кошечка, выйди ко мне!». Вот я «кошечке»-то пуще всего и обрадовалась: любит, думаю.<br />— Может, и наяву придет, — вполголоса пробормотал Шатов. <br />— Нет, Шатушка, это уж сон... не прийти ему наяву. Знаешь песню:<br /></p>
  <p data-align="center"><em>Мне не надобен нов-высок терем,<br />Я останусь в этой келейке,<br />Уж я стану жить-спасатися,<br />За тебя богу молитися.</em></p>
  <p><br />Ох, Шатушка, Шатушка, дорогой ты мой, что ты никогда меня ни о чем не спросишь?<br />— Да ведь не скажешь, оттого и не спрашиваю. <br />— Не скажу, не скажу, хоть зарежь меня, не скажу, — быстро подхватила она, — жги меня, не скажу. И сколько бы я ни терпела, ничего не скажу, не узнают люди! <br />— Ну вот видишь, всякому, значит, свое, — еще тише проговорил Шатов, всё больше и больше наклоняя голову. <br />— А попросил бы, может, и сказала бы; может, и сказала бы! — восторженно повторила она. — Почему не попросишь! Попроси, попроси меня хорошенько, Шатушка, может, я тебе и скажу; умоли меня, Шатушка, так чтоб я сама согласилась... Шатушка, Шатушка!</p>
  <p>Но Шатушка молчал; с минуту продолжалось общее молчание. Слезы тихо текли по ее набеленным щекам; она сидела, забыв свои обе руки на плечах Шатова, но уже не смотря на него. <br /></p>
  <tt-tags>
    <tt-tag name="fdostoevskiy">#fdostoevskiy</tt-tag>
  </tt-tags>

]]></content:encoded></item><item><guid isPermaLink="true">https://teletype.in/@fdostoevskiy/marmeladov</guid><link>https://teletype.in/@fdostoevskiy/marmeladov?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy</link><comments>https://teletype.in/@fdostoevskiy/marmeladov?utm_source=teletype&amp;utm_medium=feed_rss&amp;utm_campaign=fdostoevskiy#comments</comments><dc:creator>fdostoevskiy</dc:creator><title>Ф. М. Достоевский. Рассказ Мармеладова, отрывок из &quot;Преступление и наказание&quot;</title><pubDate>Fri, 27 Nov 2020 23:37:51 GMT</pubDate><media:content medium="image" url="https://teletype.in/files/92/5a/925a19d2-1298-4eba-8c3e-b89d963bd8d4.jpeg"></media:content><tt:hashtag>fdostoevskiy</tt:hashtag><description><![CDATA[<img src="https://teletype.in/files/52/80/5280813d-5f62-46a7-afd5-9fcd3c18a638.jpeg"></img>...Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к витиеватой речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным разговорам с различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение.]]></description><content:encoded><![CDATA[
  <h3 data-align="center">Часть первая, глава II </h3>
  <figure class="m_column" data-caption-align="center">
    <img src="https://teletype.in/files/52/80/5280813d-5f62-46a7-afd5-9fcd3c18a638.jpeg" width="445" />
    <figcaption><em>Пьяная исповедь Мармеладова, в кабаке Раскольникову, о своей судьбе...</em></figcaption>
  </figure>
  <blockquote>...Очевидно, Мармеладов был здесь давно известен. Да и наклонность к витиеватой речи приобрел, вероятно, вследствие привычки к частым кабачным разговорам с различными незнакомцами. Эта привычка обращается у иных пьющих в потребность, и преимущественно у тех из них, с которыми дома обходятся строго и которыми помыкают. Оттого-то в пьющей компании они и стараются всегда как будто выхлопотать себе оправдание, а если можно, то даже и уважение<em>.</em></blockquote>
  <p>— Позвольте, молодой человек, случалось вам... гм... ну хоть испрашивать денег взаймы безнадежно?<br />— Случалось... то есть как безнадежно?<br />— То есть безнадежно вполне-с, заранее зная, что из сего ничего не выйдет. Вот вы знаете, например, заранее и досконально, что сей человек, сей благонамереннейший и наиполезнейший гражданин, ни за что вам денег не даст, ибо зачем, спрошу я, он даст? Ведь он знает же, что я не отдам. Из сострадания? Но господин Лебезятников, следящий за новыми мыслями, объяснял намедни, что сострадание в наше время даже наукой воспрещено и что так уже делается в Англии, где политическая экономия. Зачем же, спрошу я, он даст? И вот, зная вперед, что не даст, вы все-таки отправляетесь в путь и...<br />— Для чего же ходить? — прибавил Раскольников.<br />— А коли не к кому, коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти. Ибо бывает такое время, когда непременно надо хоть куда-нибудь да пойти! </p>
  <p>Когда единородная дочь моя в первый раз по желтому билету пошла, и я тоже тогда пошел... (ибо дочь моя по желтому билету живет-с...) — прибавил он в скобках, с некоторым беспокойством смотря на молодого человека. — Ничего, милостивый государь, ничего! — поспешил он тотчас же, и по-видимому спокойно, заявить, когда фыркнули оба мальчишки за стойкой и улыбнулся сам хозяин. — Ничего-с! Сим покиванием глав не смущаюсь, ибо уже всем всё известно и всё тайное становится явным; и не с презрением, а со смирением к сему отношусь. Пусть! пусть! «Се человек!» Позвольте, молодой человек: можете ли вы... Но нет, изъяснить сильнее и изобразительнее: не можете ли вы, а осмелитесь ли вы, взирая в сей час на меня, сказать утвердительно, что я не свинья? </p>
  <p>Молодой человек не отвечал ни слова.<br />— Ну-с, — продолжал оратор, солидно и даже с усиленным на этот раз достоинством переждав опять последовавшее в комнате хихикание. — Ну-с, я пусть свинья, а она дама! Я звериный образ имею, а Катерина Ивановна, супруга моя, — особа образованная и урожденная штаб-офицерская дочь. Пусть, пусть я подлец, она же и сердца высокого, и чувств, облагороженных воспитанием, исполнена.&lt;...&gt;.</p>
  <p>Мармеладов решительно стукнул кулаком по столу.<br />— Такова уж черта моя! Знаете ли, знаете ли вы, государь мой, что я даже чулки ее пропил? Не башмаки-с, ибо это хотя сколько-нибудь походило бы на порядок вещей, а чулки, чулки ее пропил-с! Косыночку ее из козьего пуха тоже пропил, дареную, прежнюю, ее собственную, не мою; а живем мы в холодном угле, и она в эту зиму простудилась и кашлять пошла, уже кровью. Детей же маленьких у нас трое, и Катерина Ивановна в работе с утра до ночи, скребет и моет и детей обмывает, ибо к чистоте с измалетства привыкла, а с грудью слабою и к чахотке наклонною, и я это чувствую. Разве я не чувствую? И чем более пью, тем более и чувствую. Для того и пью, что в питии сем сострадания и чувства ищу. Не веселья, а единой скорби ищу... Пью, ибо сугубо страдать хочу! — И он, как бы в отчаянии, склонил на стол голову.&lt;...&gt;.</p>
  <p> — Проживаем же теперь в угле, у хозяйки Амалии Федоровны Липпевехзель, а чем живем и чем платим, не ведаю. Живут же там многие и кроме нас... Содом-с, безобразнейший... гм... да... А тем временем возросла и дочка моя, от первого брака, и что только вытерпела она, дочка моя, от мачехи своей, возрастая, о том я умалчиваю. Ибо хотя Катерина Ивановна и преисполнена великодушных чувств, но дама горячая и раздраженная, и оборвет...<br />Да-с! Ну да нечего вспоминать о том! Воспитания, как и представить можете, Соня не получила.</p>
  <p> Теперь же обращусь к вам, милостивый государь мой, сам от себя с вопросом приватным: много ли может, по-вашему, бедная, но честная девица честным трудом заработать?.. Пятнадцать копеек в день, сударь, не заработает, если честна и не имеет особых талантов, да и то рук не покладая работавши! А тут ребятишки голодные... А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три дня корки не видят! </p>
  <p>Лежал я тогда... ну, да уж что! лежал пьяненькой-с, и слышу, говорит моя Соня (безответная она, и голосок у ней такой кроткий... белокуренькая, личико всегда бледненькое, худенькое), говорит: «Что ж, Катерина Ивановна, неужели же мне на такое дело пойти?» А уж Дарья Францевна, женщина злонамеренная и полиции многократно известная, раза три через хозяйку наведывалась. «А что ж, — отвечает Катерина Ивановна, в пересмешку, — чего беречь? Эко сокровище!»</p>
  <p>Но не вините, не вините, милостивый государь, не вините! Не в здравом рассудке сие сказано было, а при взволнованных чувствах, в болезни и при плаче детей не евших, да и сказано более ради оскорбления, чем в точном смысле... Ибо Катерина Ивановна такого уж характера, и как расплачутся дети, хоть бы и с голоду, тотчас же их бить начинает. </p>
  <p>И вижу я, эдак часу в шестом, Сонечка встала, надела платочек, надела бурнусик и с квартиры отправилась, а в девятом часу и назад обратно пришла. Пришла, и прямо к Катерине Ивановне, и на стол перед ней тридцать целковых молча выложила. Ни словечка при этом не вымолвила, хоть бы взглянула, а взяла только наш большой драдедамовый зеленый платок (общий такой у нас платок есть, драдедамовый), накрыла им совсем голову и лицо и легла на кровать, лицом к стенке, только плечики да тело всё вздрагивают... </p>
  <p>А я, как и давеча, в том же виде лежал-с... И видел я тогда, молодой человек, видел я, как затем Катерина Ивановна, также ни слова не говоря, подошла к Сонечкиной постельке и весь вечер в ногах у ней на коленках простояла, ноги ей целовала, встать не хотела, а потом так обе и заснули вместе, обнявшись... обе... обе... да-с... а я... лежал пьяненькой-с.<br />Мармеладов замолчал, как будто голос у него пресекся. Потом вдруг поспешно налил, выпил и крякнул.</p>
  <p>— С тех пор, государь мой, — продолжал он после некоторого молчания, — с тех пор, по одному неблагоприятному случаю и по донесению неблагонамеренных лиц, — чему особенно способствовала Дарья Францевна, за то будто бы, что ей в надлежащем почтении манкировали, — с тех пор дочь моя, Софья Семеновна, желтый билет принуждена была получить, и уже вместе с нами по случаю сему не могла оставаться. Ибо и хозяйка, Амалия Федоровна, того допустить не хотела (а сама же прежде Дарье Францевне способствовала), да и господин Лебезятников... гм... </p>
  <p>Вот за Соню-то и вышла у него эта история с Катериною Ивановной. Сначала сам добивался от Сонечки, а тут и в амбицию вдруг вошли: «Как, дескать, я, такой просвещенный человек, в одной квартире с таковскою буду жить?» А Катерина Ивановна не спустила, вступилась... ну и произошло... И заходит к нам Сонечка теперь более в сумерки, и Катерину Ивановну облегчает, и средства посильные доставляет...<br />&lt;...&gt;</p>
  <p>Мармеладов стукнул себя кулаком по лбу, стиснул зубы, закрыл глаза и крепко оперся локтем на стол. Но через минуту лицо его вдруг изменилось, и с каким-то напускным лукавством и выделанным нахальством взглянул на Раскольникова, засмеялся и проговорил:<br />— А сегодня у Сони был, на похмелье ходил просить! Хе-хе-хе!<br />— Неужели дала? — крикнул кто-то со стороны из вошедших, крикнул и захохотал во всю глотку.<br />— Вот этот самый полуштоф-с на ее деньги и куплен, — произнес Мармеладов, исключительно обращаясь к Раскольникову. — Тридцать копеек вынесла, своими руками, последние, всё что было, сам видел... Ничего не сказала, только молча на меня посмотрела... Так не на земле, а там... о людях тоскуют, плачут, а не укоряют, не укоряют! А это больней-с, больней-с, когда не укоряют!.. </p>
  <p>Тридцать копеек, да-с. А ведь и ей теперь они нужны, а? Как вы думаете, сударь мой дорогой? Ведь она теперь чистоту наблюдать должна. Денег стоит сия чистота, особая-то, понимаете? Понимаете? Ну, там помадки тоже купить, ведь нельзя же-с; юбки крахмальные, ботиночку эдакую, пофиглярнее, чтобы ножку выставить, когда лужу придется переходить. Понимаете ли, понимаете ли, сударь, что значит сия чистота? Ну-с, а я вот, кровный-то отец, тридцать-то эти копеек и стащил себе на похмелье! И пью-с! И уж пропил-с!.. Ну, кто же такого, как я, пожалеет? ась? Жаль вам теперь меня, сударь, аль нет? Говорите, сударь, жаль али нет? Хе-хе-хе-хе!<br />Он хотел было налить, но уже нечего было. Полуштоф был пустой.<br />— Да чего тебя жалеть-то? — крикнул хозяин, очутившийся опять подле них.</p>
  <p>Раздался смех и даже ругательства. Смеялись и ругались слушавшие и неслушавшие, так, глядя только на одну фигуру отставного чиновника.<br />— Жалеть! зачем меня жалеть! — вдруг возопил Мармеладов, вставая с протянутою вперед рукой, в решительном вдохновении, как будто только и ждал этих слов. — Зачем жалеть, говоришь ты? Да! меня жалеть не за что! Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слез!.. </p>
  <p>Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошел? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слез, и вкусил, и обрел; а пожалеет нас тот, кто всех пожалел и кто всех и вся понимал, он единый, он и судия. Приидет в тот день и спросит: «А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя предала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?» И скажет: «Прииди! Я уже простил тебя раз... Простил тебя раз... Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много...» И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит... Я это давеча, как у ней был, в моем сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных... </p>
  <p>И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, скажет, и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголят премудрые, возглаголят разумные: «Господи! почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего...» И прострет к нам руце свои, и мы припадем... и заплачем... и всё поймем! Тогда всё поймем!.. и все поймут... и Катерина Ивановна... и она поймет... Господи, да при-идет царствие твое! </p>
  <p>И он опустился на лавку, истощенный и обессиленный, ни на кого не смотря, как бы забыв окружающее и глубоко задумавшись. Слова его произвели некоторое впечатление; на минуту воцарилось молчание, но вскоре раздались прежний смех и ругательства...<br /></p>
  <tt-tags>
    <tt-tag name="fdostoevskiy">#fdostoevskiy</tt-tag>
  </tt-tags>

]]></content:encoded></item></channel></rss>