January 17

Сарай, генерал и святой: портрет Бориса Щербакова в трех измерениях

Пролог: Метроном

В мастерской, набитой запахом липы и воска, было тихо. Не та театральная тишина, что предшествует поднятию занавеса — наэлектризованная, дышащая ожиданием толпы. Нет, это была иная тишина, плотная, материальная, сотканная из медленной жизни дерева и терпеливой пыли, оседающей на заготовках. Он сидел у верстака, поджав губы, и тонкой стамеской выводил складку на одежде святого. Движения были точны и экономны, как у хирурга. Лишь иногда он останавливался, проводил подушечкой большого пальца по теплой, почти живой текстуре липы, будто проверяя пульс. Свет от настольной лампы падал узким лучом, выхватывая из полумрака только руки, инструмент и лик, медленно проявляющийся из доски. Здесь не было ни аплодисментов, ни режиссерских указок, ни обязательных улыбок перед камерой. Здесь был он и самодостаточный, понятный мир: резец, дерево, образ. Вечный метроном, отсчитывающий ритм не сценическому времени, а внутреннему — спокойному и неумолимому.

А за стенами этой мастерской, за окном, за садом, лежал другой мир, который когда-то кричал ему «Сарай!», требовал быть Берегом, генералом, героем любовных драм. И где-то в параллельной вселенной, в том театральном фойе памяти, все еще стоял двенадцатилетний белобрысый мальчишка, с удивлением разглядывающий свою мордашку на огромном экране и не подозревающий, что этот первый гонорар в 480 рублей, полученный за роль Глебки в «Мандате», станет не просто деньгами, а первым кирпичиком в фундаменте целой жизни . Эта жизнь началась не в гримерке и не на сцене, а здесь, в ленинградской коммуналке на шестнадцати квадратных метрах, где окно было не просто окном, а порталом в мечту . За ним лежал Финский залив, и по нему, разрезая свинцовую воду, шли корабли. Они уходили туда, где линия горизонта была не условной чертой между небом и домом напротив, а обещанием. Он мечтал быть капитаном. Но судьба, как мудрый и немного ироничный режиссер, уже прописала иной сценарий.

Корни: Дорога жизни, вымощенная льдом

Его родители встретились не на танцах и не в кино. Их свела вместе сама смерть, проявившая милость. Отец, Василий Захарович, возил на полуторке хлеб в блокадный Ленинград по ледовой Дороге жизни . Мать, Мария Михайловна, была регулировщицей на той же дороге . Однажды весенний лед не выдержал. Машина с отцом пошла ко дну. И мать, эта хрупкая девушка в ватнике, из последних сил вытащила его, тонущего, на твердую поверхность, дав ему — и себе, и всему их будущему — второй шанс . Так рождались мифы его семьи. Не из книг и легенд, а изо льда, голода, страха и нечеловеческой воли к жизни. Отец вернулся с войны с медалью «За отвагу» , но о войне, как и о блокаде, говорил мало. Говорили о ней стены коммуналки, где тесно жилось пятерым; говорил вечный легкий голод; говорил Финский залив, в котором он с отцом потом «браконьерил», ловя корюшку .

Мир детства Бориса Щербакова был миром мужским, суровым и прямым. Миром дальнобойщика-отца, чья философия предельно проста: «Главное — не водителем!» Миром, где ценность диплома о высшем образовании была абсолютной, а профессия — чем-то вроде брони, защищающей от житейской нужды. Эта броня и стала его первой внутренней ролью. Он не был мечтательным мальчиком; он был хулиганистым, драчливым, конопатым сорванцом, идеальным типажом для детского приключенческого фильма . И когда к нему в школе подошли с предложением сняться, он не упивался славой — он воспринял это как интересное приключение. «Почему бы нет?» — сказал он тогда . Так, почти случайно, дверь в другую реальность приоткрылась.

Но зерно, брошенное в почву, прорастает не сразу. После школы он потерпел первое поражение: не прошел в ленинградский театральный институт, отсеявшись на третьем туре . Удар по самолюбию был жесток, но отцовская закалка не позволила сломаться. Он поступил в Институт культуры на режиссера народного театра . И вот здесь, в этой, казалось бы, вынужденной альтернативе, и произошло первое важнейшее открытие. На одном из заданий он поставил сценку по картине Федотова «Игроки» и заставил артистов играть в гротесковом, «нестаниславском» ключе . Когда его раскритиковали за переигрывание, он встал и сказал: «Подождите, ведь это я заставил их так играть… Если вы считаете, что здесь что-то не так, виноват в этом я» . Преподаватель тогда заметил, что студент Щербаков, сам того не ведая, сформулировал первую заповедь режиссуры: ответственность за всех лежит на постановщике . Это был урок на всю жизнь. Урок, который он усвоит не только для сцены, но и для семьи, для отношений, для самого себя.

А потом пришла весть, перевернувшая все. В Москве великий Павел Массальский набирает курс в Школу-студию МХАТ. Мечта, далекая и почти запретная, вдруг обрела конкретные очертания. И тут в нем проснулся не будущий актер, а тот самый ленинградский парень, умеющий биться за свое. Он опоздал, экзамены закончились. И тогда он, не имея ничего терять, ворвался в аудиторию к педагогам и выпалил: «Пал Масалич! Я хочу у вас учиться!» Он перепутал отчество, устроил переполох. Но в этой наглой, отчаянной искренности была такая сила, что Массальский, польщенный, прослушал его и принял . За тридцать минут судьба была решена. Так начинался его путь в Москву — не триумфальный въезд, а бегство зайцем в общем вагоне, ночные смены машиниста моечной машины в метро , вечный голод студента и сладкая усталость от того, что ты на своем месте.

Вихрь призвания: Холод общежития и тепло котлет

Школа-студия МХАТ стала для него не просто учебным заведением. Это был тигель, в котором плавился и закалялся его характер. Он был ленинградским парнем в московской среде, чуть более угловатым, чуть менее гладким. Но в нем была внутренняя сталь, унаследованная от родителей с Дороги жизни. Учился он жадно, но жизнь требовала не только учиться. На втором курсе, репетируя отрывок из «Женитьбы Белугина» с однокурсницей Таней Бронзовой, он по сценарию должен был ее поцеловать . И этот поцелуй, этот короткий миг сценического условного чувства, перевернул что-то в реальности. Ему понравилось. Не просто как актеру — как мужчине. Он понял, что хочет этого и за кулисами жизни.

Татьяна была старше, мудрее, уже была замужем . Но против силы его напора, этой смеси юношеской наглости и щемящей искренности, устоять было невозможно. Их роман развивался по законам студенческой драмы: параллельные жизни, встречи в общежитии, где Таня, обладая невероятной хозяйственной мудростью, кормила его и друзей нехитрыми, но божественными котлетами . Он, чтобы хоть как-то обеспечивать этот маленький очаг, подрабатывал сторожем в шашлычной, принося оттуда еду . Это был союз не только сердец, но и выживальщиков. Они поженились, чтобы получить право жить вместе, даже в общежитии . Так начался их главный жизненный дуэт, длящийся уже более полувека.

Театр после окончания учебы принял его не с распростертыми объятиями, а с тяжелой, мужской работой. Первая роль на сцене МХАТа — Санька в «Сталеварах» у Олега Ефремова . Рабочий. Человек труда. Это был знак. Его типаж, его фактура, его внутренний стержень — все вело его к образам людей дела, людей долга, людей, несущих груз. Он играл Валентина, Жарикова, Крохина, Момыш-улы в «Волоколамском шоссе» . Он становился частью великой мхатовской машины, вытачивая образ за образом. Но кино, эта всепоглощающая стихия, уже манило его сильнее.

Пик его кинематографической славы пришелся на 80-е. Он был лейтенантом Никитиным в «Береге», получившим Государственную премию СССР . Он был генералом Романовым в «Битве за Москву» . Он надевал погоны с такой естественностью, будто иначе и не жил. «Любому артисту-мужчине близки погоны, — скажет он позже. — Мы, мужчины, — потенциальные воины» . В этих ролях не было картонного героизма. В них была усталость, грязь, тяжесть принятия решений и та самая внутренняя сталь, которую он знал с детства.

А потом был «Криминальный квартет» (1989) и его Петр Сараев — Сарай, милиционер «с приветом», говорящий «на восемнадцати языках материться» . Это была другая грань. Не парадный герой, а живой, колючий, нарушающий инструкции, но отчаянно преданный своему братству человек. После выхода фильма мальчишки кричали ему на улицах: «Сарай! Сарай!» Слава обрела плоть и голос. Она стала навязчивой, иногда обременительной . Он понял цену узнаваемости: ты больше не принадлежишь себе целиком.

В этой круговерти съемок, спектаклей, успеха в нем всегда жила вторая, тихая натура. Натура созидателя, творящего не для зрителя, а для души. Еще в театральном он начал ходить на станочный факультет, учиться работе с деревом . Это было не хобби, а потребность. Потребность молчать, сосредотачиваться, чувствовать под руками неэфемерную материю образа, а плотную, послушную, теплую древесину. В перерывах между съемками он не отдыхал — он шел в мастерскую, чтобы резцом вырезать из хаоса липовой доски гармонию лика.

Зрелость и бремя славы: Битва за «чайку» и сад вне театра

МХАТ был для него домом, храмом и казармой одновременно. Тридцать лет службы. Он прошел путь от Саньки до Тригорина в «Чайке» и Лопахина в «Вишневом саду» у Ефремова . Он был плотью от плоти этой системы. Но времена менялись. Уходили титаны, приходила новая эпоха с иными правилами. И наступил момент, когда дом стал давить.

История его ухода стала легендой, горькой и показательной. На одном из сборов труппы вручали памятные значки к 30-летию службы — серебряные мхатовские чайки. Вызвали всех, кроме него. Когда он заметил это, ему сказали: «За 29 лет». Он поправил: «Я вообще-то 30 лет уже работаю» . Значок ему вручили, но осадок, чувство унизительной несправедливости, осталось. Позже раздался телефонный звонок: «Вы должны завтра…» Он, всегда сдержанный, взорвался: «Я ничего никому не должен, кроме своих родителей» . В ответ прозвучало сухое: «С вами договор не продлевают. Зайдите за трудовой» .

Это был разрыв не с работой, а с семьей. С миром, который был ему всем. В 2003 году он ушел . Не в другую труппу с триумфом, а в свободное плавание, в антрепризу, где все держится не на традициях, а на договорах и кассовых сборах. Это был болезненный, но очищающий опыт. Он научился ценить не только искусство, но и профессию как ремесло, дающее хлеб. «Острая необходимость в работе всегда ощущается», — скажет он откровенно много лет спустя .

Именно в этот период, в начале 2000-х, в полную силу заявил о себе Щербаков-режиссер. Он снял несколько сезонов популярного сериала «Сыщики», где и сам играл главную роль . А главным его режиссерским и отцовским свершением стал фильм «Саперы» (2007), который он сделал вместе с сыном Василием . Это была не только творческая, но и мужская инициация: передать эстафету, разделить ответственность. Он снова вспомнил тот студенческий урок: режиссер отвечает за всех. И взял на себя эту ответственность, уже не в учебной аудитории, а на съемочной площадке.

Но настоящим спасением, тихой гаванью в годы после ухода из МХАТа стало телевидение. Семь лет он был лицом «Доброго утра» на Первом канале . Для миллионов зрителей он стал не актером, а добрым, надежным, импозантным соседом, который каждое утро заходил в дом с чашкой кофе и новостями. Это была другая форма служения — более камерная, более человечная. Когда формат изменился и контракт не продлили, он не стал драматизировать. Он просто развернулся и пошел дальше — вел «Последний день» и «Главный день» на канале «Звезда», размышляя о судьбах других, словно пытаясь понять общие законы человеческого пути .

А в тишине своей мастерской он продолжал диалог с деревом и с Богом. Его руки создавали не просто поделки, а иконы, киоты, целые картины в металле и дереве . «Никогда не обращайся к Богу со своими проблемами, обращайся к проблемам и говори о том, что ты с Богом», — так он сформулировал свою веру, простую и глубокую, как его характер . Над образом Божией Матери он мог трудиться пять лет . Это было уже не хобби, не бегство, а форма молитвы, медитации, выстраивания внутренней вселенной, которую не могли отнять ни капризы руководства, ни перемены в эфире.

Человеческое, слишком человеческое: Лабиринт с одним выходом

Его обожали женщины. Это был неоспоримый факт его биографии, который он сам признавал с грустной иронией. «Боря всегда в кого-то влюблен. Он просто не может иначе. Такая природа», — говорила его однокурсница . Его мужественная, неброская красота, обаяние, успех — все это делало его центром притяжения. И он, будучи человеком страстным и увлекающимся, не всегда мог устоять.

Самый громкий роман случился на съемках фильма «Никто не заменит тебя…» с актрисой Людмилой Нильской . Это была не мимолетная связь, а глубокое чувство, которое едва не разрушило его брак. В театре разразился скандал. Говорят, Татьяна Бронзова даже предприняла попытку свести счеты с жизнью, хотя сама она это категорически отрицает: «Я же не сумасшедшая, к тому же у меня был маленький сын» . Коллеги на собрании фактически потребовали от Щербакова вернуться в семью .

Это было тяжелейшее испытание. Любовь и долг, страсть и ответственность сошлись в жестокой схватке. Татьяна проявила не женскую, а почти сверхчеловеческую мудрость. Она не устраивала истерик. Она выставила его из дома, дав понять, что он должен сделать окончательный выбор . И он выбрал. Через день он встречал ее после спектакля с огромным букетом .

«Знаете, у меня никогда не было ощущения, что Боря меня не любит, — скажет Татьяна годы спустя. — Он чистый, открытый. Всегда выглядел таким виноватым, когда что-то у него происходило» . Она научилась отличать «зерна от плевел» . Ее философия была проста и гениальна: «Муж — известный, красивый, пользуется успехом у других женщин. И это хорошо: если бы не пользовался, так зачем он мне такой нужен?!» Она понимала, что любовь имеет несколько стадий: от вихря и сумасшествия до спокойной, неразрывной связи, «когда близкие люди вообще не мыслят друг без друга» . Именно к этой стадии они и пришли.

Их сын Василий стал главным смыслом и самым большим совместным проектом. Юрист, выпускник МГУ и Сорбонны, а затем — режиссер ВГИКа . Отец называл его Васенькой, и для обоих родителей он был «светом в окошке» . Борис Васильевич с гордостью и трепетом наблюдал, как сын идет своей дорогой, как монтирует их общий фильм, как находит себя. Иногда эта дорога приводила к конфликтам (как в истории со срывом гастролей, из-за которых Татьяна Догилева перестала общаться с Щербаковым-старшим) , но это были издержки взрослой жизни, где каждый отвечает сам за себя.

Щербаков никогда не строил из себя моралиста или святого. «Я не ангел, но и не сволочь», — как-то сказал он о своем герое, а по сути — о себе . Он принимал свою человеческую, грешную, страстную природу. Но над всем этим стоял выработанный годами кодекс: ответственность за тех, кого приручил. За жену, которую однажды нашел и больше не отпустил. За сына, в которого вложил все. За родителей, память о которых была для него священна. Этот кодекс и был тем компасом, что выводил его из любого лабиринта страстей к единственному верному выходу — домой.

Эхо судьбы: Из века в век на шаре жизни

Что же он оставил? Не просто фильмографию в двести с лишним картин и десятки театральных ролей. Он оставил тип. Тип русского мужчины на экране. Не супергероя-одиночку, а человека системы, человека коллектива, который внутри этой системы остается личностью. Его милиционеры, офицеры, рабочие были живыми. Они уставали, нарушали правила, шутили грубовато, любили отчаянно, ошибались. После его Сарая из «Криминального квартета» стало возможным показывать на экране не парадный образ служителя закона, а реального, «запачканного» жизнью человека . Он очеловечил форму.

Он никогда не гнался за авангардом, не пытался шокировать, не играл деконструкции. Он был верен школе психологического реализма, в которой воспитывался: «Меня учили всегда идти от себя. Я от себя и иду» . В этом была его сила и его «несовременность» для каких-то критиков. Но именно в этом была его подлинность для миллионов зрителей. Они верили ему. Верили, потому что чувствовали — за ролью стоит не игра, а проживание. Стоит тот самый внутренний стержень.

В последние годы он, кажется, нашел идеальный баланс. Он снимается в сериалах («Старые кадры»), играет в антрепризах, ведет передачи . «Любовь к профессии. Я ж рвался в нее… И до сих пор считаю, что каждая роль — дар небес», — говорит он . Финансовые трудности, острая необходимость в работе — все это он называет честно, без романтических покровов . И в то же время он с упоением говорит о дереве, о том, как оно «настраивает на позитивный лад» и позволяет «разгружать мозг» .

Он не борется с возрастом, он его игнорирует. «Вы знаете, я уже забыл про возраст. Молод душой. И это главное», — заявляет он в 70 лет . Его секрет не в диетах и спорте, а в принятии. «Вредных привычек у меня полно. И я их ценю. Не боролся никогда и не собираюсь», — смеется он . А на вопрос о здоровье отвечает с отсылкой к корням: «Если в генах здоровья не заложено, то ни зарядка, ни это ваше позитивное мышление роли никакой не сыграют. Знаете, я бы на месте генетиков исследовал тех людей, которые пережили блокаду. Другая закалка была» . В этих словах — вся его философия. Философия сына блокадников и фронтовика, знающего истинную цену жизни и потому умеющего наслаждаться ею без лишней рефлексии.

Финал: Продолжение следует

И вот он снова в мастерской. Лампа выхватывает из темноты почти готовый образ. Рядом на полке стоят другие его работы — святые, Богородица, лики, от которых веет не пафосом, а тихим, сосредоточенным светом. За окном — ночь. Где-то там Москва, огни, движение. А здесь — тишина, нарушаемая лишь скрипом половицы да шелестом стружки.

Его жизнь похожа на эту мастерскую. Кажется, все уже сделано: и мальчик с Финского залива, и студент-заяц, и мхатовский актер, и кинозвезда, и телеведущий, и муж, переживший бури, и отец, передавший эстафету. Можно поставить точку. Но он ее не ставит. Он кладет на верстак новую липовую доску, проводит рукой по гладкой поверхности, прикидывая, какой образ родится здесь в следующий раз.

Потому что главный его талант — это не талант перевоплощения. Это талант продолжения. Продолжения рода, традиции, дела. Продолжения жизни вопреки всему: льду Ладоги, отказам в институтах, театральным интригам, житейским бурям. Он — мост. Мост между той, военной, блокадной честностью своих родителей и сегодняшним, сложным, суетливым миром. И он несет этот мост в себе не как тяжесть, а как дар.

Он откладывает стамеску, гасит лампу. В темноте еще долго светятся контуры деревянных ликов. Завтра будет новый съемочный день, новый текст, новый образ, который нужно прожить. И он проживет. Так же честно, как резал по дереву. Так же крепко, как держался за свою семью. Так же прямо, как шел когда-то по той самой Дороге жизни, даже не подозревая, что вся его судьба уже написана в метрономе детских снов, отстукивающих ритм уходящих в туман кораблей. Кораблей, которыми он так и не стал управлять, зато построил свой, прочный и надежный корабль собственной судьбы. И этот корабль все еще в пути.