«ЦЕНТУРИОНЫ». Часть первая: «Лагерь №1» (4)
4. Фарфор из Летнего дворца
Рассвет наступил, когда колонна с трудом пересекала перевал. R.P. 41 обезлюдела, и пленные снова остались одни после хаоса и смятения ночи. Рёв грузовиков затих в свисте ветра с вершины, а дневной свет, казалось, заставил вьетминьских термитов юркнуть обратно в норы.
Голос продолжал ходить по колонне взад и вперёд, и на его гладком лице почти не видно было следов усталости. Несколько раз он отдавал бо-дои приказы ускорить шаг, но безуспешно.
На исходе утра пленных, измученных, умирающих от жажды, со сбитыми ногами, остановили в узкой маленькой долине, которая тянулась через середину гор.
Группками они плюхались в грязь под прикрытие зарослей кустарника. Так провели остаток дня, распростёртые в одиночестве, не имея возможности заснуть или провалиться в беспамятство, и не находя облегчения для сведённых судорогой конечностей.
Они достигли того предела абсолютной усталости, за которым существуют только полный распад и смерть. Весь остаток похода им предстояло нести на себе тяжесть этой безмерной усталости.
Ночь за ночью продолжалась под проливным дождём муссона голгофа жалкого стада, гонимого мрачными бо-дои. Пленные делали шаг вперёд, спотыкались, и делали ещё один шаг, не зная хватит ли у них сил сделать третий, давно забыв, зачем и куда они шли в этой удушающей штормовой темноте, сквозь которую, как гигантские медузы, проплывали чудовищные видения.
Именно во время одного такого кошмара они наткнулись на ПИМов из Дьен-Бьен-Фу.
Колонна пленных остановилась на обочине дороги, чтобы пропустить их. ПИМы двигались медленно — убогая процессия калек с Двора Чудес, чьи сомнительные повязки слабо белели в темноте, и хромых, тащившихся на костылях. От них исходил сладковатый запах падали и скисшего риса, их раны гнили от гангрены, а рваньё было покрыто гноем. Вьеты обращались с ними даже хуже, чем с французами, хотя те имели «ту же политическую ценность», что и солдаты Народной Армии. Так сказал Голос.
Офицеры молча смотрели на эту процессию призраков. Из четырёх тысяч кули, шестью месяцами ранее доставленных в Дьен-Бьен-Фу, выжило четыреста или пятьсот.
«Голос был не так уж далёк от истины, — раздумывал Пиньер. — Без сомнения, они были бы только рады вырвать нам кишки, будь у них такая возможность».
Вдруг один из ПИМов узнал Буафёраса и бросился к нему:
– Капитан, капитан! Моя — ПИМ быть в четвёртая рота…
Он схватил капитана за руку и, пользуясь случаем, сунул ему пачку табаку. Он тёрся об него, как домашняя зверушка. Проходя мимо, другие ПИМы узнали своих офицеров, несмотря на темноту. Они прорвали оцепление, бросились через дорогу за спину бо-дои и, не говоря ни слова, пожимали руки французам, суя им маленькие бесформенные пачки с табаком и немного еды из их собственного скудного пайка или того, что им удалось «добыть».
Де Глатиньи дали немного патоки, завёрнутой в газету, а Пиньеру — лежалый витаминный шоколад из коробки с сухпайками.
– Какая чертовская расточительность! — воскликнул Пиньер. — Все эти люди могли бы быть с нами. Даже без оружия мы могли бы столкнуть всех этих вьетминьских ублюдков через границу в Китай, всего лишь несколькими хорошими пинками под зад.
Буафёрас расспросил своего ПИМа по-вьетнамски и узнал, что их отправляют на тяжёлые работы в лагерь для перевоспитания. Они собирались силой вбить им в головы, что дружба между людьми разных рас запрещена, что пленный не может любить хозяина, если этот хозяин не коммунист, иначе это будет измена.
Трое из тех ПИМов были награждены Воинской медалью* за героизм при Дьен-Бьен-Фу, но они исчезли.
* Воинская или Военная медаль (фр. Médaille militaire) — награда, вручаемая за героизм, и уступающая по статусу только Ордену Почетного Легиона.
Голос отдал бо-дои приказ держать ПИМов и пленных отдельно друг от друга. Впервые вьеты начали бить офицеров прикладами винтовок.
Колонна ПИМов исчезла из кошмара, в него вплыл Голос. Он обратился к французам:
– Я говорил вам проявлять уважение к своим жертвам и не провоцировать их. Вы не стали слушать, и мы были вынуждены спасти вас от их праведного гнева.
– Тварь, — пробормотал Пиньер, сжимая кулак.
– Вовсе нет, — ответил Буафёрас, — он рассуждает логично. Согласно марксисткой теории колонизированный не может брататься с колонизатором. Это категорически невозможно. Но поскольку братание только что состоялось, он просто отрицает этот факт.
Холодный ливень продолжался без перерыва. Однажды ночью пленные миновали конвой грузовиков, увязших в грязи. Кули кишели вокруг них, а двигатели стучали и ревели, не в силах вытянуть машины из выбоин. R.P. 41 наконец-то стала непроходимой, сезон дождей оказался эффективнее французских пилотов… но было уже слишком поздно.
Словно в лихорадке де Глатиньи продолжал бороться с фантомами, принимавшими форму планов штаба, отмеченных красным и синим, отчётов, конфиденциальных команд, срочных, секретных, совершенно секретных…
Он представил себе крупномасштабную карту в штаб-квартире ВВС в Ханое с красными крестами, указывающими, где была перерезана дорога. Проходима в течении тридцати шести часов, проходима в течении сорока восьми часов, не проходима совсем. Это было двумя месяцами ранее.
Дорога так никогда и не была перерезана, термиты работали быстрее, чем бомбы, и Дьен-Бьен-Фу пал. Большая чёрная артерия, набухшая кули, каждую ночь приносила живительную кровь в подразделения Зяпа.
Дорогу необходимо было вывести из строя, и если бомбы оказывались неэффективными, вместо них должен был пойти дождь. Но сухой лёд, который они разбросали самолетом по тяжёлым чернильно-чёрным облакам, ничего не дал. Метеоролог, которого прислали из Парижа, отбыл обратно, оставив отчёт сивиллы: «Цикл муссонов на северо-востоке Индокитая настолько нарушен, что любой прогноз дождей должен рассматриваться как случайный».
Теперь метеоролог благополучно спал с открытым ртом в своей уютной квартирке в Париже, надежно защищённый от голода и усталости, от безысходности и проклятия поражения. Меж тем дождь каждый день лил на побеждённых, барахтавшихся в грязи.
– Господи Исусе, так его растак, — ругнулся Мерль, спотыкаясь о де Глатиньи, — если бы генерал так побегал в кустики, как я… Мне снова нужно туда, опять живот прихватило. Вот, сумку мою возьмите.
Между спазмами его мысли перелетели к прекрасной Мишлин с её родинкой и причёской в стиле восемнадцатого века. «Если бы ты только могла увидеть своего парашютиста, моя красавица!» А потом: «Всё-таки я не собираюсь умирать на обочине дороги, как обездоленный нищий, только потому, что хотел продлить себе каникулы. Такое не может случиться!»
Оливье Мерль вырос в Туре среди множества стариков. Все в его окружении были старыми: отец, мать, тёти, двоюродные братья и даже его юная сестра с тощей куриной шеей. Оливье ушёл на военную службу. Там он обнаружил молодость и веселье, но не сумел отличить регулярную армию от той, где служили молодые гражданские — последние длинные каникулы перед тем, как жизнь начнётся всерьёз. Чтобы продлить собственный праздник, малыш Мерль, окончив службу, подписал контракт на два года в Индокитае. В Туре это посчитали довольно легкомысленным поступком с его стороны.
Оливье часто вспоминал тайную радость, которую испытал, вернувшись домой в отпуск после выпуска из Сен-Мексана*. Без ведома родителей он прошёл в школе курсы парашютистов, а затем был командирован в юго-западный батальон. Его красный берет стал первым ярким пятном в старом доме на берегу Луары.
* Сен-Мексан (Сен-Мексан-л'Эколь) — коммуна на западе Франции. Известна школой подготовки сержантов (фр. École Nationale des Sous-Officiers d’Active, ENSOA). — Здесь и далее примечание переводчика, если не указано иное.
– Что это значит? — спросил его отец.
– Это значит, что я семь раз прыгал с самолёта, привязав к спине парашют, и каждый раз тот открывался.
– В нашей профессии к чудакам относятся неодобрительно. Нотариус по прыжкам с парашютом! Что подумают в Туре? Это не принесёт нам никакой пользы.
– Если бы твоя практика состояла исключительно из рабочих, отец, это вполне могло бы так и быть, но большинство твоих клиентов — верхушка среднего класса и торговцы.
– Совершенно верно, рабочий класс не возражает против подобной чепухи, но средний — возражает.
– Но разве в целом армия, и парашютисты в частности, не доблестные защитники привилегий среднего класса?
– Они не доверяют таким защитникам даже больше, чем своим врагам, и вполне могли бы обойтись без них. Ты можешь быть радикалом или коммунистом, и всё, что они скажут: «Он это перерастёт, это просто юношеский период». Но парашютист!.. Будем надеяться, что нам удастся как-то сохранить это в секрете.
Но сестра ласково погладила его берет со значком крыла и кинжала. Никогда прежде Оливье не видел такого блеска в её глазах.
– Я рада, что ты вступил туда, — сказала она ему. — Ты первый, кто спасся из нашей крысиной норы. Однажды ты должен вернуться и забрать меня отсюда.
Оливье Мерль остался в военной форме, отчасти наперекор отцу, отчасти, чтобы угодить сестре, но больше всего — чтобы шокировать буржуазию Тура, и вечером он отправился в ночной клуб с компанией друзей.
– Месье стал сутенёром? — с усмешкой спросил его малыш Безег из «Магазен-Реюни»*.
* Сеть универсальных магазинов.
Безег чувствовал себя раздосадованным. В своём кружке он слыл за авантюриста. Однажды он украл чью-то машину на несколько часов, и его безнравственность стала притчей во языцех. Но Оливье своим поступком намного превзошёл его.
Оливье был смутно влюблён во всех девушек, которых знал, но прежде они просто использовали его, чтобы заставить своих парней ревновать, и встречались с ним только если под рукой никого не было.
Во время своего двухнедельного отпуска Оливье пользовался большим спросом. Все называли его «пара»*, и девушки глядели на него с тайной тоской и восхищённым благоговением, как будто он уже убил двух или трёх богатых рантьерш.
* Сокращение от «парашютист».
Он провёл несколько дней с Мишлин — самой красивой из всех, той, что задавала тон в компании, поскольку говорила о жизни, любви и смерти без всяких иллюзий. Ей было девятнадцать, и в Швейцарии она сделала аборт, который добавил ей престижа.
Однажды Мишлин спросила его, как будто это была самая обыденная вещь в мире:
Она была явно разочарована ответом.
Перед его отъездом в Индокитай Мишлин приехала в Ванн и провела с ним неделю. Она выкрасила волосы в белый цвет и носила в уголке подбородка мушку, что делало её похожей на маркизу восемнадцатого века.
Мишлин уведомила его, как будто это само собой разумелось, о своём браке с Безегом, и Оливье понял, что больше не проходит на роль будущего мужа. Это было лестно и в то же время удручало.
У Мишлин вошло в привычку регулярно писать ему в Индокитай; она рассказывала ему о своих любовных похождениях, о маленьких изменах здесь и там, о поездках в Париж. Однажды он ответил: «Я кого-то убил, и теперь всё по-другому». Потом он окончательно перестал ей писать.
Су-лейтенант (а позже и лейтенант) Мерль, который не имел особого стремления к военной карьере, к своему изумлению, чрезвычайно преуспел и был высоко оценён за мужество и стойкость. Среди наград, которые были массово розданы защитникам Дьен-Бьен-Фу, когда стало известно, что с гарнизоном уже наверняка покончено, он получил орден Почётного легиона, и все считали, что вполне заслуженно.
– Теперь ты можешь остаться в армии и стать кадровым.
Мерль, у которого не было ни малейшего желания становиться кадровым военным, мгновенно покраснел, став того же цвета, что и его орден Почётного Легиона.
На одной из стоянок он потащился к военврачу.
– Я совершенно высох, — сказал он, — умираю от жажды. Я не могу идти дальше.
– У меня тоже дизентерия, — сказал ему военврач, — и мне нечего от неё принимать. Эметин — вот, что нам нужно, но, по словам вьетов, им не хватает даже для себя.
– И что?
– Ничего… Ждите. Это может пройти. Попробуйте выпить рисового отвара, это народное средство. Мне оно никак не помогло… Возможно, потому, что как врач я не верю в такие средства.
Мерль становился всё слабее и слабее, и его товарищам приходилось помогать ему. Он повторял снова и снова: «Это вам не шутки, это вам не шутки…»
Лакомб плавал в собственном жире, который становился жидким, как масло. Ему всё снились огромные тарелки варёной говядины, тушёной баранины и жареной телятины, а голод бывал порой настолько навязчивым, что ему чудились пикантные запахи изобильной кухни.
Лескюр, изолированный в своём безумии, неторопливо шёл между де Глатиньи и Эсклавье — расхлябанная слепая марионетка, привязанная к жизни несколькими тонкими ниточками.
Но когда они подошли к Сонла, где пришлось перейти вброд небольшой ручей, он отказался войти в воду и начал упираться.
– Я знаю это место. Оно усеяно минами, и вьеты заняли позиции на том берегу. Нам придётся обогнуть горы.
Он схватил перепуганного бо-дои:
– Иди и скажи майору, мау-лен. У меня есть для него кой-какая информация. Вьеты…
– Ты ошибаешься, — мягко поправил его Эсклавье. — Это наши партизаны удерживают дальний берег.
Мгновенно успокоившись, Лескюр последовал за своим капитаном в воду.
В ночь с 27 на 28 мая они прошли через старый укреплённый лагерь в Нашане.
Голос объявил стоянку, которая продолжалась несколько часов. Дождь прекратился, небо очистилось — теперь оно светилось молочной белизной. Они стояли у подножия зубчатого пика, который всё ещё венчали остатки ржавой колючей проволоки и штабеля пробитых мешков с песком.
– Я три месяца удерживал этот опорный пункт, — сказал Эсклавье де Глатиньи. — Он был набит трупами вьетов, они доходили прямо до моего блиндажа. Я думал, что Нашан неприступен. Я думал, что и Дьен-Бьен-Фу неприступен…
– Все думали, что Дьен-Бьен-Фу неприступен, — ровным голосом ответил де Глатиньи, — капитаны, полковники, генералы, министры, американцы, лётчики и даже моряки, которые ничего об этом не знали. Все, ты понимаешь? Никто не сомневался в этом ни на мгновение. Я был особенно хорошо осведомлён об этом.
Тихое безветрие молочной ночи, воспоминания о битвах при Нашане, которые для него были победами, на время сделали Эсклавье терпимым, и он забыл своё суровое представление о войне и любимую аксиому: «Человек, который проиграл, виновен и должен быть ликвидирован».
– Почему мы так сглупили? — спросил он безучастно.
В этот момент де Глатиньи понял, что рассказав о Дьен-Бьен-Фу, он сможет избавиться от угрызений совести.
Буафёрас подошёл и, не говоря ни слова, сел рядом с ними.
– Мы должны были защитить Лаос, — пояснил де Глатиньи, — с которым Франция только что подписала договор о взаимной обороне. Лаос был первой страной, присоединившейся к Французскому союзу*.
*. Французский союз (фр. Union française) — форма государственного объединения французской метрополии и её бывших колониальных владений в рамках конституции Четвёртой республики (1946–1958). В 1958 году, после образования Пятой республики, Французский Союз был преобразован во Французское сообщество.
Мы должны были остановить основное наступление Вьетминя на дельту Тонкина, Ханой и Хайфон. Чтобы выиграть время, Дьен-Бьен-Фу выбрали для привлечения их внимания.
– В ста километрах от наших баз? — вставил Эсклавье.
– Вьеты тоже находились в шестистах километрах от них, и у них не было воздушных сил. Их единственной линией снабжения была эта второстепенная дорога R.P. 41, эта пуповина, которую, как утверждали наши лётчики, они могли вывести из строя в любой момент. Во всяком случае именно это они постоянно твердили.
– Только это было неправдой, а Дьен-Бьен-Фу — котловина.
– Конечно, но самая большая в Юго-Восточной Азии — шестнадцать километров на девять. Мы смогли обустроить там несколько посадочных полос для наших современных самолётов. Хребты, которые возвышаются над ним, за пределами дальности орудий Вьетминя. Поэтому, чтобы обстрелять укреплённый лагерь, вьетам пришлось бы разместить свою артиллерию либо на переднем склоне, либо на равнине. Вот так, мы могли бы дать отпор, уничтожить его нашими превосходящими орудиями, нашими самолётами и нашей бронетехникой… Но вьеты устроили для артиллерии подземные укрытия, спустились на равнину, чтобы вступить в бой, а на равнине мы удерживали высоты. Поэтому вьеты штурмовали высоты и захватили нас.
– Мы ошибались от начала до конца, потому что пытались увидеть войну с точки зрения Сайгона или, самое большее, Парижа, заставив себя поверить, что можно изолировать Вьетнамский полуостров от остального азиатского и коммунистического мира, и что можно спокойно приступить к нашей маленькой операции по колониальной реконкисте. Полнейшая глупость! Мы должны были смотреть на эту войну глазами Москвы или Пекина. Так вот, Москве и Пекину было наплевать на Вьетнам — это тупик, который никуда не вёл, — но они по-настоящему заботились о Дьен-Бьен-Фу и очень тщательно.
Я порядочно знаком с Юго-Восточной Азией. Это уже почти моя страна, я живу здесь уже много лет, я сражался здесь против японцев и китайцев. Я также прочитал довольно много коммунистической литературы. Что говорит Ленин? «Ответственность за будущее мировой революции лежит на огромных народных массах Азии». Китай — коммунистический, но всё ещё остаётся Индия, которая закрыта для Китая Гималаями, а для России — Памиром и гористым Афганистаном. Единственная точка проникновения — через Бенгалию и Юго-Восточную Азию.
Среди бурлящих народов Дальнего Востока, которые едва ли можно сосчитать, есть только одна этническая группа, представляющая какой-либо исторический или политический интерес: таи. У них есть история, они построили империю. В Бирме их называют шанами и каренами; их также можно найти в Таиланде и Лаосе. В Тонкине они составляют три пятых населения, а ещё они обосновались в Юньнани. Столица этой тайской империи — Дьен-Бьен-Фу.
Коммунисты решили поработать над таями, чтобы силой вторгнуться в Индию. Из тайского большинства в Юньнани они создали автономную народную республику, и могу вам сейчас сказать, что именно этим делом я и занимался. Китайцы хотят объединить вокруг своей народной республики всех остальных таев. Как только это будет сделано, всё, что нужно — небольшой толчок, чтобы вся Юго-Восточная Азия рухнула. Тогда будут открыты все ворота в Индию. Поэтому им нельзя было допустить, чтобы историческая и географическая столица таев была захвачена западными антикоммунистами. Мао Цзэдун приказал овладеть Дьен-Бьен-Фу, пока Зяп ещё только мечтал о дельте.
– Дьен-Бьен-Фу был единственной низиной, где могли взлетать большие современные бомбардировщики, — заметил де Глатиньи, — и американцы подумали об этом с целью…
– С какой целью? — осведомился Буафёрас.
– Видимо, с целью нападения на Китай.
– Никто никогда не упоминал о такой возможности, — сказал Эсклавье.
Де Глатиньи испугался, что высказался слишком откровенно, и попытался поправиться.
– Ходили слухи на этот счёт, я не в курсе каких-то секретных международных переговоров…
Но внезапно забота о секретности показалась ему абсурдной.
– И всё же, — продолжал он, — американцы очень настаивали на том, чтобы мы выбрали Дьен-Бьен-Фу. И Зяп послал на смерть тридцать тысяч своих бо-дои, чтобы угодить китайцам. Но взамен он получил от них двадцать четыре 105-мм орудия, восемнадцать 75-мм, сто 12,7-мм крупнокалиберных пулемётов, ещё восемьдесят 37-мм и все боеприпасы, какие только мог пожелать.
– А также ему обещали добровольцев, если потребуется, — встрял Буафёрас. — Коммунисты абсолютно логичны. От Дьен-Бьен-Фу зависела сама их жизнь. Это вот американцы не смогли увидеть.
– Действительно, американскому мнению, которое традиционно антиколониальное, было бы трудно поддержать конфликт, который вся их пресса осуждала как колониальный, вплоть до военного вмешательства. И всё же Дьен-Бьен-Фу был одним из тех сражений, которые рассорили два блока. Только французы оказались лицом к лицу со всей коммунистической машиной в одиночку.
Де Глатиньи откинулся на влажную траву и посмотрел в небо: облака в лунном свете сверкали, как нити искусственных драгоценных камней.
Он летал над этой долиной в комфорте генеральского самолёта и присутствовал на инструктажах, где хитроумные штабные офицеры анализировали войну в деталях, но не понимали её в целом. В том же самолете он сопровождал тех жалких маленьких министров, которые время от времени выезжали сюда с инспекцией. Они находились в десяти тысячах километров от очага и дома, и могли рассматривать этот конфликт только с узкой точки зрения муниципальных советников су-префектуры. Как они могли представить себе другой мир, в котором громадные толпы людей голодали, жаждая хоть малюсенького кусочка пищи, и сходили с ума от надежды?
После этой остановки и передышки Голос заставил пленных идти ещё быстрее, как будто хотел заставить их искупить свою победу при Нашане, и многие из них, оглушённые усталостью, легли и умерли на обочине дороги.
Мерлю становилось всё хуже и хуже. В результате какого-то изощрённого тайного торга Буафёрасу удалось раздобыть у одного бо-дои несколько таблеток стоварсола. Он заставил лейтенанта принять их, и Мерль почти сразу почувствовал себя лучше.
– Достать эти таблетки было, наверное, непросто?
– Полагаю, больше ты не сможешь достать?
– А что если тебе, или де Глатиньи, или кому-то ещё вдруг понадобится немного?
Теперь все пленные жили в помрачении сознания, витая на грани между кошмаром и реальностью, их воля и мужество развалились, а личные качества и всё, что способствовало их индивидуальности, растворилось в однородной серой массе, упорно пробиравшейся сквозь грязь.
Голос, словно учёный-химик, дозировал их голод, усталость и отчаяние, чтобы довести до той точки, когда он наконец сможет поработать над ними, сломленными и невменяемыми, и натаскать против их прошлого, сосредоточившись на том, что всё ещё осталось в них — простейших рефлексах страха, усталости и голода.
Он продолжал непрерывно собирать их на «сеансы обучения». И однажды начал яростно поносить французское командование, которое только что отказалось принять раненых из Дьен-Бьен-Фу.
Как бы в подтверждение его слов, налетели французские ВВС и разбомбили дорогу.
После ночного марша, который был утомительнее обычного, он продолжал рассказывать им своим ровным, безличным, безжалостным голосом:
– Мы обязаны заставить вас идти ночью, чтобы защитить вас от бомбардировок вашей собственной авиацией. Вот к чему ведёт капитализм с его внутренними противоречиями.
Это Пиньер просто не смог переварить. Он повернулся к Буафёрасу и спросил:
– Что, чёрт возьми, он имеет в виду под «внутренними противоречиями капитализма»?
– Не осмеливается вести такую войну, которая необходима для самозащиты. Не перестраивается и не переделывает себя, чтобы перенести войну во вражеский лагерь; запирается в башнях из слоновой кости; не сражается по ночам; нанимает наёмников — таких как мы, например, — вместо того, чтобы бросать в бой всех, кто стремится к выживанию капиталистической системы; использует деньги и технологии как замену веры, забывая, что народ — главная движущая сила всех стремлений; развращает его современными удобствами вместо того, чтобы сохранять их стойкость и бдительность, предлагая ему какую-то обоснованную цель в жизни…
Бледный и измождённый Мерль сердито возразил:
– Народ тоже любит комфорт. В Европе он открыл для себя холодильник и телевизор. Арабы тоже пристрастились к комфорту и индусы, и китайцы, и патагонцы. Когда я вернусь во Францию, я лягу на спину и буду просто плавать в этих удобствах. Я стану пить только охлаждённое и лежать в кровати только с милыми чистыми девчушками, которые моют свой зад ароматической водой.
– Цивилизация холодильника и биде, — усмехнулся Эсклавье.
Седьмого июня Эсклавье украл у одного из бо-дои штык, а восьмого они переходили реку вброд. Несколько сотен кули работали в темноте, ремонтируя мост при свете бамбуковых факелов, и каждая артель с помощью лозунгов и песен поддерживала иллюзию лихорадочной активности.
Звук самолёта над головой заставил их остановиться, и все факелы мгновенно погасли. Полная тишина воцарилась как среди кули, так и среди пленных.
Внезапно Лескюр разразился безумным хохотом.
Два офицера из соседней группы попытались прорваться к нему, но их быстро вернули, сбили с ног прикладами винтовок и потащили перед товарищами.
Казалось дни снисхождения закончились, и Лакомб, который отошёл в подлесок, чтобы облегчиться, оказался связан, как будто тоже пытался бежать.
Он скорбным голосом заявил о своей невиновности и был избит за свои стенания.
Буафёрас, внезапно ощутив беспокойство, подслушал разговоры часовых — Женевская конференция провалилась. Число связанных пленных увеличивалось с каждым днём.
Тонкин теперь уступил место Аннаму. Стало чрезвычайно жарко, на сцене, кроме бесчисленных и прожорливых москитов, появились пиявки.
Ни разу дни и ночи не менялись в своей рутине. Дневной свет означал возню с рисом и время отдыха среди туч москитов; как только наступала ночь, бо-дои зажигали факелы и возобновляли свой поход через лес и рисовые поля.
Лакомб, чьи руки были связаны за спиной, всё время спотыкался — гротескный Христос с отвислыми щеками, похожими на зад старой карги. Он даже больше не просил Пиньера помочь ему. Несправедливость, чьей жертвой он стал, поразила его настолько, что лишила сил протестовать. Должно быть в делах Вседержителя что-то серьёзно пошло не так, если вьеты поверили, что он способен на такую неправильность, как попытка к бегству! И всё же он был готов полюбить Вьетминь и поверить во всю их чепуху. В первую очередь он всегда выступал за всеобщий мир. Интендантство не имело никакого отношения к войне, офицер снабжения был просто бакалейщиком в распоряжении армии, и после отставки он всецело намеревался открыть магазин в Бержераке, где жила семья его жены.
Он почувствовав, как чья-то рука позади него ослабила путы. Это Махмуди сжалился над ним.
– Они увидят, — запротестовал Лакомб, настояв на том, чтобы вынести наказание, хотя оно и было несправедливым, чтобы показать свой благожелательный настрой.
– Оставь его в покое, — сказал Пиньер. — Разве ты не видишь, что ему это нравится? Он играет во всё это.
По колонне прошёл бо-дои, и Лакомб вывернулся из рук Махмуди, глубоко вздыхая, чтобы часовой услышал и сам заметил глубину его страданий. Он продолжал идти, семеня по дороге.
Многие были измучены дизентерией и «ходили» кровью. Голос велел оставить их в деревнях, через которые они проходили.
– Наша санитарная служба позаботится о них, — пообещал он.
Но ни одного из этих пленных больше никто не видел. Они незаметно умерли в углу какой-то соломенной хижины, измученные дизентерией и гнойными ранами.
Поход теперь казался бесконечным, он длился и длился, под дождём и в грязи, среди москитов и пиявок — казалось, так будет продолжаться до самого Китая, пока все пленные не умрут от дизентерии на обочине дороги.
Однажды ночью, менее тёмной, чем обычно, много времени спустя после переправы через Чёрную реку на пароме из Такхоа, они заметили, что дикая растительность вокруг них сменилась подобием возделанности. Тропа, широкая и прямая, но окаймлённая высокой травой, вела к небольшому пригорку. На вершине возвышались почерневшие развалины большого колониального дома с верандой. Между каучуковыми деревьями и кофейными кустами виднелись широкие открытые пространства, и подлесок ещё не вторгся туда.
«Жалкая печать белого человека», — сказал себе Буафёрас.
Какой-то крестьянин однажды приехал сюда с гор Оверни или берегов Гаронны, какой-то упрямый крестьянин с кулаками, похожими на окорока. Он расчистил землю и построил себе дом, набрал кули, иногда пинками под зад, но остался в этой долине, единственный в своём роде, как средневековый барон-разбойник. Он сражался с климатом, лихорадкой, джунглями, которые шаг за шагом заставлял отступать, а также против людей, которых заставлял работать в соответствии со своими методами и жить в соответствии со своим темпом.
Французские колонисты пришли в Индокитай в те времена, когда белые люди всё ещё заслуживали называться хозяевами мира, благодаря своему мужеству, выносливости, энергии, гордости за свою расу, чувству собственной силы, превосходства и отсутствию угрызений совести.
Буафёрас не принадлежал к этой категории, он был мародёром. Люди его типа заполонили Китай. Он оглянулся на свою юность, как на серию мерцающих образов, как на выцветший документальный фильм, которому лихорадка придала быстрый и страстный ритм необузданного джаза.
Шанхай. Канонерские лодки на Вампу*, вечера в Спортивном клубе, красивые русские беженки из Харбина и кривоногие япошки, заползающие в концессии и высаживающие свои войска…
* Сегодня называется Хуанпу — река и порт.
Его отец коллекционировал старый нефрит и маленьких китайских проституток, и официально трудился в качестве политического советника Торговой палаты — ему нравилось играть роль загадочного человека. Возможно, именно от него Жюльен Буафёрас унаследовал свою склонность к тайной деятельности, которая только и могла объяснить его присутствие в армии этой «второстепенной» страны, среди несчастных пленных.
Войска Чан Кайши стучали в ворота Города на Илистом берегу*. Жюльену Буафёрасу было десять лет, а его отец и ещё несколько старых акул подобного сорта тайно встречались с китайским генералиссимусом. Они убедили его, что коммунисты задумали убийство, чтобы получить полный контроль над Гоминьданом.
* Город на илистом берегу — местное название Шанхая.
Чан поверил им или притворился, что поверил. Он пришёл к соглашению: набил карманы долларами, а его войска уничтожили коммунистов и окунули тощих маленьких студентов Кантона* в кипящие котлы.
* Сегодня город Гуанчжоу.
Жюльену Буафёрасу — восемнадцать. Он спал с девушками и находил это скучным, играл в покер и чувствовал, что не стоит играть, если не поставишь на карту всю свою жизнь и душу. Он подружился с несколькими молодыми коммунистами и неким Луаном, который со своей группой действовал на территории Международной концесии*. Он снабжал их информацией и деньгами, которые раздобывал дома.
* Речь о Шанхайском международном сеттльменте (англ. Shanghai International Settlement) — территория Шанхая, находившаяся под международным управлением с 1842 по 1943 годы. Была открыта Китаем для международной торговли в рамках Нанкинского договора после поражения в войне с Великобританией. Кроме британского сеттльмента включала также французский и американский.
Его старик не спал ночами и с удовольствием обучал сына различным аспектам подпольной политической деятельности в Китае. Однажды ночью Жюльен спросил его:
– Это правда о заговоре против Чан Кайши?
Арман Буафёрас ответил просто:
– Где есть коммунисты, всегда есть заговор. Чан это понял.
– Это не та информация, которая нам нужна, — сказал Жюльену Луан. — С этим уже покончено, и нам наплевать. Твой отец встречался с генеральным консулом Японии, что Чан сказал ему позавчера? Подобные вещи нам нужны.
– Баланс в мире зависит от разобщённости Китая. Объединённый Китай в руках единственной группы, единственной партии способен поджечь мир. Коммунизм — это большая опасность, потому что только коммунисты способны объединить Китай, у них есть все необходимые качества: бесчеловечность, нетерпимость, целеустремленность, и они сумасшедшие…
– Снова болтовня твоего отца? — сказал тогда Луан. — Нам она не интересна ни в малейшей степени. Но нам понадобится оружие… И через него ты мог бы раздобыть его для нас.
Жюльену девятнадцать. Отец вызвал его в свой офис в Торговой палате — он слышал о его связях с коммунистической партией. Старик не стал читать мораль — это было не в его стиле — он оставил сына без гроша и выставил из дома.
– Ты можешь вернуться, когда покончишь с этой ерундой.
Но Луан бросил Жюльена. Тот больше не жил с отцом, поэтому не представлял для него интереса. Луан не верил в обращение сыновей тайпанов*. Их отцы разграбили Китай, а их сыновья думали, что смогут загладить вину, проявив раскаяние и выплатив небольшую контрибуцию. Это не сработало. С доброжелательными молодыми белыми можно было работать только до тех пор, пока они были полезны, а затем их выбрасывали, как бумажную салфетку. В конце концов, они были почти одного цвета, консистенции и хрупкости.
* Тайпан (общ. кит. дабань) — местное название чиновника, управляющего делами иностранной фирмы.
Жюльену двадцать. Он примирился со своим отцом, и старик отправил его в Гарвард, американский университет, обучаться коммерции. Во Франции наступило перемирие 1940-го года. Жюльен чувствовал, что это неприятно, но не был глубоко задет этим. Он считал себя не гражданином маленькой западной страны, а белым человеком с Дальнего Востока, и внутренние раздоры Европы казались ему смехотворными.
Последовало нападение японцев на Перл-Харбор, которое заставило его принять какое-то решение. У него имелся французский паспорт, он жил в Америке, его отец был в Китае. Следовательно он поступил в британскую армию.
В двадцать два года у него уже был орден «За выдающиеся заслуги», амёбная дизентерия, абсцесс печени и малярия. Шесть месяцев его латали в больнице в Нью-Дели. Его отец в это время находился в Чунцине, исполняя обязанности официального советника Чан Кайши. Жюльен отправился туда и присоединился к нему.
Старика всё ещё окружала свита из полицейских, агентов разведки, проституток, контрабандистов, банкиров и генералов. Он был похож на некоторые грибы, ему нужен был весь этот навоз, чтобы жить. Старик по-прежнему гнался за излюбленными идеями, наслаждаясь трубкой опиума и укладываясь в постель с девушками, которые становились всё моложе и моложе.
Он считал, что настоящие враги Китая — коммунисты, а не японцы, которых американцы вскоре подомнут под себя. Он понуждал Чана использовать предоставленные США оружие и технику против солдат Мао Цзэдуна и Чжу Дэ, пока те ещё плохо организованы. Но тут возмутилась американская общественность. Вашингтон мог иметь дело только с одной войной за раз, и коварный тайпан Буафёрас был отправлен в изгнание.
Жюльен вступил во французскую армию и был направлен в Пятую миссию в Куньмине. Он отправился в Юньнань, добрался до Тонкина и впервые вступил в контакт с партизанами Вьетминя.
Выполняя свою задачу, он убедил коммунистических лидеров, что пришёл как защитник демократии, а не авангард колониального завоевания. Он и без того считал Вьетминь эффективным и опасным. Его нередко посылали в Китай. Каждый раз, возвращаясь в Индокитай, он замечал, что Вьетминь организовывается и развивается по тем же методам, что и Коммунистическая партия Китая.
Когда он отправился в Сайгон, то остановился у директора Индокитайского банка и установил тесные связи с крупными китайскими банкирами Шолона*. Американские и китайские службы на Формозе** неоднократно приглашали его работать на них, но деньги его не интересовали. Французская разведка лучше соответствовала его темпераменту и задаче, которую он имел в виду. Неорганизованность и сложность этой разведки полностью развязали ему руки.
* Сегодня Тёлон.
** Сегодня Тайвань.
У него были старые счёты с Луаном, а для этого удобнее было продолжать носить форму…
Когда в Шанхай вошли коммунисты, его отец остался там, чтобы договориться с новым режимом о некоторых коммерческих сделках. У этого старого ублюдка хватило мужества! Но переговоры закончились неудачей, не осталось никого, кого можно было подкупить — разве что весь режим, да и то не получилось бы сразу. Четыре года тайпан Арман Буафёрас, лишённый опиума и маленьких девочек, оставался заложником в руках коммунистов, а затем вернулся во Францию. Коммунисты отказали ему в навозе, на котором он жил — удивительно, что он не умер.
В Китае же отныне занимались только искусственным разведением бесполых муравьев в химически чистой среде.
Утром один из бо-дои пришёл за Буафёрасом. Голос наблюдал за приближением капитана. Предложив сигарету, он странно улыбнулся.
– Похоже, вы не очень пострадали от этого трудного похода, господин капитан.
А потом вдруг заговорил по-вьетнамски.
– Мне сказали, что вы очень хорошо говорите на нашем языке… как могут говорить только те, в чьих жилах течёт наша кровь. Вы ведь евразиец, не так ли, возможно, во втором или третьем поколении?
– Меня воспитывала вьетнамская няня, и я выучил ваш язык раньше, чем свой родной.
– Что вы делали в Дьен-Бьен-Фу?
– Я отвечал за ПИМов, благодаря знанию вьетнамского языка. Я уже говорил вам об этом.
По знаку Голоса бо-дои схватили капитана. Они связали ему руки за спиной куском проволоки, рывком подтянув локти вверх.
– Это ложь, капитан Буафёрас. Вы принадлежали к организации G.C.M.A.* и дошли до Дьен-Бьен-Фу только в течение последних нескольких дней. До этого вы были к северу от Фонг-Тхо, где командовали группой партизан. Вы были одним из тех негодяев, которые пытались поднять горское меньшинство против вьетнамского народа.
*. Groupe de Commandos Mixtes Autonomes — организация, занимавшаяся созданием партизанских отрядов в тылу Вьетминя. — Прим. автора. От переводчика: мне не удалось найти сведения об организации с такой расшифровкой аббревиатуры G.C.M.A., но есть Groupement de Commandos Mixtes Aéroportés (Смешанные группы парашютистов), которые занимались примерно тем же самым.
Буафёрас всего лишь проходил через Фонг-Тхо. Он отправился дальше на север, чтобы разобраться с таями Юньнани. Голос спутал его с офицером-квартероном, который принадлежал к этой организации и пытался сформировать партизанскую группу из горцев и нескольких китайских головорезов. Офицер был убит из засады, устроенной его собственными людьми: была какая-то возня из-за девушки, денег или опиума. Вьетминь не имел к этому делу никакого отношения.
Буафёрас понял, что быть спутанным с этим евразийцем весьма в его интересах.
– Я ценю вашу откровенность, пусть и запоздалую. Мой долг — наказать вас. Вы будете связаны до конца похода. Вам категорически запрещено говорить что-нибудь часовым. Но если вам так хочется попрактиковаться во вьетнамском, вы всегда можете прийти ко мне. Тогда мы могли бы обсудить, что вы делали к северу от Фонг-Тхо.
– Моё задание там провалилось…
– Так и должно было быть. Мы проведём расследование, чтобы выяснить, совершили ли вы какие-либо военные преступления. До тех пор вы будете находиться под особым наблюдением.
Буафёрас завершал поход отдельно от своих товарищей и под пристальным наблюдением трёх часовых, которые тыкали ему в ребра стволами автоматов, едва он открывал рот. Его охрана менялась каждый день.
Привязанный между двумя бо-дои, Буафёрас маршировал в конце колонны. Проволока впилась ему в запястья, его распухшие фиолетовые руки были парализованы. Он потерял прежнюю ловкость и запинался за каждое препятствие на пути. Иногда в его ушах, гудящих от лихорадки, эхом отдавался грохот тяжёлых подкованных сапог, топающих по тонкому фарфору, пронзительные крики насилуемых женщин и треск рвущегося холста. Перед его мысленным взором возникла та прекрасная картина на шёлке, которая когда-то была в доме его отца в Шанхае и которая появилась там после разграбления Летнего дворца*. Она изображала три камыша и уголок озера в лунном свете.
* Летний дворец (Парк Ихэюань) — летняя резиденция императоров последней китайской династии, расположенная в Пекине. В 1860 году в конце Второй опиумной войны войска французов и англичан разграбили его, а затем дворец снова пострадал при подавлении Боксёрского восстания в 1900 году. Скорее всего отец Буафёраса говорит о втором разграблении.
«Они разбили всё, — рассказывал ему отец, — сапогами или прикладами винтовок — самые красивые и самые старые вазы в мире. С ними был лейтенант колониальных войск, который внезапно обнаружил, что у него есть вкус к китайским предметам. Он ломал только то, что не мог украсть — это был твой дед, мой мальчик».
По мере того как усталость Буафёраса возрастала, звук бьющегося фарфора становился всё громче и оглушительнее, пока ему не пришлось стиснуть зубы.
У него было смутное ощущение, что его заставляют страдать, дабы искупить грабёж своего деда. Осознав это, он пришёл в ярость при мысли, что его так глубоко затронуло христианское или коммунистическое чувство греха — первородного у христиан, классового у коммунистов.
Затем он попытался высвободить руки. После долгих и терпеливых усилий, которые отняли три дня, ему удалось снять проволоку с запястий. За те несколько часов стоянки он сумел пошевелить пальцами, сведёнными судорогой, и восстановить кровообращение.
Когда вечером часовой пришёл проверить его путы, Буафёрас намотал их снова, и всё выглядело так же туго, как прежде.
С тех пор он больше не слышал звона бьющегося фарфора в Летнем дворце.
© перевод с английского — Алкэ Моринэко, 2021–2024
© особая благодарность Екатерине Урзовой за помощь в сверке текста с французским оригиналом
Подписывайся на телеграм-канал Cat_Cat, чтобы не пропустить интересные посты
НА КОРМ КОТИКАМ ---> 💰