История
October 28

«ЦЕНТУРИОНЫ». Часть первая: «Лагерь №1» (5)

5. Воровство лейтенанта Махмуди

(беловая версия)

Переправившись через Красную реку* в Йенбай, пленные направились через Аннам на север. Однажды ночью на особенно длинном этапе они вышли на R.C.2**. В лунном свете виднелся указатель: «Ханой 161 километр», затем показался ещё один: «Ханой 160 километров».

*. Красная река (вьет. Хонгха, кит. Юаньцзян) — река на юге Китая и севере Вьетнама. — Здесь и далее примечания переводчика, если не указано иное.**. R.C. — Route Coloniale, букв. «Колониальная дорога», т.е., вероятно, проложенная властями Франции.

Эти указатели с их французскими мерами расстояния, старые добрые километры Иль-Де-Франса, Нормандии, Гаскони и Прованса — точно спасательные круги, за которые они могли цепляться несколько драгоценных секунд, прежде чем кошмар снова унесёт их.

«Ханой 157 километров». Они свернули с ханойской дороги на боковую тропу, ведущую к Светлой реке*. По дороге, перерезанной рвами шестилетней давности, похожими на клавиши пианино, змеилась тропа для пешеходов и велосипедистов.

* Светлая река (вьет. Ло, кит. Паньлунцзян) — крупный приток Красной реки.

На следующую ночь они пересекли Светлую реку на лодках. Деревня Бакнянг на дальнем берегу оказалась цела.

Голос приказал эвакуировать больных в госпиталь, и Лескюра забрали с ними, а потом в качестве «меры снисхождения» освободили от пут всех связанных офицеров за исключением Буафёраса.

На заре колонна не сделала привычной остановки. Извилистыми тропками она двигалась, пока не достигла огромного открытого пространства, обрамлённого галечным ручьём. На опушке леса выстроились несколько колонн пленных, разделённых по расам: французы, североафриканцы, чернокожие. Чуть в стороне стояла группа старших офицеров из Дьен-Бьен-Фу, которые месяц назад покинули Мыонг-Фан на грузовике.

Для наблюдения за генералом де Кастром откомандировали небольшой отряд бо-дои.

Жара давила.

У реки тянулась вверх наблюдательная вышка. На платформе, затенённой узкой циновкой, установили камеру на штативе. Рядом стоял белый мужчина в пальмовом шлеме, окружённый группой кан-бо. Он был высок и светловолос, одет в рубашку, брюки цвета хаки и лёгкие военные ботинки.

– Они собираются снимать нас для новостной хроники, — сказал Пиньер.

– Они просто хотят нас прикончить, — сказал Мерль, который умирал от усталости, жары и жажды.

Вода у всех кончилась, а черпать из реки им запрещали.

– Им… им…

Бо-дои становились всё вспыльчивее и злее. Они привели себя в порядок и почистили оружие. Пока пленные стояли, прижавшись друг к другу, переминаясь на самом солнцепеке, Голос с важным видом расхаживал среди кан-бо, что окружали режиссера.

В конце концов кан-бо вернулись к своим частям. Они выставили пленных на открытой местности, образованной речным наносом, и построили в одну сплошную колонну глубиной в двенадцать человек с офицерами во главе и одиноким генералом де Кастром впереди.

Чтобы создать впечатление беспредельной массы, иллюзию, что число пленных бесконечно больше, последние ряды спрятали за излучиной реки, и казалось, что эти тысячи людей были просто авангардом огромных пленённых армий Запада.

Белый человек руководил сценой, отдавая приказы на французском языке, который лишь слегка искажался русским акцентом, его голос был торжественным и мелодичным:

– Вперёд… медленно.

Громада колонны качнулась вперёд, когда он сфокусировал камеру.

– Назад на пару шагов…

Было важно не показывать задние ряды.

– Передвиньте «голову» колонны на пару шагов влево… Вперёд… Отставить… Начнём снова…

Этот мрачный балет побеждённых продолжался до полудня. Эсклавье и де Глатиньи, опустив головы от стыда, маршировали бок о бок в центре одной шеренги, обоих подавляло одно и то же чувство унижения.

– Камера, перед которой проходят побеждённые, — сказал де Глатиньи. — Современное ярмо, но более унизительное. Нас увидят под этим ярмом тысячи и тысячи раз в каждом кинотеатре мира.

– Проклятые ублюдки, — пробормотал Эсклавье, закипая от ярости.

Советский кинорежиссер Кармен, известная фигура на Каннском фестивале и в барах Парижа, расслабленный, улыбающийся и профессиональный, забавлялся с пределами выносливости своих братьев по расе ради политической пропаганды.

– Грязный предатель, — прошипел Эсклавье. — Если бы я только мог схватить его за шею и медленно задушить…

Для него советский режиссёр сравнялся с его зятем, маленьким Вейль-Эсклавье с влажными ручками, который отнял у него всё, даже имя — именно Вейля он мечтал задушить.

– Отставить… Начнём снова… Вперёд…

В тот вечер трое офицеров умерли от истощения.

Однажды в поле зрения показались известняки, и де Глатиньи понял, что не ошибся. Их вели, чтобы присоединить к пленным из Каобанга в четырехугольнике Наханг-Накок, где французским ВВС было приказано не действовать. Однажды пилот, возвращаясь с задания, чтобы не приземляться полностью загруженным, сбросил бомбы на кучку хижин, где видел, как двигались какие-то люди, и, не зная об этом, убил нескольких своих товарищей. Теперь главнокомандующие были настороже, опасаясь легкомысленности пилотов ВВС.

Ночные марши закончились.

На рассвете, 21 июня, пленным выдали рисовый паёк. Потом колонна двинулась по широкой, «лёгкой» дороге, которая поднималась на пологий склон, прямая как стрела, без единого изгиба. По колонне прошёл слух, что они вот-вот прибудут, и люди сразу ощутили прилив сил, хотя несколько мгновений назад готовы были падать от усталости.

Дорога теперь проходила мимо опрятных деревушек с приземистыми вьетнамскими хижинами. Повсюду были красные флаги и транспаранты, придавая всему яркую карнавальную нотку.

Пара-тройка китайских торговцев, чьи лотки стояли на улицах, украсили их коммунистическим флагом Китая и фотографией Мао Цзэдуна, который казался толстым и самодовольным.

– Наконец-то гражданские, — радостно заметил Мерль. — Мы возвращаемся к цивилизации. Там, где китайцы, есть и надежда.

Буафёрас, всё ещё связанный, тоже прошёл мимо лотков. Запах кантонских специй, вид свиных пузырей, звуки языка, который он знал даже лучше вьетнамского, вдохнули в него новую жизнь. Буафёрас любил Китай и порядком презирал Вьетнам.

Великий Китай переживал период перемен, и его флаг уже развевался над Тонкином и Аннамом. Он затопит Малайю, Бирму, Индию и Ост-Индию, и в один прекрасный день этот прилив повернёт вспять, возможно, под атомной бомбардировкой. Но поток наберёт новую мощь. Китай был океаном, скованным мощными силами, и, несмотря на упорство, усердие и жестокость презренных и претенциозных хозяев этих сил, которые думали, что могут управлять им, их постигнет та же участь, что и других захватчиков: гуннов, монголов, маньчжуров. Их джонки на миг или два проплыли над пучиной этого океана, который звался китайским народом, и они наивно воображали себя его хозяевами.

И неуверенно ковыляя между тремя часовыми, Буафёрас на чистом мандаринском языке Мао Цзэдуна прочёл стихотворение нового хозяина Китая:

Впереди возвышается древний хребет.
Водрузить предстоит там победное знамя,
А иного решения попросту нет.
Повинуемся зову хребта и закону —
Свяжем лапы верёвкой седому дракону.*
*. Отрывок из стихотворения Мао Цзэдуна «Люпаньшаньский хребет». Перевод Ю. М. Ключникова.

Мао ошибся. Китай был не чудовищем, драконом «со ста тысячами ртов и ста тысячами когтей», но океаном, который нельзя было крепко связать верёвкой или подчинить силой оружия.

Колонна остановилась возле рощицы, где росли банановые деревья. Подавленность Эсклавье исчезла после переправы через Светлую реку в Бакнянге, и теперь он весь кипел желанием действовать и бунтовать.

– Мы ещё не померли, — сказал он. — И на этот раз вышли сухими из воды. Теперь покажем этим грязным маленьким ублюдкам из чего мы сделаны. На тех деревьях есть сколько-то свинячих бананов*. Давайте возьмём их. Ну же, Пиньер, Мерль, Глатиньи.

* Т. е. бананов овощного сорта — несладких, с толстой шкуркой, требующих обработки. В те времена считались пищей для бедняков и скотины. Сегодня больше известны под названием «плантан».

Офицеры подошли к часовому и попросили разрешения облегчиться. Бо-дои проводил их до банановых деревьев и, поскольку принадлежал к пуританской республике Вьетнам, отвернулся, когда четверо мужчин присели на корточки.

«Гоу!» — крикнул Эсклавье, словно прыгая с парашютом, и они, похватав бананы, рассовали их по карманам. Но часовой развернулся и поймал неповоротливого Пиньера с поличным. Вне себя от ярости, маленький зелёный карлик принялся колотить рыжеволосого гиганта, гнусного империалиста, укравшего народную собственность.

– Только не дури! — крикнул Пиньеру Эсклавье. — У него всё по уставу!

Пиньер трясся от гнева и, чтобы совладать с собой, застыл по стойке смирно, пока бо-дои продолжал колотить его жалкими маленькими кулачками.

– Бананы у тебя? — спросил его Эсклавье.
– Да.
– Это самое главное.

Пару небольших бананов Мерль отдал лейтенанту Махмуди, который мучился лихорадкой и хандрил. Но Махмуди обиделся:

– Зачем вы даёте мне эти бананы?

Мерль пожал плечами:

– Ты как-то не в форме, знаешь ли. Недостаток витаминов — вот почему тебя лихорадит. Ты опасаешься есть дикую траву, как мы, так что поддерживай силы бананами. Похоже, худшее позади, и мы не хотим видеть, как ты околеешь.

– Почему?

– Послушай. Ты алжирец и мусульманин, а я — резервист и, если уж на то пошло, противник войны. Вояки мне до слёз надоели. Армии не хватает взрослых, да, именно так, взрослых людей. Но для нас с тобой это пустяки, как и для Глатиньи и Буафёраса, для Пиньера и Эсклавье и даже для Лакомба. Мы — пленники, так что все в одной лодке, и должны выжить — надо чтобы наши тела протянули сколько надо, но и личности наши должны уцелеть. Мы должны беречь то, что делает нас разными людьми, каждого со своей причудой, своим бунтарством, ленью, пристрастием к выпивке или девушкам. Мы должны защититься от этих насекомых, которые пытаются выдавить из нас все различия. Эсклавье прав, мы должны показать из чего мы сделаны. А когда покажем, то сможем свести уже собственные счёты, как люди одного мира.

– Есть только два мира, — мрачно ответил Махмуди, — мир угнетателей и мир угнетённых, колонизаторов и колонизированных, а в Алжире — арабов и французов.

– Ты ошибаешься, — сказал малыш Мерль, подняв палец в притворном осуждении. — Есть те, кто верит в человека и может без всякого вреда вывернуть себе кишки, и те, кто бросает вызов человеческому роду, чтобы отрицать индивидуальность. Последние заразят тебя проказой, едва ты их тронешь.

Они пересекли ещё одну деревню, где прошли мимо китайского лотка, перед которым стоял большой глиняный кувшин с чёрной патокой.

– Махмуди, а как бы ты украл немножко патоки?
– Украсть патоку?

Он удивился. Этот парнишка Мерль в самом деле приводил в замешательство, резко перескакивая с темы на тему, показывая, что после целого месяца житья бок о бок способен к собственным идеям и размышлениям, несмотря на повадки балованного ребёнка. Украсть патоку… украсть… Слово растравило ему память. Это случилось в Лагуате, в базарный день весной, когда серые с голубым горлышком голуби воркуют на пальмах, а ручьи мчат свободно и стремительно, будто жеребята. Стайка босоногих мальчишек спускалась с гор, неся в капюшонах своих поношенных джеллаб горсть фиников в дорогу. На площади, где расположились верблюды кочевников из Чёрных Шатров, они собрались вокруг торговца пирожками. Двое сделали вид, что дерутся, а остальные опрокинули прилавок и убежали — их руки были липкими от засахаренных пирожков.

– Мерль, — сказал Махмуди, — кажется, я знаю как. Давайте, например, устроим драку перед лотком китайца. Вы назовёте меня вором, я пойду за вами, а остальные парни смогут пощипать патоки.

– Почему я должен называть тебя вором?

Махмуди усмехнулся, и улыбка придала его вытянутым чертам странную загадочность и красоту.

– Это напомнит мне… торговца выпечкой!

Сцену разыграли безупречно.

– Грязный вор! — завизжал Мерль.

Махмуди бросился на лейтенанта, и оба повалились на землю перед прилавком. Часовые пытались их разнять, а пленные столпились вокруг. Китаец скакал на месте, раскинув руки, толстый и разъярённый, как индюк.

– Ди-ди, мау-лен!– Гоу! — закричал Эсклавье.

Пустые жестянки вынырнули из карманов и погрузились в кувшин с патокой. На следующем привале Лакомба назначили распределять краденое между остальными членами группы. Эта задача была как раз по нему.

Когда Голоса уведомили о происшествии, он послал за Махмуди.

– Я слышал, — сказал он, — что один из ваших товарищей безобразно вас оскорбил, и что все остальные пленные встали на его сторону из расовой ненависти. Если вы скажете мне, кем был этот товарищ, он будет сурово наказан.

Махмуди мягко покачал головой.

– Это чисто личное недопонимание, расизм тут ни при чём.

Голос неожиданно отбросил свой безличный тон. Его речь стала горячей, неистовой:

– Вы наивны. Расизм у них всегда и везде. Эти ваши друзья — они делают вид, что ваши братья, что считают вас равным, но если вы действительно захотите смешать свою кровь с их кровью, например, жениться на их женщине, они выставят вас вон, как будто вы совершили какое-то святотатство. Что за товарищ там был?

– Не знаю.

– Не нужно быть солидарным с ними — они колонизаторы, которые держат ваш народ в подчинении, те, кого разгромили в Дьен-Бьен-Фу. Дьен-Бьен-Фу — победа всех арабских народов, которые всё ещё находятся под пятой Франции. Ваш долг — сказать мне, кто из них оскорбил вас.

Губы Махмуди пересохли. Он почувствовал, как его охватывает дрожь…

– Ваш долг как алжирца, угнетённого французским империализмом…

Тонко очерченное, привлекательное лицо Голоса вновь обрело великолепие жреца — и пленительность, ведь он был победителем армии, которой Махмуди всегда восхищался.

Лишь глаза жили на этой золотой маске, лейтенант чувствовал, что за ним наблюдает создание с безграничным терпением. Чтобы освободиться от чар этих глаз, он сознался:

– Эту потасовку, господин офицер, устроил я, чтобы мои товарищи — он подчеркнул это слово с какой-то яростью, что не ускользнуло от Голоса, — могли украсть немного патоки у китайского торговца.

– Вас следует наказать… Но я вас отпущу. Уходите.

Голос наблюдал, как Махмуди уходит. Он удержался от ужасной ошибки отправить его обратно со связанными руками. Накажи он его, и араб ощутил бы ещё большее единство с остальными пленными, а партийные инструкции на этот счёт были четкими: используйте все средства, чтобы отделить негров и североафриканцев от французов.

Лейтенанту Махмуди недоставало спокойной мощи Диа — чернокожего капитана медицинской службы с густым утробным смехом. Он был тревожней, нерешительней. Но из-за этого слабоумного тайная рана в сердце Голоса вновь открылась.

Это было во времена адмирала Деку. Фам тогда был студентом в Ханое и принадлежал к движению «Спорт и Юность», которое основал капитан первого ранга Дюкоруа. Впервые в Индокитае белую молодежь и молодых вьетнамцев можно было встретить вместе в одних и тех же палаточных лагерях одной и той же организации. Голые по пояс, в шортах цвета хаки, перемешавшись друг с другом, как братья, они стояли на закате и отдавали честь спуску французского флага, пока вся Азия Белого человека рушилась под ударами японцев, которые уже взяли аэродромы в Тонкине.

Именно там Фам познакомился с Жаком Селье — одним из лидеров отряда, парнем девятнадцати лет с крепкими икрами и коротко стриженными волосами, который носил значок скаута. Селье создал культ предводительства, традиций, Церкви, личной гигиены, физической подготовки и прямоты, которую называл преданностью.

Неистовое восхищение влекло Фама к этому принцу, который незнамо как очутился в лагере. Та горячая привязанность, которую все они, и белые, и жёлтые, питали к нему, была совершенно естественной.

Жак Селье, скорее чутьём, чем доводами рассудка, умел сделать так, чтобы его дружбу ценили по достоинству.

На его столе — несколько досок на двух козлах, стоящих под большим корейским кедром, — были всего лишь рис и говядина, поданные в металлических манерках. Но мальчик, которого он сажал справа от себя, потому что тот проявил особенную выносливость на испытательном марше, или потому, что собственными руками построил плот из лиан и бамбука, или убил змею, даже не позвав на помощь товарищей, — этот мальчик, гость Принца, чувствовал себя полностью вознаграждённым за свои усилия и мужество.

Фам часто сидел справа от Жака. Хотя он ненавидел физподготовку, он стал гибким и сильным. Хотя он получал удовольствие от изысканной беседы и облагораживания реальности поэтическими фантазиями, он стал практичным и даже немного грубым.

Когда они покинули лагерь, Жак Селье — сын колониального чиновника, пригласил Фама к себе домой. Жизнь неимущего студента изменилась. Семья Селье была чрезвычайно приветлива — они считали, что их религия возлагает определённые обязанности по отношению к другим, и, подобно англосаксонским священникам, были склонны играть роль чего-то среднего между духовником и тренером. У них было семеро детей — младшую дочь звали Беатрис. Она не была такой уж хорошенькой, но обладала неуловимым подростковым очарованием. Каждое утро Фам вместе с другом отправлялись на пробежку вокруг Большого озера* — домой они возвращались, тяжело дыша, порядком усталые.

*. Большое озеро (Тонлесап) — самый большой водоём Индокитайского полуострова. Большую часть времени занимает не слишком большую площадь, но во время сезона дождей способно разлиться на 16 000 км², затопляя соседние поля и луга.

Беатрис обычно говорила:

– Вы похожи на пару щенков, которые носились за ветром и вернулись ни с чем. Завтра я хочу от вас цветочков…

Фам принёс ей немного цветов. Она улыбнулась и поцеловала его в щеку.

Молодой вьетнамец влюбился в Беатрис и не скрывал своих чувств.

Однажды Жак сказал:

– Давай не пойдём сегодня на пробежку. Приходи прогуляться в сад.

Фам до сих пор помнил пламенеющие огненные деревья*, бледно-серый цвет неба и кисловатый аромат грушевых леденцов в утреннем воздухе.

*. Огненное дерево (Делоникс королевский) — листопадное тропическое дерево с большим количеством крупных ярко-красных цветов.

Жак стоял, опустив голову и засунув руки в карманы шорт, подкидывая носком теннисной туфли песок на дорожке.

– Фам, родители попросили поговорить с тобой о Беатрис. Ты знаешь, ей всего семнадцать, она просто беззаботная попрыгунья... и о том, что ты женишься на ней не может быть и речи.

– Почему?

– Мы католики и считаем, что все равны и одинаковы, независимо от расы... по идее... но...

Фам почувствовал как его обдало холодом, но глубоко внутри тлел жар. Жак продолжал:

– Мне будет сложно видеться с тобой какое-то время. Слушай, да не переживай ты так. Видел бы ты своё лицо! В конце концов всё будет нормально. Ты забудешь Беатрис и женишься на своей соотечественнице.

Фам ушёл, не сказав ни слова. Его дружба с Жаком и то, что он считал любовью к Беатрис, превратились в глубоко укоренившуюся тайную ненависть ко всем белым, особенно тем, кто пытался преодолеть пропасть между двумя расами, а затем начинал сторониться.

В то время к нему обратились некоторые из его друзей из ханойского университета, которые состояли в индокитайской коммунистической партии. После запрета в 1940 году Центральному комитету пришлось перебраться в Китай, и студенты немного вышли из-под его руки. Они заботливо пестовали свои обиды и смутно мечтали о независимости своей страны, а также прекрасных судьбах для себя. Фам последовал за ними. У него было то же чувство негодования, то же честолюбие и ни капли политического образования.

Но однажды утром из Тяньцзяня прибыл человек. Он собрал студентов и ознакомил их с последними международными директивами Коминтерна.

– Отныне Коммунистическая партия должна возглавить каждое национально-освободительное движение и объединить максимальное число националистических и социалистических организаций в борьбе против фашистского империализма.

И Фам оказался тем, кого посланец Центрального Комитета назначил ответственным за посвящение своих товарищей в программу Вьетминя, разработанную в глубинах Китая неким Нгуен Ай Куоком, который теперь был известен под именем Хо Ши Мин.

Он мог процитировать наизусть три пункта этой программы:

  • Мы должны избавиться от французских и японских фашистов и вернуть независимость Вьетнаму.
  • Мы должны создать демократическую республику Вьетнам.
  • Мы должны заключить союз с демократиями, которые выступают против фашизма и агрессии.

Для Фама фашизм принял облик крепкого мускулистого Жака Селье.

Но Жак Селье умер не как фашист. Во время наступления японцев он и двое других скаутов присоединились к партизанскому отряду, организованному лейтенантом-полукровкой. Жак был ранен, и низенькие кривоногие солдаты Микадо прикончили его. Такой благородный конец Фам тоже никогда ему не простил.

Он уже сделался настоящим коммунистом и чувствовал, что вне Партии не может быть ни надежды, ни героизма.

Стоянка была до полудня. Капитан де Глатиньи — похититель бананов и кадровый офицер Генштаба, растянулся на траве. Он видел во сне смутные, неясные образы, своих товарищей и покинувшего их Лескюра.

Накануне отправки Лескюра в госпиталь де Глатиньи сидел рядом с сумасшедшим, который дразнил сверчка травинкой. Внезапно капитану почудилось, что Лескюр восстанавливает связь с реальным миром. Он окликнул его, точно на строевом плацу:

– Лескюр! Лейтенант Лескюр!

Лескюр, продолжая играть со сверчком, мягко ответил, не поднимая головы:

– Подите к чёрту, господин капитан. Я не хочу ничего знать, я не хочу, чтобы со мной говорили, и со мной всё отлично, спасибо.

Быть как Лескюр! Отбросить все тревоги, все проблемы, которым нынешняя жизнь непременно подвергает каждого офицера, принять изречение горячо любимое всеми бюрократами: «Я ничего не хочу знать» — как это было бы успокаивающе!

Пленным пришлось сойти с тропы, чтобы преодолеть несколько маленьких скользких глинистых насыпей, что тянулись между ярко-зелёными прямоугольниками рисовых полей, мимо зарослей бамбука и деревьев манго, бананов и гуавы. Начала сгущаться тьма, отчего воздух приобрёл кристальную ясность и прозрачность.

Именно тогда появились двое — возникли из-под полога леса. Оба были обнажены по пояс, прикрыты только дешевым ке-куаном неопределённого цвета, и, чтобы не поскользнуться, шли, расставив пальцы ног, точно утки. С собой они несли чёрную свинью весом в 60 килограмм, подвешенную на бамбуковом шесте, двигаясь чрезвычайно быстро, гибкой рысцой всех вьетнамских крестьян. Но эти были намного выше ростом, а кожа была не оливковой, но сероватой и матовой. Один носил на голове что-то вроде тёмного берета, другой — уродливую шляпу из рисовой соломы.

Мужчины догнали колонну короткой дорогой, опустили шест со свиньёй на землю, обогнули бо-дои, который пытался заставить их двигаться дальше, и глазели на жалкую вереницу пленных с глубоким интересом и нескрываемым удовольствием.

– А ведь это Эсклавье, — сказал обладатель берета. — Что ты тут делаешь, дурашка?

Эсклавье узнал этот хрипловатый голос и слово «дурашка», но не человека с прозрачной кожей, чьё тощее тело весило не больше 60 кг. Однако, это был никто иной, как лейтенант Леруа из 6-го батальона, пропавший без вести в битве при Каобанге, спортсмен, выигравший армейский чемпионат по лёгкой атлетике, несмотря на свои 80 кг.

Эсклавье провёл языком по пересохшим губам.

– Только не говори, что это ты, Леруа?

– Это точно я, а парень на другом конце свиньи — Орсини из третьего парашютного батальона Иностранного Легиона. Мы вас уже несколько дней ждём.

– Далеко мы от лагеря?

– Километра три-четыре. Ну бывай, дурашка, мы зайдём к тебе сегодня вечером. О чём, так его дери, думает этот клятый мелкий бо-дои так нагло со мной обращаясь? А что же насчёт мира для всех людей, мартышонок? Ваш долг перевоспитать нас, ладно, но это не значит, что вам позволено вести себя по хамски.

– Им! Им!

Бо-дои, сбитый с толку потоком слов и уверенностью двух бывалых служак, спокойно позволил им взять свою свинью на шесте и двинуться дальше. Быстрой рысцой они вскоре оставили колонну позади и скрылись за деревьями.

Показалась деревня Тхо с домами, стоящими на сваях.

– Стой!

Колонна остановилась. Каждый старший группы получил приказ сосчитать своих людей, а затем пойти и доложить Голосу. Его сопровождал ещё один вьет, приземистый и кривоногий точно японец. С его тощих ягодиц свисало что-то вроде планшетки. Его звали Трин, и он был главным надзирателем — главным надзирателем Лагеря №1. Он был безжалостен, жесток и деловит, и Голос знал, что может полностью на него положиться.

Голос был чувствителен, и некоторые обязанности отталкивали его, но Трин взял их на себя. Голос был чистой совестью мира Вьетминя, Трин же — его народным судом.

Голос начал речь:

– Вы достигли лагеря для интернированных. Бесполезно пытаться бежать. Некоторые из ваших товарищей, взятых в плен в Каобанге, пытались это сделать не один раз. Это не удалось никому, а нам пришлось принять суровые дисциплинарные меры. Теперь они пришли в себя и пересмотрели своё поведение. Вы здесь для того, чтобы получить новое образование. Вы должны воспользоваться этим пребыванием в Демократической республике Вьетнам, чтобы научиться новому, осознать злостность своих ошибок, покаяться и стать борцами за мир. С этого момента вашими руководителями станут некоторые из ваших бывших товарищей. Мы отобрали самых способных из них.

– Бараны! — процедил Эсклавье сквозь зубы.

– Вы должны повиноваться им, следовать их указаниям… Также у меня есть прекрасное известие, которое я должен сообщить. Новый премьер-министр Франции, господин Мендес-Франс, похоже, руководствуется самими благими намерениями с целью подписания перемирия.

– Что за парень этот Мендес? — спросил Пиньер у де Глатиньи.

– Несуразный тип, который всегда выступал за то, чтобы покинуть Индокитай. Я лично считаю его чем-то вроде Керенского, только не таким притягательным.

– Я знаю его, — сказал Эсклавье, — просто встречал в Англии раз или два, когда он был там с де Голлем. Дёрганный, самодовольный урод, но он хотя бы воевал, что среди политиков встречается довольно редко, он умён — что попадается ещё реже, и у него есть характер, что просто необыкновенно.

– Но такой человек никогда не подпишет перемирие, — уныло сказал Лакомб.

– Он еврей, — презрительно сказал Махмуди, — а еврей может сделать всё, что угодно. Здесь, среди нас, нет евреев.

– Ошибаешься, — сказал Эсклавье, — на деле их двое: капитан, который отлично сражался и ничем не отличается от нас, и чокнутый лейтенант, который мечтает жрать пирожные и работать в Национальной библиотеке, чтобы провести остаток жизни за чтением.

Все команды расквартировали в хижинах на сваях. На дальнем берегу притока Светлой реки, который вздулся и был полон грязи после последней бури, пленные видели аккуратные ряды хижин Лагеря №1.

Офицеры, взятые в плен в Каобанге, жили там последние четыре года — из них выжили девяносто человек.

Лакомб с глубоким вздохом опустился на койку:

– Ну наконец-то добрались: мы можем извлечь из этого всё, что сумеем. Я правда думал, что мне конец, и уверен, если бы не Пиньер и вы все…

– Да иди ты, — пробормотал лейтенант. — Что ни говори, а ты часть армии и наш товарищ, вот почему мы тебе помогли.

– Интересно, что случилось с Буафёрасом? — спросил де Глатиньи.

– Буафёрас выбирался из переделок похуже, чем эта, — ответил Эсклавье. — Однажды он три недели пробыл в руках япошек… и не раскололся. Я как-то раз имел дело с Гестапо, мы сравнивали наш опыт. Он пережил... скажем так, чуточку более изысканные вещи.

Вскоре появились лейтенанты Леруа и Орсини, всё такие же беззаботные, как и прежде. Из карманов они выгребли несколько бананов, табак и старый экземпляр «Юманите».

– «Юманите» не для чтения, — сказал невысокий, крепкий смуглый Орсини, — это на самокрутки.

– Где вы раздобыли всё это барахло? — спросил Мерль.

– А ты как думаешь? Конечно мы это стянули!

– В интересах взаимных прав, — пояснил Орсини.

– Резюмирую, — сказал Леруа. — Похоже, у вашей команды изрядно плохая репутация, потому что в руководители вам выбрали крошку Маренделя, который как нельзя лучше справляется с такой работой.

– Марендель! — восхитился Орсини. — Большего плута и не сыскать.

– Сволочь? — спросил де Глатиньи. — Имя кажется знакомым.

– Коллаборационист? — спросил в свою очередь Пиньер.

– Наш лучший друг, — сказал Леруа. — Официальный коллаборационист номер один, но на самом деле его можно назвать главой Сопротивления.

– У него верная идея, — Орсини почесал подмышку и выудил вошь, которую раздавил между большими пальцами. — Чтобы получить от вьетов самое лучшее, вы должны ублажать их и вселять в них уверенность, что вам можно доверять. Он двойной, тройной, четверной агент. Всё самое лучшее у него: вьеты, командир лагеря, Метеор, мы и, возможно, он сам.

– Вам лучше передать это всем, — продолжал Леруа. — Потен, ещё один руководитель группы, — коммунист. Стал коммунистом здесь. Он верит во всё это совершенно искренне, но старается вести себя прилично и подавать хороший пример. Менар, с другой стороны, полный ублюдок и отъявленная свинья.

– А поступим мы по-разному, — сказал Орсини. — Потена мы, конечно, расстреляем, но сначала пожмём ему руку, а потом позаботимся о его жене и детишках. Зато Менара будем убивать медленно, а потом бросим в нужник.

– Фаберу на всё наплевать, лишь бы его оставили в покое и не было никаких неприятностей. Трезек — святоша и скучный зануда: всегда проповедует, но ради собственной религии, а не ради вьетов. Женьез — единственный педераст в лагере, но это не его вина. Так что он идейный. Большинство людей его терпеть не могут, но я видел, как он дрался — как лев.

– А вот идёт наш милый маленький ублюдок Марендель.

Они скорчили новоприбывшему рожу, встали и быстро исчезли.

© перевод с английского — Алкэ Моринэко, 2021–2024
© особая благодарность Екатерине Урзовой за помощь в сверке текста с французским оригиналом

Подписывайся на телеграм-канал Cat_Cat, чтобы не пропустить интересные посты

НА КОРМ КОТИКАМ ---> 💰