История
October 10

«ЦЕНТУРИОНЫ». Часть первая: «Лагерь №1» (2)

2. Самокритика капитана Эсклавье

(беловая версия)

Растянувшись на рисовом поле, где грязь смешивалась с примятой стерней, десять человек прижались друг к другу. Время от времени они засыпали, просыпались, вздрагивая от сырости, и снова погружались в кошмары.

Эсклавье держал лейтенанта Лескюра за брезентовый ремень. Лескюр был не в себе; он вполне способен был встать и пойти прямо вперёд, вопя: «Они атакуют, они атакуют! Пришлите цыплят… несколько уток!*» Он не подчинился бы требованию вьетминьского часового остановиться и был бы застрелен.

*. Кодовые обозначения для миномётных мин калибра 60 и 81 мм. соответственно. — Прим. автора.

Но сейчас Лескюр был совершенно спокоен, только время от времени тихонько поскуливал, будто щенок.

Где-то в темноте можно было слышать как скользит на грязной дороге джип, его двигатель работал рывками, газуя и затихая. Он походил на муху, которая билась об оконные стёкла в закрытой комнате.

Двигатель заглох, но проснувшийся Эсклавье с надеждой ждал, когда снова раздастся знакомый шум.

– Ди-ди, ди-ди, мау-лен.

Приказ часового сопровождался парой лёгких и «снисходительных» ударов прикладом винтовки, которые привели в движение бесформенную массу пленных.

Но теперь голос обратился к ним по-французски:

– Подъём! Подымайтесь! Вы должны пойти и толкнуть джип Вьетнамской народной армии.

Тон был терпеливым, уверенным, что его послушают. Слова были отчетливы, а произношение удивительно и в то же время тревожно безупречно. Лакомб со вздохом поднялся на ноги, и остальные последовали его примеру. Эсклавье знал, что Лакомб всегда первым проявит послушание и рвение, что он подставит другую свою дряблую, по-детски розовую щёку, чтобы снискать расположение охранников. Он будет до такой степени образцовым пленным, что превратится в стукача. Он будет льстить вьетам, ради некоторых привилегий, но прежде всего потому, что удача была именно на их стороне, и потому, что он всегда подчинялся более сильным. Чтобы оправдаться в глазах товарищей, он попытается убедить их, что дурачит тюремщиков и извлекает выгоду для всех.

Эсклавье слишком хорошо знал этот тип людей по лагерю Маутхаузен. Там все узники, имевшие индивидуальность, точно погружались в некую ванну с негашёной известью, и всё, что оставалось — обнажало самое существенное. Затем этих упрощённых существ можно было отнести в одну из трёх категорий: рабы, дикие твари и те, кого Эсклавье с некоторой долей презрения называл «прекраснодушными». Сам Эсклавье был дикой тварью, потому что хотел выжить. Истинная личность Лакомба была рабом, «лакеем», который никогда не стал бы даже воровать у хозяина, никогда не сделал бы ставку на свободу. Но он носил форму капитана французской армии, и нужно было научить его, как себя вести, даже если это убьёт его.

Невысокая фигурка в пальмовом шлеме возвышалась над Эсклавье, и голос, звучавший бестелесно, благодаря своей точности, снова заставил обратить на себя внимание:

– Разве вы не собираетесь помогать товарищам толкать джип?
– Нет, — ответил Эсклавье.
– Как ваше имя?
– Капитан французской армии Филипп Эсклавье. А ваше?
– Я — офицер Народной армии. Почему вы отказываетесь выполнять мои приказы?

Это был не столько упрёк, сколько констатация необъяснимого факта. С кропотливой тщательностью добросовестного, но ограниченного в своих возможностях школьного учителя офицер Вьетминя пытался понять выходку большого ребёнка, лежащего у его ног. Этот метод был вдолблен в него в учебных заведениях коммунистического Китая. Сначала надо было проанализировать, затем объяснить и, наконец, убедить. Этот метод был непогрешим; он был неотъемлемой частью огромного совершенного целого, которое представлял собой коммунизм. Он удавался со всеми пленными Као-Банга. Вьет склонился над Эсклавье и с оттенком снисходительности пояснил:

– Президент Хо Ши Мин отдал приказ Народной армии Вьетнама применять политику милосердия ко всем пленным, сбитым с пути империалистическими капиталистами...

Лескюр как будто бы начал просыпаться, и Эсклавье крепче ухватил его за ремень. Лейтенант не осознавал и, возможно, никогда не осознает, что французская армия потерпела поражение при Дьен-Бьен-Фу; если он проснётся внезапно, то может задушить вьетминьца.

Кан-бо* продолжал:

– С вами хорошо обращались и будут хорошо обращаться, но ваш долг — подчиняться приказам вьетнамского народа.

*. Кан-бо (вьет. cán bộ) — чиновник, должностное лицо, офицер. — Здесь и далее прим. переводчика, если не указано иное.

Кипя от возмущения, Эсклавье ответил резким, звонким голосом, пронизанным яростью, гневом и иронией, так, что услышали все:

– Мы живём в Демократической Республике Вьетнам всего несколько часов, но уже можем оценить вашу политику милосердия. Вместо того, чтобы достойно нас убить, вы позволяете нам умереть от истощения и холода. И вдобавок требуете, чтобы мы были полны признательности к старому доброму президенту Хо и Народной армии Вьетнама.

«Этот слабоумный ублюдок убьёт всех нас, — подумал Лакомб. — Было достаточно сложно убедить его сдаться, и теперь он начинает всё сначала. Но всё, о чём я прошу — понять эту их народную республику. Это единственный выход теперь, когда всё кончено, и мы ничего не можем с этим поделать».

Эсклавье на этом не остановился. На этот раз, к счастью, он говорил только за себя:

– Я отказываюсь толкать джип. Можете считать это моим личным выбором. Я предпочитаю быть убитым на месте, чем медленно умирать, унижая себя и, возможно, развращаясь в вашей ограниченной вселенной. Так что, пожалуйста, будьте так любезны — отдайте приказ немедленно прикончить меня.

«Ну вот и всё, — сказал себе Лакомб. — Двое часовых прикладами винтовок заставят его встать на ноги, оттащат в ближайший овраг и всадят пулю в голову. Это положит конец наглости капитана Эсклавье».

Но кан-бо не потерял самообладания: он был выше того, чтобы гневаться.

– Я офицер Народной армии Вьетнама. Я должен следить, чтобы приказы президента Хо выполнялись должным образом. Мы бедны, у нас мало медицинских учреждений, одежды или риса. Прежде всего мы должны обеспечить своих бойцов провиантом и амуницией. Но с вами будут обращаться так же, как с людьми нашего народа, несмотря на ваши преступления против человечности. Президент Хо попросил народ Вьетнама простить вас за то, что вы сбились с пути, и я отдам приказы солдатам, охраняющим вас…

Эта речь была настолько безличной, такой механической, что напоминала голос старого священника, читающего мессу. Лескюр, который когда-то был мальчиком из церковного хора и только что проснулся, вполне ожидаемо ответил: «Аминь». Затем разразился долгим пронзительным смехом, который перешёл в какое-то судорожное дыхание.

– Мой товарищ сошёл с ума, — сказал Эсклавье.

Вьетминец испытывал первобытный ужас перед безумцами, про которых говорят, что их мозг пожрали ма-куи*. Народная демократия и декларации президента Хо неожиданно потеряли для него всякую ценность. Темнота вдруг наполнилась всеми нелепыми фантомами его детства, той клокочущей массой, которая населяет воды, землю и небеса, и ни на миг не оставляет человека в покое. Ма-куи проскальзывают через уста детей, они пытаются украсть души умерших.

*. Ма-куи — злые духи вьетнамского фольклора. — Прим. автора.

Он был напуган, но, чтобы не показывать страха, сказал несколько слов одному из часовых и вернулся к джипу. Он включил двигатель — пленные вокруг начали толкать. Колеса выскочили из канавы, двигатель загудел, и все ма-куи тьмы были немедленно изгнаны успокаивающим звуком машины, этой безжалостной музыкой марксистского общества.

– Ди-ди, — сказали часовые, ведя пленных обратно, — теперь можете спать.

Ма-куи сожрали мозг Лескюра. Всю неделю, предшествовавшую капитуляции, лейтенант не переставал принимать таблетки макситона*, которые входили в рацион, и ел очень мало нормальной пищи. Лескюр был тощ и долговяз, с угреватой кожей и тусклыми волосами. Ничто не делало его годным для военной карьеры. Но он был сыном полковника, убитого на Луаре в 1940 году. Один из его братьев был казнён немцами, а другой — приговорён к инвалидной коляске с тех пор, как сломал позвоночник под Кассино.

* «Макситон» — тактический препарат из группы метамфетаминов.

В отличие от отца и двух братьев, военных до мозга костей, Ив Лескюр наслаждался сладким безначалием. Он любил музыку, общество друзей, старые книги в красивых переплётах. Желая быть верным памяти отца, он пошёл в военное училище Кэткидан, и из тех двух лет, проведённых в сырых болотах Бретани среди нескольких ограниченных, но эффективных и дисциплинированных существ, он вынес только угнетающее воспоминание о бесконечной череде розыгрышей и чрезмерных физических усилий. Это оставило у него впечатление, что он никогда не сможет справиться с задачей, к которой имел так мало склонности. Но чтобы угодить жертве Кассино, чтобы тот мог продолжать воевать через него, он вызвался добровольцем в Индокитай и без всякой предварительной подготовки бросился в Дьен-Бьен-Фу — подвиг, который его брат-инвалид хотел совершить, если бы мог. Лейтенант Лескюр не получил от этого опыта особого удовольствия.

Эсклавье видел, как он прибыл в один из тех чудесных вечеров, которые бывают как раз перед сезоном дождей — похожий на груду костей в мундире, забывший личное оружие и с выражением крайнего недоумения на лице.

Тяжёлые вьетминьские минометы били по Веронике II, и низко плывущие в хмуром небе облака были окаймлены золотом, как цыганские шали.

Он доложил Эсклавье:

– Лейтенант Лескюр, господин капитан.

Бросив к ногам рюкзак — с книгами, но без смены одежды, — он посмотрел на небо.

– Красиво, не правда ли?

Эсклавье, у которого не было времени на «мечтателей», коротко ответил:

– Да, конечно, очень красиво. Парашютный батальон, которым я командую, две недели назад насчитывал шестьсот человек; теперь нас девяносто. Из двадцати четырёх офицеров только семь ещё в состоянии сражаться.

Лескюр сразу же извинился.

– Я знаю, что я не парашютист, у меня мало талантов для такого рода войны, я неуклюж и неумел, но постараюсь сделать всё, что в моих силах.

Через несколько дней Лескюр, который до смерти боялся, что не сможет «сделать всё, что в его силах», взялся за макситон. Он принимал участие в каждой атаке и контратаке, скорее рассеянный, чем храбрый, живя в своего рода помрачении сознания. Однажды ночью он ушёл на ничейную полосу, чтобы спасти раненого в ногу аджюдана.

– Почему вы это сделали? — спросил его капитан.

– Мой брат поступил бы так, только он больше не может. Сам по себе я даже не попытался бы это сделать.

– Ваш брат?

И Лескюр объяснил очень просто, что в Дьен-Бьен-Фу был не он сам, а его брат Поль, которого возили по Ренну в инвалидном кресле. Его храбрость принадлежала Полю, но неуклюжесть, закаты, страх — все они были его собственными.

С тех пор капитан начал присматривать за ним, как это уже давно делали унтер-офицеры и рядовые его роты.

Для Вероники и всех остальных позиций, которые ещё держались, «прекращение огня» вошло в силу в семнадцать ноль-ноль. Именно тогда Лескюр вышел из строя, крича:

– Быстрее, «уток», «цыплят»! Они атакуют!

Эсклавье продолжал смотреть за ним.

Среди ночи их разбудили, и пришлось сменить полутьму рисового поля на непроглядный мрак леса. Они шли по тропе через джунгли. Ветки хлестали их по лицу, вязкая земля то уходила из-под ног, то вдруг вспучивалась твёрдым бугром, о который они обдирали голени. Было ощущение, что все они ходят и ходят по бесконечному кругу.

– Ди-ди, мау-лен, — продолжала кричать охрана.

Темнота начала рассеиваться. С первыми лучами солнца они вышли в долину Мыонг-Фанг.

У первой хижины Эсклавье узнал фигуру Буафёраса. Ему развязали руки, и он курил в бамбуковой трубке тхюок-лао — очень крепкий табак, выдержанный в чёрной патоке. Он получил трубку от часового, обменявшись с ним парой шуток на родном ему диалекте.

– Хочешь немного? — спросил Буафёрас своим хриплым голосом.

Эсклавье сделал несколько затяжек, которые оказались настолько едкими, что он закашлялся. Лескюр начал выкрикивать свой боевой клич:

– «Цыплят», «уток»!

И бросился к часовому, чтобы отобрать оружие. Эсклавье вовремя удержал его.

– Что с ним такое? — спросил Буафёрас.
– Он сошёл с ума.
– И ты играешь роль сиделки?
– Что-то вроде... Где тебя разместили?
– В хижине с остальными.
– Я присоединюсь к вам.

Лескюр успокоился, и Эсклавье держал его за руку, как ребёнка.

– Я возьму с собой Лескюра. Я не могу оставить его одного. За последние две недели этот мальчик из церковного хора, эта мокрая тряпка, превзошёл даже самого себя. Он совершил больше мужественных поступков, чем все мы вместе взятые, — и знаешь почему? Чтобы угодить калеке, который живёт за десять тысяч миль отсюда и никогда ничего об этом не узнает. Как тебе это?

– И чтобы спасти его шкуру, ты не пытался сбежать?

– Теперь меня ничто не остановит, остальные позаботятся о Лескюре. Мы могли бы попробовать вместе. Джунгли — тебе дом родной. Я помню лекции, которые ты нам читал, когда нас должны были высадить в Лаосе во время японской оккупации. Ты говаривал: «Джунгли не для самых сильных, а для самых хитрых, самых выносливых, тех, кто умеет не терять головы». И все мы знали, что ты говорил это по личному опыту. У тебя есть какие-нибудь идеи?

– У меня есть идеи на любой вкус, но я не собираюсь пытаться сбежать, по крайней мере пока…

– Если бы я не знал тебя, то сказал бы, что ты боишься. Но я не сомневаюсь, что в своём заковыристом китаёзном мозгу ты выдумаешь какую-нибудь сумасбродную затею! Я не думал, что ты в Дьен-Бьен-Фу. Что ты там делал? Мне казалось, ты никогда не вляпаешься в подобную заваруху.

– Я начал кое-что на севере, на границе Юньнани. Кое-что, что могло разозлить китайцев. Оно дало осечку… Я ретировался в Дьен-Бьен-Фу пешим ходом.

– Такие же сумасбродные приёмчики, как с твоими пиратскими джонками в бухте Халонг, на которых ты собирался мародерствовать у берегов Хайнаня?

– На этот раз оно было связано с колониями прокажённых.

Эсклавье расхохотался. Он был рад, что снова наткнулся на Буафёраса, стоящего босиком в грязи и окружённого бо-дои, но такого же непринуждённого, как и год назад на шатком мостике тяжёлой джонки с пурпурными парусами, во главе отряда пиратов, набранных из остатков армии Чан Кайши.

Другая из его «опрометчивых затей» была в том, чтобы вооружить Чина и Нага, бирманских охотников за головами, и забросить их в тыл японской армии. Буафёрас, который тогда служил в британской армии, оказался одним из немногих выживших в этой операции и был награждён орденом «За выдающиеся заслуги».

Буафёрас был именно тем человеком, который требовался ему для компании при побеге. Он был очень изобретателен, хороший ходок, привык к климату и знал языки и обычаи многих народностей Тонкина.

– Ну давай, попробуем вместе.
– Нет, Эсклавье, я за то, чтобы ждать. И тебе бы тоже советовал.
– Я не могу. Однажды я провёл два года в концлагере и, чтобы выжить, вынужден был делать вещи, которые ужасают меня всякий раз, когда я думаю о них. Я поклялся, что никогда не позволю себе оказаться в том положении, когда мне придётся делать это снова.

Эсклавье присел на корточки у ног Буафёраса и невольно принялся выводить бамбуковой щепкой фигуры, изображавшие горы, реки, а также длинную извилистую линию, протянувшуюся между этими реками и горами — таков был предполагаемый путь побега.

Нет, он не смог бы снова стать пленным...

Первая боевая задача, которую Эсклавье выполнил ещё курсантом, прошла без сучка и задоринки. У него сохранились тёплые воспоминания о ночном прыжке с парашютом. Это случилось в июне месяце, и глубоко погрузившись в богатую, благоуханную почву Франции, он ощутил себя заживо погребённым среди высокой травы и диких цветов,

Его ждали трое мужчин: крестьяне Туреня, которые проводили его и радиста в большую усадьбу. Там их поселили в чулане над сараем.

Из этого укрытия они могли наблюдать за главной дорогой и мгновенно докладывать о передвижениях немецких конвоев. Из окрестностей Нанта прибывали связные с сообщениями и информацией, которую нужно было закодировать и передать. Ни Эсклавье, ни радисту не разрешалось выходить из дома, но все ароматы весны проникали на чердак.

Весёлая служанка, маленький зверёк с живыми жестами и румяными щеками, приносила им еду, иногда букет цветов и всегда немного отменных фруктов.

Однажды днём Филипп обнял её; она не сопротивлялась и отвечала на его поцелуи с неуклюжей горячностью. Он договорился встретиться с ней в сарае внизу — и встреча состоялась. В пьянящем запахе сена, настораживаясь при малейшем шорохе, словно звери в засаде, они обняли друг друга, и внезапно их унёс бушующий поток желания.

Время от времени летучая мышь в стремительном полете задевала их сплетённые тела. Филипп почувствовал, как задрожали ляжки девушки, и новая волна желания захлестнула его.

Когда он приковылял обратно в чулан, обмякший от усталости, с запахом растёртой соломы и здоровых любовных утех в ноздрях, радист передал ему ориентировку: это был приказ ликвидировать агента Абвера, бельгийца, выдававшего себя за беженца, которого взяли работником на несколько ферм.

Крестьяне были болтунами; они любили поговорить о своих делах и намекали, что их сараи используются не только для хранения сена. Трое из них только что были арестованы и расстреляны. За это стоило благодарить бельгийца из Абвера.

Радист тоже был увлечён служанкой и завидовал успеху Филиппа. Он хихикнул:

– Всё в один день — кровопролитие, экстаз и смерть!

Радист был образованным человеком — лектором в Эдинбургском университете.

Бельгиец работал на соседней ферме. После ужина хозяин пригласил его выпить, чтобы дать двум другим работникам время выкопать могилу за навозной кучей.

Филипп ждал у двери в гостиную, прижавшись к стене. У него сосало под ложечкой от волнения, а кинжал скользил в потной ладони.

Он никогда не сможет убить этого бельгийца. Как он умудрился встрять в это проклятое дело? Ему следовало послушать отца и остаться с ним, укрывшись за книгами, вместо того, чтобы играть в наёмного убийцу.

Мужчина, спотыкаясь, вышел, подгоняемый толчком хозяина фермы. Повернулся спиной к Филиппу, и тот прыгнул вперёд, вонзая кинжал между лопаток, как учили во время подготовки спецназа. Но удар был недостаточно силён. Филиппу пришлось повторить его несколько раз, пока крестьянин сидел у мужчины на пояснице, чтобы тот не сопротивлялся. Грязная резня! Они опустошили карманы бельгийца. Имелось распоряжение отправить его бумаги обратно в Лондон. Затем тело сбросили в яму возле навозной кучи.

Филипп подошёл к невысокой ограде и его вырвало.

Кровопролитие, экстаз и смерть...

Вернувшись на ферму, он застал радиста совокупляющимся со служанкой. В объятиях этого рыжего коротышки она испускала те же вздохи удовольствия, что и с ним час или два назад. Поначалу чувства Филиппа были задеты, но он решил быть циничным и договорился с радистом, что каждый будет использовать девушку по очереди.

Филипп Эсклавье преуспел во втором задании, которое выполнил самостоятельно, но его арестовали ещё до того, как он смог приступить к третьему.

Его сбросили со старшим сержантом Бёденом. Немцы, узнавшие об операции, ждали их на земле. Бёдену, приземлившемуся в ручей, удалось спастись, но Филиппу застегнули наручники на запястьях раньше, чем он успел сбросить парашют и выхватить револьвер.

Он был немедленно доставлен в префектуру Ренна и предстал перед гестапо. После пыток его депортировали в лагерь Маутхаузен.

В его бараке жил тощий маленький еврей без семьи и родины, который встал на сторону коммунистов ради хоть какой-то защиты. Именно это и спасло его от газовой камеры. Его звали Мишель Вейль. Коммунистическая организация в лагере поручила ему добыть информацию о новоприбывшем.

– Он агент «Свободной Франции» из Лондона, который был сброшен с парашютом, — однажды вечером доложил Вейль ответственному за этот конкретный отсек в бараке — некоему Фурне.

– Тогда его вполне можно оставить в списке отряда, который отправляется на соляные копи.

Вейль предупредил новичка. Тогда Эсклавье отправился к Фурнье и сказал ему, что он сын профессора из Народного фронта.

Фурнье был потрясён. Имя Эсклавье всё ещё пользовалось большой славой среди левых и радикально-левых сил. Но чтобы не показать своего удивления, он ответил:

– Социалисты — партия мягкой буржуазии. Если вы хотите, чтобы мы вам помогли, вам нужно вступить в наши ряды, в коммунисты.

Филипп Эсклавье согласился на это, и его имя было вычеркнуто из списка. Но, пока длился его плен, он продолжал служить коммунистам, которые составляли единственную эффективную иерархию в лагере.

То, что от него требовали, иногда противоречило всем правилам общепринятой морали. Как коммунист он мог считать себя свободным от грехов по причине высших интересов дела, за которое боролся. Но он никогда не был коммунистом, он обманывал только для того, чтобы выжить; всё, чем он был — грязным ублюдком.

Резкий скрипучий голос Буафёраса вернул его в долину Мыонг-Фанг:

– Замечтался, Эсклавье? Не следует заключённому искать убежища в прошлом. Он теряет хватку и волю к жизни. Пойдём, я покажу тебе, где мы обретаемся.

Эсклавье и вновь прибывшие добрались до хижин и опустились на бамбуковые койки. Все облегчённо вздохнули. Там было сухо, чисто и тепло.

Когда вошёл Эсклавье, де Глатиньи приподнялся на локтях.

«Эй, — сказал он сам себе, — а вот и эта гордая скотина без своего кинжала и длинноствольного кольта... и на этот раз без Распеги».

Эсклавье узнал де Глатиньи. Он слегка согнулся в поясе с показной элегантностью светского человека.

– Эй, а вот и вы, мой милый друг. Как поживает главнокомандующий? И его дочь, славная девушка Мартина?

Де Глатиньи подумал, что рано или поздно ему придётся врезать Эсклавье по физиономии, но момент сейчас едва ли подходящий. Однажды вечером в Сайгоне он всё-таки чуть было не сделал этого, когда помешал Мартине, дочери генерала, пойти с капитаном. Эсклавье заставил бы её слишком много выпить и, может быть, отвёл в опиумный притон, потом переспал бы с ней, а на следующее утро рассмеялся в лицо, как великовозрастное хулиганьё, каким он и был.

Де Глатиньи плюхнулся обратно на койку, а Эсклавье подошёл и лёг рядом.

– И всё же я удивился, — продолжал парашютист, — если не сказать, изумился, что ты приехал сюда и присоединился к нам.
– Это значит, что?..
– Это значит, что ты не просто штабная марионетка или дуэнья этой милой Мартины, но ещё и...
– Да?
– Но ещё и, возможно... офицер...

Эсклавье вскочил на ноги и пошёл за Лескюром, который стоял неподвижно с пустыми глазами и болтающимися руками.

С бесконечной осторожностью, если не сказать нежностью, Эсклавье уложил его и подложил под голову вещмешок.

– Он буйнопомешанный, — сказал он. — Ему повезло — не понимает, что французская армия была разбита горсткой жёлтых карликов из-за глупости и бездействия её руководства. И ты сам, Глатиньи, должно быть почувствовал это так сильно, что бросил их и присоединился к нам, готовый посвятить себя нашему обществу.

Лескюр резко сел и, вытянув руку, начал бормотать:

– Вот они идут, вот они идут, все зелёные, как гусеницы! Они кишат повсюду, они нас сожрут! Быстрее, чёрт возьми — цыплят, уток... И раз уж вы об этом, почему бы не взять куропаток, дроздов, фазанов и зайцев. Мы должны пустить в ход всё, что у нас есть, чтобы раздавить гусениц, которые собираются проглотить весь огромный мир!

Сразу после этого он заснул, и его лицо снова стало лицом мечтательного, незрелого юноши, который любил Моцарта и поэтов-символистов. И из глубины его безумия до него донеслись первые такты «Маленькой ночной серенады».

Дневной свет преобразил абсурдный, враждебный мир прошлой ночи, и запах горячего риса витал в неподвижном утреннем воздухе. Пленные, которых сейчас насчитывалось около тридцати, собрались вокруг корзины из плетёного бамбука, наполненной белоснежным рисом, нежно дымящимся на солнце. В пустые жестянки из-под солонины им налили немного чаю, но это был просто настой из листьев гуавы. Теперь, когда их желудки так сильно сжались, несколько горстей риса было достаточно, чтобы утолить голод.

Бо-дои ели тот же самый рис и пили тот же самый чай. Казалось, они забыли о своей победе, чтобы сообща участвовать в этом предначальном ритуале. Солнце в оловянно-сером небе поднималось всё выше и выше, слепящий свет становился мучительным, жара удушающей. Где-то вдалеке отбомбился самолёт.

– Война всё ещё идёт, — с удовлетворением заметил Пиньер.

Своей большой ручищей он продолжал давить москитов на поросшей рыжими клочками груди. Он посмотрел на часового, будто страстно хотел его задушить — эта тощая шея была искушением… Война всё ещё продолжалась.

Бессознательно бо-дои напряглись и возобновили неприветливое отношение; утреннее перемирие подошло к концу.

Лакомб отошёл с большой пригоршней риса, завёрнутой в банановый лист, пытаясь припрятать её. Толчком локтя Эсклавье заставил его уронить рис, который упал в грязь.

– Это мой рис, если на то пошло, — заныл Лакомб.
– Постарайся в будущем вести себя прилично.

Часовой сердито двинулся на капитана парашютистов, подняв приклад винтовки, чтобы ударить его, но сдержался — лозунг политики милосердия остановил его как раз вовремя. Тогда он обратил внимание остальных солдат на рассыпанный рис и что-то яростно затараторил. Эсклавье понял, что он говорит что-то о колониализме и народном рисе.

Де Глатиньи не мог не восхищаться своим товарищем за попытку навязать группе определённую норму поведения.

Затем он снова погрузился в свои сны наяву и попытался вспомнить: он был пленником уже два дня, так что сейчас 8 мая. Что Клод стала бы делать в Париже? Она любила запахи рынков и цвет фруктов. Он представил себе, как она остановилась на мгновение перед ларьком на улице де Пасси. С ней была Мари, потому что в глазах старой кухарки, Клод осталась маленькой девочкой и до сих пор не могла самостоятельно управлять своей жизнью. Слегка выпячивая нижнюю губу, Клод вежливо поинтересовалась ценами низким изысканным голосом. А Мари жужжала у неё за спиной:

– У меня есть кой-какие деньги, мадам, позвольте мне заняться этим.

Клод повернулась к ней:

– Но, Мари, предположим, я не смогу вернуть вам долг; о моём капитане по-прежнему нет никаких вестей.
– Я останусь с вами. Найду какую-нибудь работу в ресторане. Тогда у них будет приличная еда. Дети дороги мне так же, как и вам.

Бородавка над губой Мари задрожала от негодования.

Мальчишка-газетчик прошёл мимо и выкрикнул последнее известие: «Дьен-Бьен-Фу пал; никаких вестей о семи тысячах пленных или трёх тысячах убитых».

Маленькая графиня с глазами лани вдруг отвернулась и беззвучно заплакала. Прохожие смотрели на неё с удивлением. Мари с яростью в сердце повернулась к ним — ей хотелось вонзить в них зубы, крикнуть им в лицо, что в этот самый момент её капитан мёртв… или, может быть, хуже, чем мёртв.

Днём они наблюдали за прибытием трёхсот офицеров, взятых в плен в Дьен-Бьен-Фу. У личного состава или тех, кто был схвачен в ставке генерала де Кастра, было время сделать кое-какие приготовления. Все они были одеты в чистую форму, а в рюкзаках у них лежала сменная одежда и провиант. Они создавали впечатление, что их присутствие здесь, среди всех остальных, было какой-то ошибкой.

Внезапно раздался мощный голос Распеги. Он только что заметил одного из своих офицеров, в запачканной куртке и с грязной повязкой на ноге, привязанного к дереву за то, что толкнул часового Народной Армии.

– Сволочи! А как насчёт законов войны? Что вы делаете, связывая моих людей, как чёрных свиней, которых везут на базар?

Неожиданно Распеги начал находить некоторую пользу от законов войны, которые сам никогда не соблюдал. Как известно, порой он заканчивал свои приказы кратким наставлением: «Будьте гуманными». На самом деле он всегда писал свои директивы после окончания операций и исключительно в ожиданиях своего начальства.

За ним следовал генерал де Кастр, удручённый тем, что не смог умереть и перейти в царство легенд.

Его щёки ввалились, черты лица осунулись, а рубашка цвета хаки, висевшая на плечах, казалась больше на несколько размеров. На нём было красное кепи марокканских спаги и шарф Третьего полка. За ним шёл «Усач», его ординарец, огромный бербер с усищами, как у янычара.

Генерал добрался до небольшого ручья с чистой водой, протекавшего между илистыми берегами на подступах к лагерю. Вьетнамцы верили, что эта вода способна убивать. Потребовались коммунизм и война, чтобы побудить их отправиться в эти проклятые горы с чистыми реками.

Усач имел за плечами семнадцать лет службы и знал своё дело. Из рюкзака он достал чистую, хорошо отглаженную форму, рубаху и брюки, а также кожаный несессер с туалетными принадлежностями.

Де Кастр снял с себя рубашку. Услышав за спиной шум, он обернулся. Это был де Глатиньи. Они уже долгое время знали друг друга, а их семьи в разные эпохи заключали браки.

Генерал прошепелявил с большим достоинством и бесстрастностью:

– Как фидишь, старина, фсе коншено. Фчера, в семнадцать часов, я отдал приказ прекратить огонь. Марианна IV пала в дефять утра. Фьеты растянулись фдоль реки на фосток. Там не осталось нишего, кроме центрального опорного пункта с тремя тысяшами раненых, сваленных кушей ф блиндаже, не говоря уже о трупах. Я доложился ф Ханой ф тринадцать тридцать. Наварр уехал ф Сайгон, и я сфязался с Коньи, который сказал: «Што бы ни слушилось, никакого белого флага, но фы впрафе принять любое решение, которое соштёте нужным. Фы фсё ещё думаете, што прорыф невозможен?» Это безумие. Они никогда не понимали, што происходит. Они должны найти какое-нибудь решение ф Женефе. Шерез три месяца нас осфободят.

Любопытно, как это слово «Женева» вдруг показалось преисполненным надежды. Де Глатиньи повторил его себе под нос и обнаружил, что в самом звуке есть что-то волшебное.

Генерал закончил бриться. Он протянул де Глатиньи кисточку для бритья, всё ещё покрытую пеной, и тот вдруг понял, какой он грязный и заросший, и до какой степени забыл, насколько важен для кавалериста внешний вид. В 1914 году кавалерийские офицеры брились перед боем. В современных военных действиях все эти ритуалы были смехотворны; мало быть родовитым, умным и чистым — прежде всего надо было победить.

«Скоро я буду думать точно так же, как Распеги и Эсклавье», — сказал себе капитан.

Но де Кастр уже передавал ему бритву и металлическое зеркальце.

– Им! Им! — выкрикнул часовой позади них. — Молчать! Вам запрещено разговаривать с генералом!

Де Кастр не обратил внимания, что его прервали.

– Видишь ли, все дивизии, которые мы сдерживали в Дьен-Бьен-Фу, теперь хлынут в дельту, которая прогнила насквозь. Ханой может оказаться в окружении до того, как начнутся дожди.
– Им! Им! — Часовой начал терять терпение.
– Мы должны прийти к соглашению. Американцы могли вмешаться раньше, но теперь уже слишком поздно.

Де Глатиньи наслаждался ощущением пены на лице, скольжением бритвы по коже. У него было ощущение, что он сбросил маску и наконец смог вернуться к собственной личности.

Кан-бо, офицер или унтер-офицер с неприятным акцентом служителя борделя, резко перебил их:

– Никаких разговоров с генералом: ты там, немедленно возвращайся к товарищам, мау-лен.

Де Глатиньи закончил бриться. Де Кастр протянул ему зубную щётку и тюбик зубной пасты, но он не успел ими воспользоваться; понуждаемый своим начальником, часовой толкнул его. Де Глатиньи присоединился к своим товарищам: Буафёрасу, который подслушивал разговор бо-дои; Эсклавье и Распеги, которые выглядели странно похожими: поджарые, жилистые тела, невозмутимое выражение лица, лёгкое напряжение во всех мускулах.

Распеги любезно оскалился:

– Значит вам снова удалось найти себе подобных?

Пленные оставались в долине Мыонг-Фанг две недели. Они были разделены на отдельные группы, и таким образом капитаны де Глатиньи, Эсклавье, Буафёрас и Лакомб, а также лейтенанты Мерль, Пиньер и Лескюр несколько месяцев были вынуждены жить вместе. Вскоре к ним присоединился другой лейтенант, алжирец по имени Махмуди. Замкнутый и молчаливый, он дважды в день молился, встав лицом в сторону Мекки. Буафёрас заметил, что он сделал пару ошибок и простирался ниц не вовремя. Поэтому он спросил:

– Вы всегда молились?

Махмуди с удивлением посмотрел на него.

– Нет, я не делал этого с тех пор, как был ребёнком. Я начал снова, только попав в плен.

Буафёрас уставился на него своими почти бесцветными глазами.

– Я хотел бы знать причины возобновления вашего рвения — сугубо личный интерес, можете поверить.

– Если бы я сказал вам, господин капитан, что не знаю себя или, по крайней мере, не знаю ясно, и что вам не понравится то, что я чувствую...

– Я совсем не против послушать...

– Что ж, мне кажется, что это поражение при Дьен-Бьен-Фу, где вы, — он сделал особенное ударение на «вы», — были разбиты одной из ваших бывших колоний, будет иметь серьёзные последствия в Алжире и станет ударом, который разорвёт последние связи между нашими странами. Сейчас Алжир не может существовать отдельно от Франции. У него нет прошлого, нет истории, нет великих людей — нет ничего, кроме религии, отличной от вашей. Именно через нашу религию мы сможем дать Алжиру историю и личность.

– И только для того, чтобы иметь возможность сказать «вы, французы», вы дважды в день падаете ниц в молитве, которая абсолютно бессмысленна?

– Полагаю, более-менее так. Но я хотел бы, даже в этом поражении, иметь возможность сказать: «мы, французы». Вы, ваши люди, никогда мне этого не позволяли.

– А теперь?

– Теперь уже слишком поздно.

Махмуди, казалось, обдумывал этот вопрос. У него была длинная узкая голова с волевым подбородком, слегка крючковатым носом и спокойными глазами, а остриженная бахрома чёрной бороды придавала ему сходство со стереотипным берберийским пиратом.

– Нет, возможно, ещё не поздно, но что-то надо делать быстро — если, конечно, не произойдёт чуда.
– Вы не верите в чудеса?
– В ваших школах постарались уничтожить во мне всякое чувство чуда или веру в невозможное.

Махмуди продолжал молиться Всевышнему, в которого больше не верил.

Де Глатиньи также приобрёл привычку дважды в день вставать на колени и молиться своему Богу, но у него была вера, и это было совершенно очевидно.

Подполковник Распеги, который чувствовал себя неловко со старшими офицерами, приходил и присоединялся к ним всякий раз, когда мог. Его стихией было общество младших офицеров, капитанов и унтер-офицеров. Он всегда ходил босиком, как утверждал — для тренировки, с целью дальнейших операций. Но никогда не упоминал, какого рода операции имел в виду. Присаживаясь на край койки, рисовал бамбуковой щепкой на земляном полу загадочные фигуры. Восклицая при этом время от времени:

– Какого чёрта им понадобилось сваливать нас в эту проклятую котловину? Господь Всемогущий, это немыслимо...

Однажды де Глатиньи попытался выдвинуть теорию Верховного командования, что Дьен-Бьен-Фу — ключ ко всей Юго-Восточной Азии и был таковым с незапамятных времён.

– Послушайте, — сказал ему Распеги, — вы совершенно правы, что вступились за своего повелителя и господина, но теперь вы с нами, на нашей стороне, и больше ничего ему не должны. Дьен-Бьен-Фу был промашкой. Доказательство тому — мы проиграли.

Иногда полковник подходил к Лескюру, а потом поворачивался к Эсклавье и спрашивал:

– Как твой псих? Лучше?

Он смотрел на своего любимого капитана с некоторым недоверием и задавался вопросом, не присматривает ли тот за сумасшедшим только для того, чтобы лучше подготовить побег, навострить лыжи, даже не дав ему знать об этом.

Во время капитуляции Распеги хотел предпринять последнюю попытку прорыва; ему было отказано в этом. Тогда он собрал своих красных беретов и сказал:

– Всем вам я даю свободу. Отныне каждый сам за себя. Я, Распеги, не готов командовать пленными.

Эсклавье в это время стоял лицом к нему, и полковник заметил странный блеск в его глазах:

– Значит вы даёте мне свободу, не так ли? Что ж, вы увидите, если я не воспользуюсь этим... сам по себе.

Если бы у него был сын, Распеги хотел, чтобы тот походил на капитана: «такой же крепкий как они все», колючий и неуправляемый, с сильным чувством товарищества и так напичканный медалями и боевыми подвигами, что если бы Распеги немного не обуздал его — их было бы больше, чем у него самого.

Он подошёл к Эсклавье и положил руку ему на плечо.

– Филипп, не будь таким дурнем. Война ещё не закончилась, и ты мне ещё понадобишься.
– Каждый сам за себя, господин полковник, вы сами так сказали.
– Мы займёмся этим вместе позже, когда будем готовы, когда всё будет в порядке.

На третье утро, когда пленные ещё находились в Мыонг-Фанг, пошёл дождь. Вода начала капать через соломенную крышу на койки.

Лакомб проснулся и заявил, что голоден. Затем, обернувшись, заметил, что место Эсклавье пустует. Он почувствовал неладное и открыл рюкзак, куда спрятал шесть банок консервов из сухпайка. Не хватало трёх. Он разбудил остальных.

– Кто-то украл мой паёк; я отложил его... для всех нас... на всякий случай. Должно быть их забрал Эсклавье, он сбежал.
– Придержи язык, — тихо сказал Буафёрас. – Он решил попытать удачи. Мы будем скрывать его отсутствие как можно дольше.

К ним подошёл де Глатиньи:
– Он забрал не все банки?
– Почти все, — сказал Лакомб, чьи дряблые щеки дрожали.
– Он не хотел нагружать себя. И всё же я советовал ему взять весь рюкзак.
– Но...
– Разве ты не говорил, что отложил эти банки для всех? Что ж, одному из нас они особенно нужны...

Пиньер был в ярости. Он повернулся к Мерлю:

– Эсклавье мог бы дать нам знать, мы могли бы пойти вместе! Но ты же знаешь, какой он: абсолютно несговорчивый, всегда всё делает в одиночку и не доверяет никому, кроме себя.

Махмуди, сидящий на своей койке, скрестив ноги, не сдвинулся с места. Он даже не пытался уклониться от воды, капающей ему на шею. Лескюр тихонько напевал странную песенку про сад под дождём и про мальчика с девочкой, которые любили друг друга, но не понимали этого.

Гроза разразилась посреди ночи, и та внезапно стала чёрной, как смола, а гром прокатился по долине, словно артиллерийский залп. Небо рассекли две или три вспышки молнии.

Эсклавье вскочил на ноги и подкрался к койке Буафёраса.

– Буафёрас!
– Что?
– Я пошёл.
– Ты чокнулся.

– Я больше не могу это терпеть. Понимаешь, во время моего путешествия из Компьеня в Маутхаузен была такая же буря. Был момент, когда я мог бы выпрыгнуть из поезда через плохо запертое окно вагона, но я ждал, надеясь на более удобный случай.

– Ты редкостный дурак. Могу я чем-нибудь помочь?

– Вот мой план: если я пойду прямо на юг, то за пару ночей смогу добраться до деревни мяо над Бам-Оу-Тио. Я как-то осматривал эту часть страны, и мяо всегда были дружелюбны. Они связаны с Тоу-Би — главой Сиангкуанга. Они дадут мне провожатого. Следуя по гребням гор, примерно за две недели я смогу добраться до долины Нам-Бак, и именно там должна быть операционная база колонны Кревкёр. Если её там нет, я отправлюсь в Муонг-Сай. Все мяо между На-Моу и Муонг-Сай на нашей стороне.

– Нет, они против нас.

– Ты ошибаешься. В феврале прошлого года они эвакуировали всех выживших из 6-го лаосского стрелкового батальона, включая раненых, прямо через линию 308-й дивизии. Вьеты могут удерживать долины, но мяо держат нагорья.

– Это было в феврале. С тех пор вьеты захватили нагорье и мобилизовали мяо. Твой план осуществим, но есть вьеты, с которыми надо считаться, весь этот вьетминьский мир — партийный аппарат Вьетминя, разведка Вьетминя...

– Это не может быть правдой. Ни один мяо никогда не служил никому, кроме собственных капризов, и никогда не предавал гостя.

К ним подошёл де Глатиньи, который проснулся и услышал шёпот.

– Я пойду, — сказал ему Эсклавье. — Буду признателен, если вы позаботитесь о Лескюре вместо меня.
– Могу я пойти с вами?
– Никак нет. Есть только самый отдалённый шанс на успех, даже для одного единственного человека. Буафёрас считает, что мне это не сойдёт с рук, и, возможно, он прав.
– У вас есть какая-нибудь провизия?
– Нет.

Без звука де Глатиньи пошёл и взял вещмешок Лакомба.

– Это может пригодится. Та жирная свинья никогда не будет нуждаться в нём при попытке к бегству.
– Слишком тяжёлый, — сказал Эсклавье.

Он взял только три банки. Буафёрас протянул ему серебряный пиастр, который носил прикреплённым к ноге клейкой лентой.

– Это единственные деньги, которые признают мяо. Тебя либо убьют, либо поймают. Удачи.
– Я присмотрю за Лескюром, — сказал де Глатиньи. Если увидите Мартину раньше меня, передайте ей привет.

Эсклавье похлопал его по плечу.

– Ты трахнуть её хотел, ублюдок, играя в защитника добродетели. Прям как вьеты. Возможно, это хорошая тактика. Берегите Лескюра хорошенько, де Глатиньи. Он сделал то, чего я никогда не смог бы — сражался и проявил мужество ради кого-то, кроме себя.

Эсклавье нырнул в темноту и мгновенно промок под дождём. В хижине сторожевого поста мерцал свет. Сторожевой пост находился к северу, поэтому ему следовало двигаться в противоположном направлении и немедленно укрываться в джунглях.

– Стой!

Из дождя и темноты донесся голос.

Эсклавье ответил:

– Ту-би, заключённый, очень болит живот.

Это был пароль, который позволял им максимально использовать стыдливость Вьетминя и ночью покидать хижины, поскольку «Правило гигиены», бывшее одним из четырёх правил Народной армии, предписывало, что «естественные потребности должны отправляться в уединении».

Часовой пропустил его, и Эсклавье вскарабкался на склон. Его тут же поглотили джунгли; ползучие растения, словно щупальца, пытались обвиться вокруг него; шипы были похожи на зубы, которые пытались разорвать в клочья. Не было никакой возможности держать прямой курс; в голове у него была только одна мысль — продолжать подъём, чтобы добраться до гребня. Оказавшись там, он сможет сориентироваться.

Изредка он чуть не падал от изнеможения; веки налились свинцом; он испытывал искушение немного полежать и поспать, а чуть позже продолжить путь. Но он вспомнил окно в компьенском поезде, расправил плечи и двинулся дальше. Он был прав, что не стал ждать дольше, прежде чем сбежать. Он знал, как легко человек теряет силы в лагере, где работа тяжела, а еды недостаточно, и как быстро он может утратить храбрость в деморализующей компании брюзжащих нытиков, которые более или менее смирились со своим положением пленных.

К рассвету он добрался до гребня и смог отдохнуть. Долины больше не существовало, она терялась в тумане. Он был в стране мяо, которые живут над облаками.

В легендарные времена Нефритовых императоров, владык Десяти Тысяч гор, в Китай явился дракон, опустошивший страну. Он глотал посланные против него армии и воинов, одетых в волшебные доспехи. Тогда император пообещал, что любой, кто избавит его от дракона, получит руку его дочери и половину царства. Большой пёс по имени Мяо убил дракона и пришёл за наградой. Императору не хотелось исполнять обещание, но он боялся могучего пса. Тогда один из его советников предложил пойти на хитрость. Спору нет, император обещал полцарства убийце дракона, но не уточнил, какие именно полцарства. Почему бы не верхнюю половину? Что касается дочери, то с этим не было проблем. У императора было множество дочерей, и большую часть времени он проводил, порождая ещё больше. Таким образом пёс Мяо получил в жёны дочь императора, а в приданое — все земли, лежащие выше облаков. Его потомки — мяо — в память о нём носили серебряный ошейник. Они любили животных, жили на высокогорье и, поскольку были потомками Нефритового императора, смотрели свысока на другие расы, особенно на вьетнамцев дельт.

Эсклавье чувствовал большую привязанность к мяо, хотя те были такими грязными, что их приземистые маленькие тела с икрами, толстыми как у тибетского шерпа, всегда были чёрными, как сажа. Они никогда не смешивались с жителями низин, раболепными и льстивыми таями, они не признавали никакой социальной или семейной организации; некоторые из них даже отказались от всякой формы общинной жизни. Они держались своих горных хребтов — последние анархисты мира.

Солнце нещадно палило. Эсклавье захотел пить. Он продолжал следовать гребнем горы, и во второй половине дня над ним очень низко пролетел «Корсар» — самолет британских воздушных сил. Он отчаянно замахал рукой, но пилот его не заметил. В любом случае, что он мог сделать? Нужно было идти дальше, одному и без всякой помощи, и мысль о себе, затерянном среди слоновой травы, с пересохшим от жажды горлом, была странно притягательной.

Он миновал первую деревню мяо, что спряталась за горной вершиной. Он чувствовал, что это всё ещё слишком близко к вьетминьцам и Дьен-Бьен-Фу.

Пройдя ещё три часа, он наткнулся на рай*: часть леса была выжжена. В золе мяо посадили немного горного риса, овощей и маков. Там стояли четыре женщины, одетые в лохмотья, с корзинками на спине, их босые ноги в обмотках выглядели почти чудовищно. Женщины собирали кабачки. Эсклавье понимал, что следует идти дальше, но он был на последнем издыхании, ужасно хотелось пить, и скоро должно было стемнеть.

*. Рай (вьет. rẫy) — поле.

Он подошёл к женщинам. Они вовсе не выглядели испуганными, а издавали негромкие гортанные восклицания и поворачивали к нему широкие плоские лица. От них так ужасно воняло, что его чуть не стошнило.

«Это, должно быть, вопрос привычки, — сказал себе Эсклавье. — На Веронике II, ближе к концу, я почти не чувствовал зловония трупов».

Появился мужчина-мяо с серебряным ошейником и примитивным охотничьим луком в руке. Он был босиком, волосы падали на глаза, на нём была короткая куртка и чёрные брюки.

Эсклавье не знал, как с ним общаться. Он показал серебряный пиастр, и угрюмое лицо мяо оживилось. Капитан, шевеля челюстями, будто что-то жевал, сорвал кабачок и откусил. Тот был сочным и ароматным.

– Тоу-Ле, — сказал Эсклавье, — двоюродный брат Тоу-Би, деревня Бам-Оу-Тио.

Мяо сделал знак, что всё понял, и повёл Эсклавье за собой. Они шли пока не стемнело. Неутомимый мяо бежал рысью по горным тропинкам, которые неизменно следовали вдоль самого крутого склона. Каждые двести метров ему приходилось останавливаться и ждать француза.

Наконец они добрались до деревни — нескольких соломенных хижин на низких сваях. Маленькие лохматые горные пони, такие же неутомимые, как их хозяева, стояли головами в домах, где имелись кормушки, а остальная часть их тела торчала наружу.

Тоу-Ле был там, неотличимый от остальных, возможно, чуть более старый, чуть более сморщенный, окаменевший от возраста и опиума. Он сразу узнал Эсклавье и низко поклонился ему в знак дружбы. Капитан был спасён, ему захотелось смеяться. Мяо и нагорье всё ещё принадлежали французам. Буафёрас ошибался, чего и следовало ожидать, поскольку тот не очень хорошо знал этот регион.

Мяо забили поросёнка — он жарился на углях, источая восхитительный запах. Горячий плотный рис был пряным и подан к столу в маленьких корзиночках. Эсклавье знал обычаи страны; пальцами он скатал рис в шарик и засунул его в рот, предварительно обмакнув в красный соус.

Пламя в очаге отбрасывало мерцающие тени на внутренние стены хижины, а красные отблески отражались в глазах лошадей, когда те фыркали и трясли цепями.

Эсклавье поднял бамбуковую щепку и в золе перед очагом проложил путь, которым хотел следовать, чтобы добраться до долины Нам-Бак.

Каким-то чудом Тоу-Ле, казалось, понял его и выразил одобрение кивком головы. Затем он достал бутылку тёума. Двое мужчин залпом выпили неочищенной рисовой водки и рыгнули, как пара китайских торговцев.

Тоу-Ле предложил опиумную трубку, но Эсклавье с благодарностями отказался. Он не привык к этой дряни и боялся, что на следующий день будет слишком вялым, чтобы идти пешком. Все говорили, что опиум мяо — лучшее, что можно найти в Юго-Восточной Азии. Но парашютист никогда не позволял себе этого; этот порок был прерогативой морских или штабных офицеров. Все мяо курили опиум, для них он занял место табака и, похоже, не оказывал на них никакого вредного воздействия.

И вот, пока Тоу-Ле пыхтел трубкой в мерцающем свете масляной лампы и с довольным видом выдыхал густой едкий дым, Эсклавье забылся, растянувшись перед очагом.

В памяти всплыла строчка из стихов Аполлинера:

Под мостом Мирабо тихо катится Сена...*

*. Первая строка из стихов поэта-авангардиста Гийома Аполлинера «Мост Мирабо». Перевод Н. Стрижевской.

Однажды он, свободный человек, будет смотреть как течёт Сена под мостом Мирабо, вырвавшись из этого ада зелёных гусениц, продолжавших преследовать Лескюра. Он улыбнётся первой встречной хорошенькой девушке и пригласит её на ужин в ресторанчик на острове Сен-Луи*...

*. Остров Сен-Луи (фр. Île Saint-Louis) — естественный остров в Сене, посреди Парижа. Респектабельное место с немалым числом зданий старинной постройки.

Ласковая рука мягко трясла его. С усилием он открыл глаза. Над ним склонился бо-дои; он видел только его заготовленную заранее улыбку, узкие глаза и шлем.

Зазвучал безликий голос:

– Президент Хо хочет, чтобы французские пленные отдохнули после долгих усилий…

Кошмар пробрался в его сон. Там девушка нежно взяла его за руку; она гладила его, и ему мнилось, что в её печальных глазах виднеется готовность уступить.

Но бо-дои продолжал легонько трясти его:

– Президент Хо также озабочен тем, чтобы пленные не простудились. Возьмите это одеяло, предложенное солдатом Демократической Республики Вьетнам, чтобы после хорошего сна вы могли восстановить силы, которые напрасно потратили.

Эсклавье вздрогнул и сел. Тоу-Ле исчез, и он увидел часового, стоявшего у входа в хижину — его штык блестел в лунном свете…

Добросердечный Тоу-Ле, свободный мяо высокогорья, отдал его в руки маленьких зелёных человечков долин и дельт. Эсклавье чувствовал себя слишком усталым; всё, чего он хотел — заснуть и позволить ночи найти какое-нибудь решение или вообще никакого.

Утром Эсклавье вышел вслед за вьетами наружу и, сплюнув на пол, покинул хижину, где человек древнего закона не соблюл священные правила гостеприимства. Тоу-Ле отвернулся и сделал вид, что не заметил его. Этим вечером он выкурит ещё несколько трубок, больше, чем обычно, и будет делать так до тех пор, пока не придёт день, когда какой-нибудь политкомиссар «ради общественного блага» не запретит уже опиум. Тогда он сдохнет, именно это желал ему Эсклавье.

Четверо солдат, сопровождавших капитана, проявляли к нему всяческое внимание и любезность. Они были в приподнятом настроении: пели французские маршевые песни на вьетнамские мотивы и помогали ему преодолевать трудные места и скользкие подвесные мосты. Подобно кохинхинским партизанам, которыми он командовал полгода назад в болотистых лесах Лагны, они были живыми и проворными; их оружие было в прекрасном состоянии, они могли идти строем совершенно беззвучно, а когда снимали каски, то демонстрировали взъерошенные вихры озорных школяров.

В сумерках они добрались до главной тропы, глубоко изрытой колесами тяжёлых грузовиков. Небольшие партии солдат и кули проходили мимо них в обоих направлениях. Все они шли рысью, одной быстрой, неровной походкой.

На обочине дороги бо-дои развели костёр и принялись готовить ужин: рис и чечевичный суп с плавающими в нём двумя-тремя крохотными кусочками свинины. На банановый лист они положили несколько щепоток крупной соли и горсть дикого перца.

Все молча поели, потом один достал пачку китайских сигарет, изготовленных специально для Вьетминя. Одну предложил Эсклавье.

Маленькая группа предалась ночному покою. Наутро их предводитель неохотно оттащил себя от пламени костра. С усилием поднявшись на ноги, он поправил снаряжение, надел шлем и снова нацепил непроницаемую маску солдата Демократической Республики Вьетнам. Он повернулся к пленному.

– Теперь я должен отвести вас к офицеру дивизии, который хочет допросить вас.

Там оказалось подземное убежище с полом из гравия, освещённое карбидной лампой. За столом сидел человек, который выглядел куда изысканнее, чем большинство его соотечественников. Черты его лица казались изящно отчеканенными на очень старом золоте; руки у него были продолговатыми, тонкими и прекрасно ухоженными.

– Ваше имя?
– Капитан Филипп Эсклавье.

Эсклавье узнал этот неподражаемый голос. В первый раз он услышал его в темноте, когда тот приказал ему помочь толкать джип.

– Я не ожидал увидеть вас так скоро, господин капитан. С вами достойно обращались после нашего последнего разговора в долине Мыонг-Фанг? Однако, похоже, вы не последовали моему совету. Я рад, что ваша довольно детская выходка закончилась без всякого вреда для вас. Теперь вы сами видите, как глубоко сплочённа наша нация, как тесны узы между горцами и жителями низменностей и дельт, и это несмотря на все усилия французских колонизаторов за последние пятьдесят лет расколоть нас.

Голос умолк, посмотрел на капитана с доброжелательным любопытством и задумчиво продолжал:

– Что с вами делать, Эсклавье?

– Полагаю, вы примете против меня какие-то дисциплинарные меры. На этот раз я полностью с вами согласен. Я готов заплатить за своё поражение. Однако хотел бы сообщить вам, что побег — долг каждого пленного, и надеюсь, что моя следующая попытка будет успешной.

Это принципиальное заявление звучало несколько абсурдно; однако оно не показалось бы таковым, если бы он имел дело с немцем, испанцем, американцем — членом его собственного «братства». Это слово только что пришло Эсклавье в голову; он обдумал его внимательнее — оно не выглядело таким уж внушительным.

– Вы хотите быть мучеником, верно? Быть привязанным к дереву, избитым прикладами, приговорённым к смерти и расстрелянным? В ваших глазах это было бы средством придать вашему поступку значимость, которой он для нас не обладает. Мы хотели бы представить этот акт в его истинном свете — очевидно, что вы всего лишь избалованный ребёнок, который прогуливал уроки.

На этот раз Эсклавье удалось классифицировать этого типа. Его заученные выражения: «Я не ожидал увидеть вас так скоро» и «прогуливающий» выдали его — этот человек был школьным учителем. Со снисходительными манерами «важной шишки». Он принадлежал к расе педагогов, но ему были доверены и люди, и оружие. Какое искушение для интеллектуального пустозвона!

– Я уже оценил вашу откровенность, — продолжал Голос. — Она станет первой предпосылкой вашего перевоспитания. Во время пребывания в Демократической Республике Вьетнам у вас будет время научиться самокритике. Надеюсь, тогда вы поймёте всю необъятность своих ошибок, своего невежества, своего непонимания... На этот раз к вам не будут применены никакие дисциплинарные меры. Вас отведут к вашим товарищам. И вам придётся просто рассказать им о вашей попытке к бегству. Мы рассчитываем на вашу откровенность, чтобы дать им абсолютно точный отчёт о произошедшем.

«Время обучения» в лагере Мыонг-Фанг. Пленные офицеры, сидя на пнях, образовали полукруг вокруг своего рода бамбуковой платформы, на которой стоял «педагог», комментируя последние новости Женевской конференции. Когда он говорил на своём чуточку чересчур элегантном, чересчур изысканном французском, его глаза постоянно метались по аудитории. Ма-куи из мира термитов, он был здесь, чтобы выдолбить мозги всем этим людям, очистить их от их содержания, а затем наполнить пропагандистским мусором.

– Народ Франции питает огромную надежду... Вьетнамская комиссия по перемирию смогла установить контакт с демократическими элементами вашей страны и, наконец, уведомить ваши семьи о вашей судьбе…

Затем он зачитал статью из «Л'Обсерватёр», яростно критиковавшую непримиримую политику Жоржа Бидо, выступавшего против любых уступок. Комиссар, казалось, был искренне огорчён отчаянными усилиями этого милитариста, который всеми силами пытался помешать заключению мира и братству народов, а значит освобождению пленных. Но у него всё ещё оставалась надежда — ни один человек никогда не мог воспрепятствовать стремлению народов к прогрессу.

Он завершил лекцию, сложил «Л'Обсерватёр», и подчеркнув, что это французская газета и ни в коем случае не коммунистическая, указал на Эсклавье, сидевшего у подножья трибуны:

– Ваш товарищ, господин капитан Эсклавье, вернулся в наш лагерь сегодня утром. Теперь он расскажет вам своими словами про обстоятельства своего побега и поимки.

Среди пленных поднялся негромкий ропот, когда Эсклавье с непроницаемым выражением лица занял место комиссара на помосте. Он говорил короткими, отрывистыми фразами, не глядя ни на кого, только на небо, затянутое редкими серыми облаками.

– Иисусе, надеюсь, он не наделает глупостей, — пробормотал Распеги, наклоняясь к своему соседу, толстому полковнику.
– Например?
– Например, задушит этого маленького ублюдка, который заставляет его вести себя, как клоун. Он один из моих людей, знаете ли, крепкий орешек, который легко распалить.

Эсклавье описал все обстоятельства побега и поимки. Он ничего не упустил — ни дружелюбия женщин, ни сочного кабачка, ни запаха жарящегося на огне мяса, ни приветливого тепла очага в хижине мяо. Слушая его, все они испытывали глубочайшую тоску по утраченной свободе и мечтали о побеге, даже самые робкие.

– Единственное, о чём я сожалею, — заключил Эсклавье, — что выбрал плохой маршрут. Я советую вам не ходить по горным хребтам, которые удерживают мяо, а также по долинам, которые удерживают таи.

Затем он сошёл с помоста с тем же непроницаемым выражением лица.

Де Глатиньи наклонился к Буафёрасу:

– Он красиво вышел из положения. Внушил всем нам страстное желание освободиться. Я приятно удивлён.
– Неужели вы думали, что он просто большая похотливая скотина?
– Что ж, это одна из его сторон.
– Узнайте его получше. Попробуйте завоевать его дружбу — а это нелегко — и увидите, что он умён, чувствителен, чрезвычайно образован… но не любит этого показывать.

Лейтенант Махмуди закрыл глаза и грезил о своей родине, о засушливой земле, серых камнях, острых запахах Сахары, об овце, целиком зажаренной на вертеле, о руке, которая погружается в брюхо животного и появляется наружу, истекая пряным жиром. В глубокой синеве ночи мальчик-пастух играл берущую за душу монотонную мелодию на пронзительной тростниковой дудочке. Где-то вдалеке завыл шакал.

– Это очень порядочно со стороны Вьетминя, не правда ли? — спросил его капитан Лакомб. — Они могли бы отыграться на нас за побег Эсклавье и посадить его в одиночную камеру…

– Господин капитан Эсклавье — человек, которыми у нас в стране восхищаются, даже если нам когда-нибудь придётся сражаться с ним.

И Махмуди вспомнил пословицу чёрных шатров: «Храбрость врага делает тебе честь». Но Эсклавье не был его врагом… пока нет…

Войдя в хижину, Эсклавье заявил, что голоден, проделанная эскапада и небольшой сеанс самокритики обострили ему аппетит. Не говоря больше ни слова, он достал из рюкзака Лакомба консервную банку, открыл её и принялся за еду.

Потом протянул жестянку де Глатиньи:

– Перекусишь?

Лакомб чувствовал себя бессильным, он едва не плакал. Своими огромными чавкающими челюстями этот дикарь пожирал саму его жизнь. Все рассмеялись, даже Махмуди, чьё лицо осветилось жестоким упоением.

Затем Эсклавье растянулся на койке, рядом со своим безумцем.

© перевод с английского — Алкэ Моринэко, 2021-2024
© особая благодарность Екатерине Урзовой за помощь в сверке текста с французским оригиналом.

Подписывайся на телеграм-канал Cat_Cat, чтобы не пропустить интересные посты

НА КОРМ КОТИКАМ ---> 💰