Аппендицит
1
— …Я когда Галкина вижу по телевизору, этого шута, меня всегда смех разбирает. Ну дурак, нет!? Взял на этой старухе женился. Жизнь ведь свою загубил, ну! Получается, не спал с молодым телом! А ведь оно, молодое тело, живое, непредсказуемое! И никак нельзя предугадать его, это тело…
Я открываю глаза. Голос звучит откуда-то сверху. Знакомый, вроде. Ещё светло — значит, оперировали сравнительно недолго.
— Неет, ну Галкин, конечно, дурак… ничего умнее-то не придумал!? — продолжает голос. Последняя фраза подозрительно похожа на фразу моей классной руководительницы. Вот это «Ничего умнее-то не придумал!?», произнесенное быстро и с раздражением.
— О, Данилу минут за сорок уложились! Быстро тебя! — продолжает тот же голос. Это, кажется, Бельмондо. — Ну что, всё отрезали?
Пытаюсь что-то ответить. Вместо голоса — невнятное шелестение. Тела пока не ощущаю.
— Не засыпай, поговори с нами! Надо разговаривать с нами! — говорит другой голос. Это, скорее всего, Коннери.
И мы о чем-то с ними разговариваем. Но я, хоть убей, не помню, о чём.
Подходит медсестра, ласково спрашивает, все ли хорошо, и ставит укол. Реальность заполняется тёплой ватой, голоса Бельмондо и Коннери теперь звучат будто из-за глухой двери. Я засыпаю. Последнее, что успеваю отметить — нарастающую боль в животе…
Двумя часами ранее меня привезли сюда на «скорой» с подозрением на аппендицит. Это, собственно, он и оказался, ничего хитрого. Полчаса тряски в скорой помощи, сорок минут осмотра в приемной внизу. Так как у меня нет полиса, доктор говорит, что тогда они, конечно, разрежут, но зашивать не будут, пока полиса не будет. Медсестра больно скребёт мне сухой бритвой по животу, я ставлю подписи на миллионе бумажек, сдаю на хранение куртку. В операционной на соседнем столе распласталось какое-то тело, по виду напоминающее белесую медузу. Его окружает кучка врачей, они суетятся и кричат. Чтобы не впадать в панику от хоровода мыслей, пытаюсь занять мозг и начинаю слушать одновременно все звуки вокруг. Что-то пикает, звенит, стучит, дует, клокочет, тренькает, перекатывается, топает и лязгает. Триста шестьдесят градусов больничной вселенной, в центре которой завис я. Руки и ноги — к столу, трубки — в нос, капельницу — в запястье. Голос командует четыре кубика чего-то — вводят наркоз. Интересно, сколько я смогу остава…
— …Я когда с армии пришёл, меня сразу предупредили, что любая теперь на меня пизду захочет повесить! Три года, говорят, не женись! Так и ходил — и что вы думаете?
Молчание.
— Ну так ведь и было! Зато потом женился, пятеро детей! А знаете, как с беременной приятно сексом заниматься?..
Я снова просыпаюсь в палате, но на этот раз уже темно. Во рту — будто песка насыпали. Прошу кого-нибудь принести воды Так как никого не вижу, обращаюсь просто в потолок. Грузный дед — тот, кого я впоследствии назвал Коннери, потому что он немного похож на Шона Коннери — медленно поднимается с кровати и выходит в коридор; возвращается минут через 10 с бутылочкой воды. Невидимый голос в темноте громко продолжает свои чудовищные рассуждения про секс с беременными. Это, конечно, Бельмондо — бойкий глазастый дед, смахивающий на деревенскую версию французского актера.
Судя по адовой боли в животе, наркоз уже выветрился. Сознание будто изранено и обнажено, поэтому любые внешние раздражители —свет, звуки, смыслы — отдаются в десятикратном размере. Шевелиться вообще не вариант.
— Блять, охуевшая что ли, опять укол?! — доносится из коридора истерично и шепеляво. Похоже на сильно подвыпившего Шуру Каретного. Далее следует ещё примерно минута однообразной ругани, чей-то гогот и ласковые увещевания медсестры.
Сознание все время балансирует на краю, я то проваливаюсь в сон, то выныриваю из него прямо в дикую боль.
В одно из таких выныриваний слышу хриплый голос, распевно и как-то немного зловеще читающий «Отче наш». Это Коннери молится, лёжа в койке. Снова засыпаю.
Начинаются семь дней моего аппендицитного пребывания в больнице.
2
Ночью в палату привозят Прадеда. Он Прадед, потому что как-то сказал, что он уже не просто дед, а трижды прадед. У него очень плохой, гангренозный аппендицит. Скоро его увозят на операцию и затем в реанимацию. Старики — Бельмондо и Коннери — сокрушаются, жив ли? Вскоре его привозят обратно в палату — все хорошо.
Рано утром в палате появляется Функционер — холёный мужик лет 50-ти. Он сам пришёл в больницу, почувствовав себя плохо. Ожидая диагноза, он постоянно смеётся и шутит, охотно рассказывает о каких-то своих невероятных достижениях — работал в правительстве, был советником там-то, директором там-то, знает того-то, пил водку с Самим Тем-то! Фразы начинает в основном с «На самом деле…», и «Самое интересное…».
На следущий день я могу хотя бы немного двигаться и даже вставать. Выясняется, что аппендицит оперировали через три прокола в животе, причём в один помещали камеру. В самом правом проколе торчит трубка — дренаж. По ней в привязанную на поясе резиновую перчатку стекает что-то вроде сукровицы. Эта проклятая трубка при всяком перемещении доставляет резкую боль. Хорошо, что основная боль в животе медленно, но все же утихает, и сознание из режима «чрезвычайная ситуация» постепенно приходит в своё обычное состояние.
Больничный быт суров и прост. Лежишь в палате. Если в палате нет мест, или если ты представляешь угрозу обществу — лежишь в коридоре. Если тебе плохо — ставят укол. Если очень плохо — либо лежишь страдаешь, либо везут в операционную. Утром и вечером обход. Если на обходе ты покажешься врачу недостаточно проснувшимся, тебя могут наругать. Если ожидается обход главным врачом, то говорят прибраться вокруг. Если в буфете ничего не покупать, а просто сидеть и читать, то буфетчица с лицом вомбата скажет уходить, потому что — здесь вам буфет, а не изба-читальня. Наверное, боится, что я что-нибудь сворую. Наверное, сама подворовывает.
Из-за эпидемии гриппа действует карантин, к больным никого не пускают и самих больных не выпускают. Если и удастся уговорить вахтершу на выходе, то сквозь бесконечное число дверей с магнитными замками все равно прорваться невозможно.
Можно лишь передать с «воли» вещи, и то не все. Мне, например, почему-то отказались передавать подушку из дома. Ее потом все же удалось тайком передать, завернув в одежду.
А ещё медсёстры — добрые, а санитарки — злые.
— Можете подойти? У нас там бабушка обделалась…
Санитарка в это время моет двери палаты.
— Ну обделалась — пусть лежит. Если ее в туалет ходить не учили.
— Как же?.. Она вообще не ходячая.
— А проситься ее не учили? Значит пусть лежит обосранная!
Да. А врачи тут — главные.
— Эх… сейчас бы музыку, да впляс бы! — в очередной раз нарушает тишину палаты Бельмондо. Он вообще не может долго сидеть в тишине. Молчание. Говорю, музыку можно, какую хотите? Молчание.
Прадед, задумчиво:
— Да мы уже забыли, какую мы музыку хотим…
Есть Высоцкий, говорю.
— О, давай Высоцкого! — оживляется Бельмондо.
Ищу в телефоне Высоцкого, Бельмондо продолжает:
— У Высоцкого, кстати, знаете, почему такой голос был?
Молчание. Я из вежливости спрашиваю — почему?
— Так у него горло болело! И орал он как! А вообще, говно мужик был…
Я перестаю искать Высоцкого.
— Да, про него Конкин когда начал правду рассказывать, ну, который Шарапова играл, так его знаешь, как заткнули быстро! Быстренько заткнули-то! Хуже человека не было, веришь, нет! Говно!
В итоге мы слушаем Талькова и песни из старых советских фильмов. До тех пор, пока раздражённый Коннери не советует всем заткнуться и слушать свою музыку в наушниках.
Я поражаюсь способности этих дедов просто сидеть или лежать — и ничего при этом не делать. Просто сидеть и понуро смотреть в пол по часу-два. Просто лежать и смотреть молча в потолок. О чем они думают? Это какой-то старческий расслабленный режим мыслей или невероятная способность к концентрации?
— Шов смотрел… сантиметров восемь у меня. Не маленько… — вероломно нарушает невероятную концентрацию всей палаты Бельмондо.
— Так и эта у тебя… — лениво отзывается Функционер и замолкает.
Квадратный луч солнца застыл на бирюзовой стене. Февральский день невероятно тягуч.
К счастью, вскоре в палате вспыхивает легкая ссора. Функционер спокойно наворачивает про психотронные установки, Сталина, экстрасенсов и Иисуса-славянина, попутно обвиняя Бельмондо в безбожничестве, а тот кипятится и советует Функционеру прекратить «молоть херню», так как он привык верить только в себя, и вообще, «никто еще ничего не доказал».
Спорить с Функционером неподготовленному человеку сложно. Он мастерски подменяет предмет спора, уводит с темы и легко превращает разговор в демагогию, задавая беспредметные вопросы, ответы на которые он тут же просто отрицает.
— А вот назови-ка мне любой качественный, по-твоему мнению, продукт!
— Ну, вот, минералка…
— Ха, а вот и нет! Я тебе сейчас расскажу настоящую историю! — по такой схеме далее следует история на любую тему мироздания.
В Функционере легко уживаются беспринципность Глеба Капустина, напористость троллей из социальных сетей и контент телеканала РЕН-ТВ. За каких-то пять минут полемики мы узнаём несколько новых версий распада СССР, судьбу древних великанов, некогда живших на Земле и имя настоящего убийцы Листьева.
— Дом-то твой — упадёт скоро! — внезапно выпаливает Функционер. Я имел неосторожность ранее сказать, в каком районе города живу.
Неясно, как столь невероятная дискуссия вообще перешла к разбору моего дома. Кажется, перед этим всерьёз обсуждались рептилоиды, полая луна, экспедиция со созвездия Стрельца, магические войны (которые велись по всей планете, пока религия не пришла им на замену) и делались обидные выпады в сторону безбожника-Бельмондо.
— Да, Данил, упадёт. Упадёт-упадёт! — Бельмондо радуется возможности перевести негативный разговор с безбожного себя на чужой дом. А нейтральные темы он любит заканчивать так, чтобы приводило к нему, притом непременно в самом хорошем ключе. У тебя рана не зудится ещё? А у меня уже третий день, стало быть, заживает! Вообще, часто бываете в больнице, мужики? А я вот, верите нет, впервые за 40 лет! Никогда не болел!
— А вот на Южном, говорят, почвы хорошие… Да?
— Да, хорошие… — нехотя кивает Функционер. В почвах он тоже, конечно, разбирается.
— Вот! А я и знаю — на Южном хорошие почвы-то!
— А ты сам-то где живёшь, не на Южном ли? — спрашивает Прадед.
— На Южном! — Бельмондо сияет, всем своим видом показывая, что мало таких людей есть, которые на Южном живут, на хороших почвах, и как повезло, что у нас в палате один такой есть. Хоть и безбожник.
Функционер же, на самом деле, неплохой мужик. За агрессивно-насмешливым поведением то и дело проглядывает бесконечная тоска человека по прошлому величию, человеку, отстранённого от дел и теперь ставшего неполезным и ненужным. И у которого, судя по всему, уже нет сил всерьёз что-то делать.
Впрочем, истории про рептилоидов все равно, конечно, не лезут ни в какие ворота.
3
В коридоре лежат два социально опасных элемента.
Первый — Уголовник — молчаливый, пристегнут наручниками к кровати. Его охраняют трое полицейских. Бравые охранники все время перешучиваются и флиртуют с медсёстрами, порхающими мимо небольшими стайками.
Второго — Крикуна — привезли с белой горячкой, он не пристегнут к кровати, и этот как раз он все время орет и матерится. Это его первое состояние. Второе — лежать недвижимым с серым лицом. Лежит он почему-то голый и, когда подходят медсестры, нарочно скидывает одеяло.
— Да что ж ты расшаперился-то, чучело! — Крикуну не повезло и на этот раз мимо него шла не молоденькая медсестра, а кто-то из ее старших коллег. Старшие коллеги молоденьких медсестёр видывали многое, а уж хамить умеют почище кондукторов и буфетчиц. Полицейские ржут.
Через пару дней полицейские неожиданно уезжают и отстёгивают Уголовника от кровати. Медсестра поясняет, что подследственного оправдали и поэтому освободили из-под стражи. Полицейские покидают больницу, а их бывший узник, как ни в чем не бывало, расхаживает по коридору.
Я начинаю вспоминать, насколько громко в нашей палате велись разговоры с ключевыми словами «жулики» и «урки». Вроде, не громко.
В один из вечеров Уголовник вдруг падает посреди коридора и начинает блевать кровью. Все выскакивают к нему на помощь, на шум сбегаются медсестры. Небольшая паника. Уголовника увозят в реанимацию. В нашей палате в тот вечер только и разговоров, что об Уголовнике.
Наутро Уголовника привозят из реанимации и размещают уже не в коридоре, а в соседней палате. Уф, облегчение, живой! Все же, как родной уже!
Крикуна размещают в том же палате. Он лежит и глуповато пялится на всех круглыми пустыми глазами.
Более всего остального, в нашей палате, конечно, обсуждаются болезни и методы их лечения. Контекст благоприятствует.
Бельмондо рассказывает, как в молодости познакомился с уринотерапией.
— И в двадцать восемь мне сказали: хочешь жить — пей мочу!
От этой фразы, повторенной неоднократно, у меня начинают ныть проколы в животе.
Функционер рассказывает, что в организме и так полно внутренних сил для излечения от любой болезни. Надо просто уметь их мобилизовать. Вот он умеет. Он и ауру человеческую раньше умел видеть. Сейчас просто разучился без тренировки. И вообще-то говоря, в кишечнике есть думающие клетки мозга. Но о них никто не знает, потому что сейчас медицина уже не та.
—Да-а, не та… — соглашается Прадед. Он, как обычно, молча слушает разговоры, благоразумно не участвуя в них. Бельмондо сокрушенно смотрит в окно. Коннери опять молится вслух, лежа в койке.
Я было хочу обратить внимание стариков на забавный факт: разговоры о действенности народной медицины ведутся не где попало, а в самой обычной больнице!
Но меня что-то останавливает, и я молчу.
Больничные будни текут медленнее, чем следовало бы.
Каждый день по коридору провозят одного-двоих, накрытых с головой. На ум приходят разные пошлые неуместности, вроде «смерть продолжает свою кровавую жатву» или «если богу нужен ангел, он всегда пишет о том доктору».
Друзья пытаются подбодрить меня и пишут сообщения с разными больничными историями. Один друг пишет «Порнухи много там не смотри. По опыту говорю, соседям не очень нравится».
На третий день у меня из живота вытаскивают трубку-дренаж, удаётся помыть голову под краном в палате и получить из дома свою подушку — вместо больничной, набитой, вероятно, солями очень тяжелых металлов. Жизнь постепенно налаживается.
После операции привозят Новенького. Набор традиционных шуток: в операционной специально так холодно, чтобы мясо не подгнивало на жаре, резиновую перчатку к поясу привязали, потому что доктор бросил вызов. И мы сейчас пойдём на обед, а тебе даже пить нельзя!
Все хихикают, включая свежеоперированного. Хотя смеяться в полостной хирургии опасно: могут разойтись швы.
Но беседовать с Новеньким надо. Так меньше шансов, что он уснёт — в процессе отхода от наркоза засыпать нельзя, а то врачи могут перепутать сон с шоком или ещё чем. Поэтому и мне в начале многоопытные старики велели с ними разговаривать и ни в коем случае не молчать.
Новенькому 21 год и в первый день после операции у него, как и положено, все ужасно болит. Видимо, чтобы как-то подбодрить его, его девушка по телефону сообщает ему, что беременна. С этой новостью он некоторое время сидит молча и затем задумчиво произносит «Папкой скоро стану.»
Все наперебой поздравляют его. Бельмондо опять рассказывает про своих пятерых детей. Функционер говорит, что хорошо, что они ещё молодые, а то сейчас полно «перестарков». Сам Новенький ошарашенно улыбается.
Потом он долго ходит туда-сюда по коридору, разговаривая с кем-то по телефону. Доносятся обрывки фраз «…да я сам ещё ребёнок… работы нет… да я понимаю…».
— Ира-а-а! Они меня не слушают! — капризно жалуется Коннери протирающей пол санитарке. — Окна открывают! Я заболеть могу!
— Не уважают возраст! — дипломатично соглашается санитарка. — Вы его слушайте! Он у нас старожил! Живет уже тут, практически.
Коннери лежит в этой больнице полгода. Его то ли не могут долечить, то ли выяснить, что с ним. В один день врач хочет отправить его на консультацию в краевую больницу и спрашивает, кому из родственников можно позвонить.
— Никому, — мотает тот головой.
— А дети?
— Есть, но им лучше не звонить…
В конце концов врач решает перевести его в краевую больницу.
Переводиться в краевую старик боится. Он лежит на своей койке и смотрит в потолок.
— Не бойся! Главное — верить в себя! — успокаивает его Бельмондо. — Повторяй за мной — я верю в себя!
— Я верю в себя… — вяло повторяет Коннери.
Остаток дня он либо ходит по коридору туда-сюда, либо лежит и читает молитвы своим зловещим хриплым голосом.
Функционер пересаживается к нему поближе и пытается утешать, но утешения почему-то опять крутятся вокруг невероятных теорий заговоров. На словах о том, что в США, на самом деле, ужасные дороги, просто нас зомбирует их пропаганда, я выхожу из палаты.
Коннери увозят рано утром. Все хором желают ему удачи. Он медленно выходит из палаты, держа свою неизменную бутылочку, в которую по трубке стекает желчь. Санитарка убирает его постель.
Пятый день моего пребывания в больнице. Где-то в глубине зарождается желание писать комментарии в соцсетях, уличая всех в неправоте, и ругать на чем свет стоит мировую политику. Начинаю понимать жизнь тех, кто пишет комментарии под новостями на новостных сайтах — хроническое безделье и жгучее желание, чтобы его мнение было учтено. Причем, желательно, в мировом масштабе. Написал под новостью про разговор президентов двух стран что-то вроде «Да лучше бы они (с народом поговорили / убились об стену / детский садик построили и т. д.) — и моментально стало получше: и мнение свое выразил, и самих президентов поучил, и внес вклад в мировую политику. И при этом — не отрывая задницы от дивана. Красота!
А еще сегодня должны выписать Бельмондо и Функционера.
Бельмондо все утро ходит и нескладно напевает «Сегодня поеду я домой, а кто-то будет лежать и газики пускать!». Функционер лежит на своей койке и в режиме монолога наворачивает про то, как тренировал группы каких-то хакеров и участвовал в мотокроссах. Никто с ним в спор не вступает.
Уже в обед они с Бельмондо выходят через служебный ход внизу, радостные до чрезвычайности. Желаю им не болеть. Бельмондо заявляет, что он и так не болеет, и вообще, совершенно здоров. Просто в этот раз не повезло.
После обеда в палату завозят новых пациентов — двух простецкого вида дедов и одного помоложе. Деды из деревень, оба с грыжами, надорвались на хозяйстве. Помоложе — водитель трамвая. Ожидая операций, они ведут тихие неторопливые беседы о своём житьё-бытье. Про умирающую российскую деревню и «этих двух жуков у власти». Про свои зарплаты в пять тысяч рублей и про то, что хлеб у них в деревнях стоит в два раза дороже, чем в городе, что странно: ведь именно у них его вырастили. Что приезжает «перекупы» и за бесценок скупают мясо, чтобы потом перепродавать его втридорога.
Их разговоры звучат куда проще, чем разворачивались в этой же палате накануне. Никто не стремится никого переубедить, не насмехается над собеседником, не перебивает и не фонтанирует невероятными историями из собственной жизни. Результат ли это других характеров, воспитания или амбиций? А может, они уже просто смирились со своей жизнью?
Я рассказываю им про Америку — где был, что видел. Удивительно, но они совсем не испытывают неприязни к Америке. Они испытывают неприязнь к телевизору, где им пытаются привить неприязнь к Америке. Они спрашивают, какие там дороги? А какой там хлеб? А что они едят? А что они думают про русских?
Эти новые деды из деревень хорошо иллюстрируют тезис о том, что необязательно иметь свое мнение по каждому вопросу. Нормально вообще ни иметь никакого мнения по большинству вопросов, и не стыдиться об этом сказать в беседе. Наверное, это называется мудрость.
Потом, правда, выясняется, что один из дедов неприязнь к Америке все же испытывает, точнее — неприязнь к неграм. Не доверяю я им, говорит. Сам не понимаю, почему. Хитрые они.
Вечером Новенький смотрит на телефоне (а все остальные — слушают) чемпионат мира по биатлону. Я лежу, придавленный головной болью. Возмущенные вопли Губерниева долетают даже через мои наушники.
День последний. Врач на обходе больно давит на живот и говорит, что раз все в порядке, то сегодня домой.
В меня как будто разом вливается энергия за всю предыдущую неделю.
Пресная каша на завтрак вдруг кажется невероятно вкусной. Дрянной напиток из цикория — самым изысканным в мире, и в нем даже, кажется, угадывается кофейный аромат! Я начинаю замечать, что все медсестры и санитарки — симпатичные! Что в больнице довольно чисто и неплохой ремонт! Что все тут — и коридоры, и палаты, и операционные — устроено довольно продуманно и мило. Что все пациенты такие разные, и у каждого — своя супер-интересная история! Что буфетчица, на самом деле, не злобная старая стерва, а просто побитая жизнью грустная женщина. Ну подворовывает, наверное, ну и что. Просто так вышло. Все равно она хорошая! Ведь сегодня я выписываюсь! Ура!
Неторопливо, чтобы по максимуму убить время, собираю вещи. В палате смеются и предлагают остаться еще на пару деньков.
Хорошее настроение, однако, выветривается с каждой минутой ожидания.
— Готовьтесь к часу. Ну, в крайнем случае, к двум. Но уж точно к вечеру будете дома! — успокаивает медсестра в ответ на мой вопрос, когда же уже? Объясняет, что просто сегодня пятница, и по всей больнице большая выписка, ждите. Но в том-то и дело, что у меня проблема — ждать уже не осталось никаких сил!
Время снова застывает. Кажется, что в пределах какого-то жалкого часа образовалась временная петля, которая повторяется и повторяется. По коридору в сотый раз провозят какого-то больного. Деды снова обсуждают зарплаты в деревне. Водитель трамвая с Новеньким снова уходят курить. И опять шутят про «остаться на еще на пару деньков». Это ведь все уже было! Было, разве нет?
—…Подходите за больничным! — доносится из коридора наконец-то. Обуваюсь, жму всем руки, вылетаю, ставлю подписи, забираю больничный лист. Вахтерша внизу открывает магнитным ключом неприметную дверь. Я поражаюсь тому факту, что выход, оказывается, все время был под носом! Это как в компьютерной игре — дверь к финалу все время рядом, просто твой персонаж не видит ее, пока не выполнит все квесты.
Смотритель Убежища поздравляет моего персонажа с успешно выполненной миссией, жмёт руку и выдает его куртку, отобранную в начале. Далее мой персонаж проходит через длинный темный хол, заполненный сидящими по обеим сторонам людьми, которых он, наверное, спас. Они смотрят на него и молчат. Он подходит к тяжелой железной двери, открывает ее и впервые за очень долгое время оказывается снаружи Убежища.
И падает в объятия пронзительно синего февральского неба.