2002
March 25, 2024

Для смеху...

Знаете, в последнее время мы как-то стали терять естественное человеческое чувство удивления. То ли вокруг происходит столько всего, что не может вместить обычное человеческое сознание. То ли постоянный жизненный негатив стал совершенно привычным и удивляться ему ­— как-то не с руки. А может, дело в банальной трусости: ведь намного легче с авторитетным видом покивать, мол, что же тут такого, чем собрать силы и попробовать оказать противодействие очередной жизненной аномалии. Я не выгораживаю себя, нет, сам точно такой же — холодный, рассудочный, не впускающий в себя лишнего.

Но все-таки иногда узнаешь о чем-то, что этот «панцирь» пробивает. И тогда все сэкономленное, нереализованное удивление стократно пробивается наружу.

Читал тут прозу Льва Лосева — шестидесятника из тусовки Довлатова, Рейна, Бродского, литературоведа, впоследствии преподававшего русскую литературу в Англии. Короче, обычный интеллигент с обычной, не вызывающей уже удивления сломанной эмигрантской судьбой. В книге были и стихи, но о них говорить не буду. Зато проза…

Точнее, это даже не проза, скорее беллетризованные воспоминания о советском времени. Объединенные под названием «Жратва. Закрытый распределитель», ряд очерков о совершенно различных сферах жизни парудесятилетней давности: о железном занавесе, партийцах и комсомольцах, обитателях Смольного, о советской цензуре — анекдотические случаи, сломавшие не один десяток судеб.

Но опять же, удивления все это не вызывает — да, это было, об этом много кто писал, глаза бегут по строчкам, не останавливаясь на чем-то определенном.

И тут остановились. Надолго. Небольшая новелла, заставляющая задуматься.

Позволю привести ее полностью. Названа она по пушкинской цитате «Зизи! Кристалл души моей…» — по стихотворному обращению поэта к жене барона Вревского Евпраксии Николаевне, урожденной Вульф.

Не тем бы Пушкина поминать, а все нейдет из головы и нельзя удержать под спудом, потому что — правда.
Редко что сохранилось в России в такой чистоте и неприкосновенности, как псковские Пушкинские места — Святые (ныне Пушкинские) Горы, Михайловское, Тригорское. Ландшафт не опоганен бетонными коробками. Озера не заросли травой. Парки не повырублены.
Необыкновенно чисто, словно не Россия это, а какая-нибудь Эстония. Ходят по лесным тропинкам бабушки, одетые в черное, как монашки, в руках у них кривоватые посошки с гвоздем на конце — всякую бумажку, окурок на гвоздь натыкают.
Этот по-настоящему заповедный остров сбережен, нет, заново восстановлен одноруким Семеном Степановичем Гейченко, страстным энтузиастом, директором заповедника.
Удивительно живой души человек! Восстановил на Савкиной Горке древнюю часовню. Но все ему казалось: не то, не доделано, что ли… Не успокоился, пока не привез батюшку и не освятил бревенчатый сруб. Знал, что донесут, что рискует местом, а освятил!
Пожурили в райкоме-обкоме, но сошло с рук. Гейченко приносит краю известность и немалый доход.
Михайловский дом Пушкина, Тригорский — Осиповых-Вульф, а сейчас и старый дом Ганнибала в Петровском, тщательно воссозданы, обставлены старинными вещами, напоминающими подлинные.
А подлинные?
В путеводителях об этом либо вовсе умалчивается, либо невнятно говорится, что Михайловское и соседние усадьбы пожгли в восемнадцатом году банды «зеленых». Тут явное противоречие со всеми историями гражданской войны: никаких «зеленых» в этих северо-западных краях отродясь не водилось. Красные были, и белые были. Белые, как известно, дворянских усадеб не жгли.
Впервые я разговорился об этом с одним стариком в деревне Гайки, что прямо против входа в Михайловское.
— Свои и пожгли, красные, отряды бедноты, — объяснил старичок. — Тогда мода такая была — бар жечь.
— Да в Михайловском какие же баре? Там ведь до восемнадцатого года приют был, богадельня для престарелых литераторов. Там ведь пушкинские были вещи, книги…
— Тогда не разбирали… Всё пожгли. Из Тригорского старуху-барыню,
параличную, еле успели вытащить. Уже из огня. Они потом у попа в избе, на Воронине, жили…
(Позднее я познакомился с рукописью интереснейших воспоминаний одной из последних обитательниц Михайловского литераторского приюта. Они во всех деталях совпадают с рассказом старика.)
— А тот пушкинский дом, что в тридцать седьмом году построили, немцы сожгли?
— Не. Тоже наши раздолбали. Думали, там немецкий штаб.
Как ни странно, гитлеровцы, порядочно набезобразившие в местах русских святынь, поначалу не только не разорили пушкинский музей в Михайловском, но даже назначили туда своего директора, фрау по фамилии — ни больше ни меньше! — Шиллер. Остался и довоенный заместитель директора, чтобы снасти, что удастся. И правда, почти все спас, в частности, единственную уцелевшую подлинно пушкинскую реликвию — бильярдные шары из старого Михайловского дома. Сдал все, что сохранил, своим, когда пришли, и отправился на многие годы в лагеря — за сотрудничество с оккупантами.
Спрашиваю у деда:
— А вот у меня в книжке сказано, что в Голубове склеп должен быть, Вревских. Его что — тоже в восемнадцатом году разорили?
— Не. Это уже когда колхозы образовывали. В тридцатом или в двадцать девятом. Приехали из Питера эти, тысячники, с Путиловского завода они были, а один матрос… В первый же вечер разжились самогоном. А как напузырялись, матрос и возьми себе в башку, что в склепе золото спрятано. И всех взбаламутил: пошли возьмем. Ну, пошли они склеп ковырять…
— А ты, дедушка, это со слов или сам видел?
— Какой со слов! Я ведь бывший голубовский. Там вся деревня собрамши была, когда они склеп ломали.
— И никто не вмешался, не сказал, что нельзя, мол?
— Им скажешь! Они чуть что имели право тебя стрелить. Опять же пьяные… Ты слушай. Открыли склеп и вытащили сперва барона старого и бароншу. На нем мундир был, на ней платье такое, богатое. А тела совсем не попорчены, такие белые-белые. А как вытащили, враз стали чернеть… Ну, золота не нашли там никакого, никто для их его туда не 
ложил… Но разожглись, одежу с покойников стащили. Один на себя мундир баронский напялил, другой — сапоги. Матрос — платье бароншино… Тела эти, почернелые, на елки повесили…
— Зачем?
— А для смеху. Стрелили в них из ружей.
В день рождения Александра Сергеевича на большой поляне в Михайловском устраивается аляповатое, помпезное празднество. Его бессменный председатель — московский литератор, славящийся застольным красноречием грузинского тамады, предоставляет слово приезжим членам Союза писателей, среди которых, для милительности, непременно есть «ныне дикий тунгус» или «друг степей — калмык».
Поэты читают о родине и партии, ухитряясь как-то привязывать это к данному торжеству.
Толпа скучает и поглядывает на киоски. Каждый раз в толпе возникают невероятные слухи — то, что полушубки будут «давать», то, что сельдь в баночках завезли.
Слухи, как правило, не оправдываются.
Вечером в обычно пустоватом ресторане «Лукоморье» дым коромыслом. Я вижу, как сильно пьяный верзила что-то доказывает своему визави, уже дремлющему над телятиной «по-пушкиногорски».
— А, дак ты шпион! — неожиданно кричит он, и с удивлением к окружающим: — Шпиона поймал… Ну, пошли!
И он тычками выводит из ресторана своего равнодушного к происходящему собутыльника.
— Мальчонков, КГБ наш, гуляет, — комментирует официантка. — Делать ему нечего.
Я выхожу.
Жутко смотреть на качающиеся во тьме черные ели.
«Зизи! Кристалл души моей…»

Вот такой миленький рассказик. Что-то говорить, наверное, можно, а зачем? Понять это невозможно, но знать, что это было — необходимо. Откуда это берется, что за вандализм такой беспредельный?

И ведь это не монстр какой-то, «для смеху» стреляющий по повешенным на деревья чернеющим трупам столетней давности! Обычный какой-то матросик, обыватель, так сказать. Но не простой, а уже наделенный властью. И вот тут начинается: и остальные не прочь «посмеяться», и народ стоит — глазеет на эту вакханалию. Расскажи это тому же Пушкину, он бы сильно подумал, перед тем, как писать о русских: «Любовь к родному пепелищу, любовь к отеческим гробам…» Мы оказываемся умнее и прозорливее поэта — он такое даже представить себе не мог, мы же теперь знаем и пытаемся ПОНЯТЬ.

Привыкли тут как-то говорить о великой культуре, обращении к корням, народном духе. Красиво, ничего не скажешь. Только при чем тут все это, если это страна с самым продолжительным — до 60 годов XIX века— рабством. Что может чувствовать раб, кроме постоянного страха, униженности и ненависти? Такой матросик — рядовое явление, каких было большинство. И потом этот матрос Ванька или солдат Петька по пьяни догнал отупевшую от скотства Маньку-Глашку-Дуньку, и родился у них новый герой эпохи — человек новой формации. И стал он жить —поживать, и с таким же размахом вершить дела вселенские! А внучата миленькие этого ублюдка побрились наголо, надели кованые ботиночки и побежали в погожий июньский день на Манежную площадь футбик смотреть, да всяких узкоглазых чужестранцев месить. Как же, чистота крови, нация великороссов! История продолжается — говно остается.

25 июля 2002