Ольга Растропович
Откровения дочери о Галине Вишневской
«Папа, увидев, что я бездельничаю, схватил виолончель и погнался за мной по дачному поселку».
Дрались мы с сестрой чудовищно. Ссорились, выясняли, кто больше похож на маму. Вопрос о сходстве с папой никогда не становился предметом обсуждения. Папа был смешной, мама же считалась совершенством...
Первое, что помню в жизни, — музыка. Она сопровождала меня с момента рождения и звучала отовсюду: из комнат родителей, от соседей сверху, снизу, сбоку... А как иначе? Мы ведь жили в знаменитом так называемом «Доме композиторов» в Газетном переулке.
Я засыпала под звуки виолончели, рояля и оперные арии.
Слушать музыку я любила, но совершенно не желала ею заниматься. Тем не менее в пять лет бабушка, папина мама, посадила меня за рояль. Софья Николаевна была замечательной пианисткой и рассчитывала, что внучка пойдет по ее стопам. А я страдала — час, отпущенный на занятия, превращался в пытку. Играла и гипнотизировала часы, которые отсчитывали время моего мучения. Если бабушка отходила, я тут же переводила стрелки вперед. На пять минут, на десять... Однажды осмелела и сразу «съела» полчаса. Конечно, она это заметила и наказала меня: за каждые пять «сэкономленных» минут пришлось отыграть десять лишних.
Я мечтала стать балериной, но родители отказались даже обсуждать эту тему.
В нашей семье поклонялись только музыке. И в шесть лет я пошла в ЦМШ — Центральную музыкальную школу. А в пятнадцать — выбрала виолончель, хотя папа был против: он считал, что это не женский инструмент. Но я влюбилась в виолончель, она так прекрасно звучала в папиных руках, что не было сомнений: когда-нибудь и у меня получится не хуже. Я ведь с детства считалась папиной дочкой. Внешне на него очень походила — манерами, повадками, жестами. Даже очки носила как он! В семье меня дразнили: «Слава номер два!» И папе, когда он что-то в очередной раз забывал, говорили: «Вылитая Оля!» А вот в последние годы многие уверяют, что я — копия мамы. Удивительно слышать это. Мамины черты, видимо, проявились с возрастом...
Жили мы с младшей сестрой Леной просто и понятно: родители за нас решали, что можно делать, а чего — нельзя.
Главное стоять друг за друга горой перед внешним миром, ведь семья — основа основ, наша крепость.
Я всегда вступалась за худенькую и щупленькую Ленку, которую обижали мальчишки. Однажды поколотила знаменитого на весь «Дом композиторов» хулигана. Мама мальчика пришла к моей: мол, да как ваша дочь посмела! Галина Павловна ответила в свойственной ей манере, словно ножом отрезала: «Значит, было за что! И вообще: не мешайте мне работать».
Однако воспитывали нас сурово. Особенно строг был папа. Я никогда бы не посмела встать перед ним в расслабленной позе, скривив лицо или закатив глаза, мол, «ах, опять нотации». Если я слышала: «Оля, иди сюда!»
— даже помыслить не могла ответить: «Сейчас!» или вовсе не отозваться. Надо было сию минуту бросать все и нестись стрелой.
Во время еды нам не позволялось подавать реплики, пока нас не спросят. За одним столом со взрослыми мы должны учиться, слушать и впитывать. А если захотела встать, жди, пока в разговоре наступит пауза, и попроси разрешения: «Извините, можно выйти?»
Нельзя было протянуть руку к еде первой или взять последний кусок.
Однажды на Новый год нас оставили без подарков за то, что разбили вазу и попытались замести следы. За вранье Дед Мороз, в которого мы свято верили, не пришел...
Поскольку мы другого обращения не знали, искренне считали, что так и надо.
Но в канун праздника сын принес собственноручно сделанную открытку, поцеловал меня и попросил: «Мамочка, прости!»
Конечно, я растаяла...
С моим отцом такой номер ни за что бы не прошел. Мы даже не пытались его упрашивать, это было бесполезно.
Конечно, он любил нас, но проявлялась эта любовь порой довольно своеобразно. Когда мы с Леной подросли, папа отправился в академию сельскохозяйственных наук и лично пригласил на свой концерт нескольких ученых с одной лишь целью: чтобы те привезли на нашу дачу специально выведенный сорт боярышника с гигантскими шипами. Сам сажал кусты, предвкушая, как шипы будут впиваться в зад мальчишкам, вознамерившимся поухаживать за его дочерьми. Этот боярышник до сих пор крепостной стеной окружает наш участок.
В городе мои ухажеры сидели под балконом, писали стихи, но приблизиться к дверям квартиры Ростроповичей осмеливался далеко не каждый. К нам редко приходили наши друзья. Говорить по телефону, когда папа был дома, не получалось. Отец был очень строг: «Немедленно прекрати болтовню!
Тебе надо заниматься делами!»
Папа знал, в котором часу мы должны возвращаться после уроков. Если я появлялась позже, нужно было готовить алиби.
— Где была?
— В библиотеке.
— И что же ты там читала?
Начинался допрос с пристрастием, я «путалась в показаниях», папа понимал, что ни в какой библиотеке я не была, а медленно шла из школы и меня провожал мальчик, который нес мой портфель. Выбор был невелик: скажешь правду — гроза, соврешь — может, и проскочишь. Зато уж если выведут на чистую воду... За раскрытое вранье полагалась суровая кара — лишение прогулок.
Избежать ее получалось редко — у отца был потрясающий нюх. Даже сказать, что заболталась с подругами, я не могла, долгие разговоры с девочками не поощрялись. Какие посторонние беседы, если нужно бежать домой и садиться за уроки? Но я, несмотря на все строгости, умудрялась по дороге из школы заворачивать на свидания...
Ленка иногда закладывала меня родителям. «Дай поносить часы, иначе покажу папе вот это», — и она, отбежав на безопасное расстояние, демонстрировала вытащенную из моего портфеля записку от мальчика.
Мы дрались чудовищно, косы рвали так, что в руках оставались клочья. Однажды, сцепившись, катились вниз по лестнице с четвертого этажа ЦМШ, но не хотели уступать. Ссорились из-за всего: прятали друг от друга какие-то нужные вещи, выясняли, кто больше похож на маму.
Вопрос о сходстве с папой никогда не становился предметом обсуждения. Папа был смешной, мама же считалась совершенством и идеалом.
Мама была невероятной красавицей, ею восхищались все, в том числе и мы с сестрой. Она всегда очень следила за собой. Я смотрю ее записи тех лет и с трудом представляю, что так могла выглядеть советская женщина. Откуда эта немыслимая элегантность? При том что мама не пользовалась услугами парикмахера, косметолога и стилиста. Все, что касалось внешности, делала сама. У нее была портниха Марта Петровна, которая приезжала из Эстонии раз в два года со своей сестрой. Женщины жили с нами месяц и шили маме наряды. Мама привозила с гастролей ткани, которые до поры до времени хранились в сундуке, и журналы мод, служившие портнихам руководством к действию.
Не так давно я узнала, что почти всю жизнь мама придерживалась белковой диеты.
Несмотря на мамину исключительность, женился на ней папа тайком. Если бы бабушка узнала о готовящемся мероприятии, не допустила бы. Она считала, что не родилась еще женщина, достойная ее сына. Поэтому родители расписались, никого не ставя в известность.
Роман у них был стремительным. Познакомились на фестивале «Пражская весна» и за четыре фестивальных дня фактически стали мужем и женой. Маме было двадцать восемь, так же как и отцу, но она считала себя серьезной, умудренной опытом дамой, примадонной. Встретив Ростроповича, вдруг скинула свою чопорность, почувствовала себя молодой, безрассудной.
Папа болтал без умолку, заставляя ее безостановочно хохотать, покупал цветы охапками, целовал ей ноги. Как-то раз во время прогулки уговорил перелезть через забор, а чтобы она, спрыгивая, не испачкала туфли, бросил в лужу собственное пальто. И мама влюбилась без памяти. Существовало лишь одно «но»: она уже десять лет была замужем. Директор Театра Оперетты Марк Ильич Рубин был намного ее старше...
«Буду ждать тебя у театра. Если любишь — придешь, если нет — больше никогда не увидимся», — напутствовал папа любимую по возращении в Москву.
Мама опаздывала, папу, нервно выглядывающего из такси, с интересом стала изучать стоящая рядом торговка ландышами. Чтобы избавиться от ненужного свидетеля, папа скупил у нее все ландыши и украсил ими машину к маминому приходу.
И мама...
пришла. Сначала только на свидание. А вернувшись домой, отправила Марка Ильича за клубникой, написала прощальную записку и, наскоро бросив в чемоданчик халат и пару платьев, сбежала. Шагнула «вниз»: одно дело быть замужем за директором театра и совсем другое — за виолончелистом, «человеком из оркестра». Она знать не знала, что этот молодой человек, имя которого она первое время даже не могла выговорить, выдающийся музыкант.
У бабушки чуть не случился инфаркт, когда сын привел в дом невестку. Всю жизнь Софья Николаевна не ладила с мамой и лишь перед смертью призналась: «А Галю-то я очень люблю, она хорошая». У обеих были непростые характеры.
Мама очень властная и строгая, она могла сказать: «Хочу!»
И точка. Папа беспрекословно подчинялся. При этом ревновал ее с первого и до последнего дня. У мамы была группа, как сейчас говорят, «фанатов», после спектакля провожавших ее от театра к «Дому композиторов», посвящавших ей стихи и признававшихся в любви. Папе это, безусловно, не нравилось. Мама тоже была не в восторге, когда вокруг отца вились студентки-аспирантки, впадавшие в эйфорию от его уроков, и могла довольно резко высказаться по этому поводу.
Отец часто забывал предупредить, что вечером будут гости, мог вспылить, когда ему казалось, что мама не съездила туда, куда он просил, а на деле не просил, поскольку опять же позабыл... И тогда мама, человек незлопамятный, но памятливый, наказывала его мучительным ледяным молчанием.
Он, секунду назад рвавший и метавший, мгновенно остывал. Ходил кругами, ластился. Мама минут пятнадцать фыркала, а потом прощала...
Но в воспитании детей она целиком и полностью поддерживала отца. Может, в глубине души мама сочувствовала нам, но внешне этого никак не выказывала. Однажды она привезла мне и сестре из-за границы по паре джинсов. Как же мы были с Ленкой счастливы! Даже усовершенствовали их немного: Лена вышила на штанине цветок, я настригла внизу штанины бахрому.
При папе мы в джинсах, конечно, не ходили. Но он каким-то образом узнал о них, нашел наши «дизайнерские творения», рассмотрел и «оценил»: облил бензином и сжег на каменной веранде дачного дома.
Боже, как мы рыдали! Неужели у нас никогда-никогда не будет ничего красивого, модного?! Только опостылевшая школьная форма!
Мама, возвращавшаяся из города, издалека увидела клубы дыма над нашим участком. Узнав в чем дело, она отругала папу за то, что он... развел огонь на веранде деревянного дома.
Как-то раз Ленка — дело было на даче — не пришла домой к назначенному времени. На улице стемнело, мама места себе не находила. Когда сестра вернулась, схватила ее за волосы и отрезала ножницами косу под корень. А папа постановил: Лене запрещается носить иную одежду, кроме школьной формы. Так и ходила целый год моя бедная сестра в платочке (волосы долго невозможно было оформить хоть в какую-нибудь пристойную прическу) и в коричневом форменном платье.
И это в подростковом возрасте, когда уже так хочется нравиться мальчикам!
Когда мы были маленькими, мама сама шила для нас платья. Правда, став взрослой, я только раз видела ее за рукоделием. К выпускному вечеру в ЦМШ она привезла мне из Франции чудесное черное платье. Я примерила его и на радостях совершила страшную глупость — побежала в комнату к родителям. Хотела покрасоваться, а в итоге — нарвалась.
— Это еще что?! — грозно спросил папа. Интонация, с которой был задан вопрос, не предвещала ничего хорошего.
— Выпускное платье... — выдохнула я.
— Ты так собираешься показаться на людях?
Немедленно снять! Моя дочь не может носить юбки выше колена!
— Папа...
Но его уже было не остановить.
— Даже думать не смей! Позорить мое имя вздумала? Коленками сверкать?!
— Тогда я не пойду на выпускной!
Выбежала, хлопнув дверью. Слезы полились градом, я сняла платье, которым восхищалась и которое ненавидела, бросилась на кровать, не в силах сдержать рыдания. Все пропало! Я снова буду хуже всех, монашкой без грамма косметики на лице. Юбка на два пальца выше колена сделала меня самой несчастной девушкой на свете! Приговор окончательный и обжалованию не подлежал. Кому как не мне это знать. Я прижала платье к груди.
«Лучше бы папа сжег и его! Лучше бы я никогда, никогда его не видела!»
Мама, по обыкновению, не вмешивалась. Ей нужно было беречь голос, и за день до выступления она вовсе прекращала говорить. Молча пошла в спальню, достала из шкафа черную ажурную шаль, распустила ее и удлинила подол необыкновенно красивым кружевом, которое сама связала крючком. Она всю ночь не смыкала глаз. Но на выпускной вечер я пошла в этом платье, которое стало еще восхитительнее. С тех пор где бы я ни была, в какую страну мира ни переезжала, оно всегда со мной. Как знак маминой любви.
Если папы не было дома, нам позволялось немного похулиганить. Так сказать, по умолчанию. Но с возвращением отца в дом словно врывался вихрь.
Спал он очень мало, трех часов вполне хватало, чтобы восстановить силы. В оставшееся время разучивал партитуры, читал, занимался домашними делами.
Он обожал состояние ремонта. Дача наша строилась двенадцать лет. Папа вел с рабочими долгие разговоры, пил с ними чай, видимо, считая, что так вдохновляет их на трудовые подвиги. И действительно: печник Вася, из уважения и привязанности к отцу, все шестнадцать лет, пока мы жили за границей, каждую неделю наведывался к нам на дачу, проверяя, все ли в порядке. Не за деньги и не по чьей-то просьбе. Кстати, с ним связана одна смешная история.
Когда английская королева Елизавета Вторая предложила устроить в честь Ростроповича прием в Букингемском дворце с участием монарших особ Европы, она попросила предоставить список лиц, которых он хочет пригласить.
Папа вписал туда печника Васю и его жену Машеньку. В Англию супругов провожали всей деревней. Ей сшили чудное платье, ему достали фрак. На приеме бедный Вася стоял и смотрел в одну точку, ему жена так велела: «Если тебя что спросят, ты молчи, а когда за стол сядешь, ничего не ешь». До сих пор в их доме хранится приглашение от королевы.
Я унаследовала эту папину черту, тоже безостановочно ремонтирую квартиры — сначала в Америке, теперь третий год здесь, в России.
Папа был гениален во всем, за что бы ни брался. Мог починить любую вещь, начиная от сковородки, у которой отвалилась ручка, до швейной машинки. Он до всего доходил логическим путем и страшно сердился, если я не могла чего-то собрать или привинтить.
«Сообрази! Напряги мозги! Сиди и думай», — говорил он. И я ковырялась, пока не находила решение. Результат налицо: я умею почти все, только с электрикой не дружна — побаиваюсь. Папа же был абсолютным гением. Он разобрал на детали и заново собрал сломанный телевизор, который потом отлично работал. В доме их было три, но мы с Леной не смели ничего смотреть в папино отсутствие, телевизоры включались только когда транслировали бокс, хоккей или футбол. Мама до сих пор обожает бокс. Иногда на даче берет пульт и переключает каналы один за другим, но если вдруг наткнется на соревнования по боксу, обязательно остановится, болеет она очень азартно.
Когда родители уезжали на гастроли, мы оставались с Риммой — нашей няней.
Она не только присматривала за нами, но еще готовила и убирала в доме. Это была суровая женщина, даже папа ее побаивался. «Мслав Лепольдыч! Что вы тут делаете?! Хватит пилить! Ну-ка выметайтесь, мне пылесосить надо».
И папа покорно уходил, таща за собой виолончель. Римма не всю музыку считала пиликаньем. В хорошем настроении она напевала арии из «Фиалки Монмартра» или «Королевы чардаша».
Ни Римма, ни мама не одобряли широты папиной души. Двери у нас не закрывались, папа звал в дом всех подряд. Иногда приходили поздно, когда Римма уже спала. Гостей надо накормить, а будить домработницу папа не решался, боясь, что она отругает его при всех. Поэтому просил меня: «Ольга, вставай, приготовь поесть».
И я бодро шла на кухню жарить папино любимое блюдо — яичницу с помидорами. Делала это с удовольствием, мне было приятно почувствовать себя настоящей хозяйкой. Правда, лет в шесть-семь у меня все подгорало, но потом наловчилась и готовила уже вполне сносно.
Я любила «запланированных» гостей, которые приходили на Новый год или день рождения родителей. Римма пекла тогда замечательные пирожки с капустой, грибами, секрет которых так и остался не разгадан. Еще она делала потрясающую утку с жареной картошкой. Вкуснее я ничего не пробовала! Хотя мне доводилось обедать в лучших ресторанах мира, да и сама я неплохо готовлю.
Дмитрий Дмитриевич Шостакович встречал с нами почти каждый Новый год.
Он был удивительно скромным, застенчивым человеком, словно все время извинялся за что-то. Никогда не забывал спросить о моих делах в школе, словно его это живо интересовало. Тогда мне такое его поведение казалось совершенно нормальным, а сейчас думаю: «Боже! Кто со мной разговаривал!» Однажды Дмитрий Дмитриевич спас меня от разъяренного папы, который, увидев, что я бездельничаю, схватил виолончель и погнался за мной по дачному поселку с целью немедленно засадить за занятия. Я стрелой промчалась мимо прогуливавшегося Шостаковича, а папе пришлось притормозить, чтобы раскланяться. «Славочка! Побойтесь бога!» — воскликнул Дмитрий Дмитриевич, и отец прекратил преследование.
Среди друзей отца были не только музыканты. Я любила слушать вальсы Шопена в исполнении академика медицины Иосифа Кассирского.
Он играл на рояле и флейте. Часто бывал у нас легендарный спортсмен Валерий Брумель. Художник Шагал, к которому мы ездили, когда жили во Франции, был для меня дядей Марком. Он рисовал папины портреты, рассказывая, что не может заснуть ночью, потому что ноги мерзнут. Говорил, что не помнит, где у него сейчас выставки, и лишь Вава — жена — в курсе всех дел. И постоянно спрашивал у нее, где, что и как.
Дядя Саня Солженицын лет пять жил у нас на даче в гостевом домике. Он писал с раннего утра до позднего вечера, редко соглашаясь поужинать с нами. Папе с мамой давал почитать кое-что из рукописей. За это время появились на свет не только романы «В круге первом» и «Август Четырнадцатого», но и трое его сыновей.
Дядя Саня не был ни излишне приветливым, ни разговорчивым, но когда у меня возникли проблемы с алгеброй, доступно и терпеливо все разъяснил.
Из-за дружбы с Солженицыным и письма, написанного в его защиту, у папы начались серьезные проблемы. Его травили, не давали выступать. Мы чувствовали, что грядут серьезные перемены. Наконец родители объявили: «Мы уезжаем из России на два года».
Нам с Леной было непонятно, почему это говорится трагическим тоном, когда лучшей новости не придумать! Меня к тому времени зачислили на первый курс консерватории, и я, не сожалея ни минуты, написала заявление на академотпуск. Ура! Никакой учебы и экзаменов! Впереди два года счастливой жизни! Мы увидим мир!
Открытие мира началось с Монако, где папа играл концерт. Вечером нас пригласили на ужин. Это было потрясающе — мы сидели за столом с принцессой Грейс и принцем Ренье! На ужине присутствовала и их старшая дочь Каролина, которая разговаривала с нашим папой на немецком, а еще она блестяще знала английский и, разумеется, французский.
«Ах, какая умница! — восхитился папа. — А мои дурочки ни на одном иностранном языке не говорят!»
Нам стало обидно до слез! Да если бы мы жили как принцессы, то и на пяти языках заговорили бы! А чему могли научить в ЦМШ? «My name is Olia, I’am a pioneer» — и все. Папа не понял, почему мы расстроились, он же не хотел нас обидеть, а всего лишь сказал комплимент Каролине...
Конечно, мы простили его, мы все ему прощали, рано поняв, насколько он неординарен. А он искренне верил, будто обладает уравновешенным характером.