September 8

Автобиографические фрагменты «Бесконечного тупика». Примечание 310

310. Примечание к прим. №299

Как тут не вспомнить одного из героев рассказа Бабеля «Карл-Янкель»


Бабель — мой любимый советский писатель. Вот какой была бы советская культура, если бы не органическая неспособность евреев господствовать (не просто управлять, а властвовать) (прим. 317).

Главка «Иваны» из «Конармии». Холодно и злобно, очень узко, но взгляд правильный, верный. Бабель зацепил основу языка. Иван Акинфиев купается в русском языке, барахтается на нагретом солнцем мелководье. Каждое слово сочно, масляно. Акинфиев, развалясь в мерно покачивающейся телеге, говорит своей обречённо сгорбившейся за вожжами жертве — своему тёзке, дьякону Ивану Аггееву:

«Вань, а Вань… Большую ты, Вань, промашку дал. Тебе бы имени моего ужаснуться, а ты в мою телегу сел. Ну, если мог ты ещё прыгать, покеле меня не встренул, так теперь надругаюсь я над тобой, Вань, как пить дать, надругаюсь…»

Это, по словам Бабеля, «нескончаемое бормотание» продолжается сутками: Акинфиев, измываясь над жертвой, постоянно стреляет над ухом Аггеева из револьвера, заставляет лечить себе сифилис. Дьякон, этот высший расовый тип, с «громадой лысеющего черепа», пытается по-русски сопротивляться, прижимается к Богу. Но в этом мире Бог распят. Аггееву никак не удаётся заслониться Богом, и его сдувает гнилой ветер разлагающегося языка.

Аггеев говорит:

«Меня высший суд судить будет. Ты надо мной, Иван, не поставлен».

Но мир рухнул:

«— Теперь кажный кажного судит, — перебил кучер со второй телеги, похожий на бойкого горбуна. — И на смерть присуждает, очень просто…

— Или того лучше, — произнёс Аггеев и выпрямился, — убей меня, Иван.

— Не балуй, дьякон, — подошёл к нему Коротков… — Ты понимай, с каким человеком едешь. Другой пришил бы тебя, как утку, и не крякнул (прим. 320), а он правду из тебя удит и учит тебя (прим. 331), расстригу…»

На Западе преступление совершается молча, а здесь сам процесс преступления обговаривается, юродски обыгрывается, ловко поворачивается в мозгу убийцы при помощи филологических рычагов. Русское преступление словесно (прим. 335). Слово — преступление. Преступление Раскольникова начинается с написания статьи. Как Достоевский смог найти всему «этому» СЛОВО — «проба»! Раскольников идёт на «пробу». Это проба языка. Убийце в «Преступлении и наказании» явно не хватает диалога с жертвой. Поэтому он так и летит на огонёк беседы с заместителем жертвы — Порфирием Петровичем. Русское убийство вполне морально. Убийца, убивающий свою жертву, морализирует, доказывает ей, что убийство в конечном счёте совершается для её же пользы. И русский палач, как Пьер из «Приглашения на казнь», очень нежен, раним, зависим от своей жертвы, с которой он вступил в бесконечный морализирующий диалог.

«— Или того лучше, — упрямо повторил дьякон и выступил вперёд, — убей меня, Иван.

— Ты сам себя убьёшь, стерва, — ответил Акинфиев, бледнея и шепелявя, — ты сам яму себе выроешь, сам себя в неё закопаешь…

Он взмахнул руками, разорвал на себе ворот и повалился на землю в припадке.

— Эх, кровиночка ты моя! — закричал он дико и стал засыпать себе песком лицо. — Эх, кровиночка ты моя горькая, власть ты моя совецкая…

— Вань, — подошёл к нему Коротков и с нежностью положил ему руку на плечо, — не бейся, милый друг, не скучай. Ехать надо, Вань…»

«Иваны», эти несколько страничек, произведение гениальное. Тут вся суть революции и гражданской войны. Вообще в «Иванах», как и во всей «Конармии», можно выделить четыре слоя:

1. Поэма о революции, воспевание радостно-животной революционной стихии.

2. Издевательство над захлестнувшим Россию варварством большевизма.

3. Издевательство, но утончённое, над русской культурой и русским народом вообще. (Соответственно, в 1, 2 и З пунктах превозносится еврейский биологизм, еврейское организующее начало и еврейский логос.) И, наконец:

4. (Неясное и непонятное самому автору) Выражение гнилости русского языка и русского сознания, показанное путём его укрупнённого, натуралистического переживания, растворения языка, обговаривания мира. Персонажи «Конармии» не могут говорить, как не могут говорить гунны или монголо-татары. Это орда, масса человеческих насекомых, всё сжирающих на своём пути, заливающих всё вокруг терпкой вонью своих выделений, липких личинок и разлагающихся трупиков. Но герои Бабеля говорят, более того, через разговор всё и показано, и сам Бабель включается в эти диалоги, растворяется в них, превращается в неуклюжее очкастое насекомое, живущее частицей хитиновой коллективной жизни. Персонажи постепенно материализуются, превращаются в людей, по мере того как сам язык разлагается, превращается в тухлое мясо. Рефрен «Иванов» — зелёная от гнили воловья нога, постепенно разрезаемая и пожирающаяся героями рассказа. В конце концов сам автор не выдерживает этой гнили и материализуется. Рассказ кончается:

«Увидев загнившую эту ногу, я почувствовал слабость и отчаяние и отдал обратно своё мясо.

— Прощайте, ребята — сказал я, — счастливо вам».

А вслед Бабелю неслось с телеги: «Ваня, а Вань».

Тут еврейская радость преступления. Забежать за черту как можно дальше, а потом вернуться (прим. 339). Набрать воздуха и побегать внутри колпака с выкачанным воздухом или нырнуть в мутно-зелёную глубину. А потом снова выбежать, снова выпрыгнуть.

Лишь четвёртый слой делает Бабеля подлинно русским писателем. Иностранец бы до четвёртого уровня не донырнул, не понял бы. Его и нельзя понять. Можно почувствовать, даже почуять.

Но тут же и отличие. Еврей «забегает» в жизни, русский — в мечтах. Бабель сказал о Набокове: «Хороший писатель, только писать ему не о чем» (прим. 344). Конечно, Набоков никуда не забегал, не «собирал материал». Ему это и не нужно было. Преступление и предательство совершалось в уме. У Бабеля — в сердце. Его «Конармия» строго документальна.

Бабель сидит в одной телеге с Иваном. Но он набрал воздуха из иного мира и он ещё вернётся туда. Автор живёт запасами того воздуха и поэтому слышит трупный запах гнилого мяса. Его русские собеседники живут в этом мире и уже притерпелись, принюхались, их ноздри не чуют тлена языка. Они разрушаются и гибнут вместе с языком. Бабель предстаёт перед ними человеком иного мира, гордым и скучающим марсианином, наблюдающим любопытную популяцию земных позвоночных. Он едет на телеге, но вот там, за пригорком, его ждёт уютная летающая тарелка. К нему и относятся как к высшему существу, режиссёру этой драмы:

«Дьякон схватил мою руку и поцеловал её. — Вы славный господин, — прошептал он, гримасничая, дрожа и хватая воздух. — Прошу вас свободною минутой отписать в город Касимов, пущай моя супруга плачет обо мне…

И упав на колени, дьякон пополз между телегами головой вперёд, весь опутанный поповским всклоченным волосом».

Но Бабель холоден, описателен. Как и всякий еврей на вершине господства, он теряет тысячелетиями истончаемое чутьё, инстинкт самосохранения. Ему недоступен некоторый пятый слой происходящего, а именно, недоступен надрыв русского человека, который не хочет и не может жить в гнилом мире (прим. 355) и начинает всё вокруг ломать, жечь, разбивать, «чтоб врагу не досталось».

Чувство само- и всесожжения хорошо показано в «Войне и мире». Сцена сдачи Смоленска:

«Купец Ферапонтов схватившись за волоса, захохотал рыдающим хохотом.

— Тащи всё, ребята! Не доставайся дьяволам! — закричал он, сам хватая мешки и выкидывая их на улицу…

— Решилась! Россея! … Сам запалю. Решилась…»

И вот уже пожар разгорелся:

«— Урруру! — вторя завалившемуся потолку амбара, из которого несло запахом лепёшек от сгоревшего хлеба, заревела толпа. Пламя вспыхнуло и осветило оживлённо радостные и измученные лица людей, стоявших вокруг пожара.

Хозяин, подняв кверху руку, кричал:

— Важно! Пошла драть! Ребята, важно!..»

По всей «Конармии» разлит этот неясный самому Бабелю надрыв смоленского купца: «Кончилась Россея!» Все герои повести — смертники, и если и живут, то лишь для того, чтобы убивать.

А убивая, сами смерти ищут. Но автор настолько слеп, что аккуратно записал даже эпизод, ясно, в лоб указывающий его будущую судьбу: эпизод ссоры с Акинфиевым в рассказе-главе «После боя». Иван бросился на него, стал раздирать грязными пальцами рот и кричать: «Ты Бога почитаешь, изменник». То есть хочешь остаться чистеньким, хорошим, когда ВСЁ ПРОПАЛО. Нам нельзя, а тебе, значит, можно? Мы погибнем, а ты жить будешь? Нет, вр-рёшь!..

Тут дело серьёзное пошло. Не успеете, тов. Бабель, до тарелочки-то добежать. А то: «Прощайте, ребята, счастливо вам». Раз — и спрыгнул с телеги. Не-ет. «Любишь кататься, люби и саночки возить». Ничего-то евреи в русской истории не поняли. Удивительная слепота!