Чеховские фрагменты «Бесконечного тупика». Примечание 717
717. Примечание к прим. №696
Чехов — это «испуганный русский».
Уже в месте и обстоятельствах рождения Чехова что-то искусственное, ненужное, нелепо-бессмысленное. Великоросс по происхождению, он родился в совершенно нерусском Таганроге, с нерусским населением, нерусской природой, нерусским климатом. Родители Чехова принадлежали к народной элите. Отец был купцом в первом поколении, человеком сильным и умным, глубоко религиозным (в роду Чеховых были и священники). Родственниками матери Чехова были знаменитые иконописцы из Палеха. Иконописью занимался и отец. Чехову бы и жить на родине, с трескучими морозами, снегом, резкой и отчётливо переменчивой погодой, — ведь к такому климату он был подготовлен столетиями, так был рассчитан. Но Чехов жил в греческо-еврейском Таганроге, пыльном и мутном. С душным лихорадочным летом и нездоровой влажной зимой. С детства что-то было не так, а что «не так», он и сам не знал. Концы и начала мира были потеряны. Характерный чеховский оборот (из письма к знакомой):
«Видите (я вас спрашиваю), всё отчего да отчего… Так и мне постоянно пишут: отчего? А Бог его знает, отчего».
Чехов даже чисто физиологически не принимал окружающего мира, был чужд ему. В конце концов он заболел воспалением брюшины, чем и испортил своё здоровье. Всю жизнь терпеть не мог южные, хохляцкие овощи, все эти помидоры и баклажаны, южную грязь, мух, местную мутную воду, от которой заболевал. Но и севера Чехов полюбить уже не мог, был чужд ему по детскому (главному) опыту. Парадокс — Чехов, пожалуй самый русский писатель, писатель не только без немецко-турецкой «экзотики», но и совершенно русский по своему происхождению (до сих пор единственный первоклассный русский писатель почти из крестьян), Чехов потерял родину, жил как-то вне её, ощущал не личной, а родовой памятью. Уже выморочность.
Всю жизнь также Чехов органически ненавидел греков, евреев и украинцев (прим. 729), хотя был слишком хитёр и учён жизнью, чтобы заявлять об этом открыто или даже достаточно ясно формулировать для себя природную ксенофобию. Это был естественный бунт против издевательской избыточности инородческого элемента в чеховской жизни. Ведь и учиться Антоша пошёл сначала в греческую школу (новогреческий язык потом — в отличие от старшего брата — с отвращением забыл, но постоянно высмеивал греческий акцент).
Кроме физиологической и этнической несообразности, Чехов жил в несообразном культурно-религиозном мире. Это русский в великой русской Масонии, имеющей скоро быть Совдепией. Конечно, Чехов получил чисто религиозное воспитание, но потом, в гимназии — чисто атеистическое. Он пел в церковном хоре, и тут же, в гимназии все открыто смеялись над религией. Чехов попал не в своё время, не в свою эпоху. Сообразный Чехову мир погибал, уходил в прошлое. Чехов — это человек, над которым в детстве ещё надсмеялись и надругались, оплевали самое дорогое, проткнули сердце соломинкой и высосали, а потом выбросили на помойку — живи.
От православия у него осталась только масса иронических реплик на церковнославянском языке. Религию (веру) он воспринимал не иначе, как следствие темноты, «забитости», то есть путал культурный уровень своего отца (определившийся, кстати, не столько внутренними качествами, очень незаурядными, сколько средой) с уровнем православия. От великой 900-летней жизни осталась у Чехова любовь к колокольному звону, несвойственное интеллигенту-инородцу уважение к русскому духовенству, да смутная тоска по какой-то святой жизни. Однажды он написал Суворину:
«У меня болит голова. Если бы в монастырь принимали нерелигиозных людей и если бы можно было не молиться, то я пошёл бы в монахи. Надоело…»
Бунин вспоминал о более позднем периоде:
«Последнее время он часто мечтал вслух: „Стать бы бродячим странником, ходить по святым местам, поселиться в монастыре среди леса, у озера, сидеть летним вечером на лавочке возле монастырских ворот..“ Эти настроения отразились в заключительных страницах рассказа „Архиерей“».
«В „Архиерее“ он слил черты одного таврического архиерея со своими собственными, а для матери взял Евгению Яковлевну».
Сюжет рассказа прост. Архиерей умирает на руках у старушки-матери, бедной, неграмотной женщины, при жизни боявшейся «высокопоставленного» сына и вдруг на смертном одре увидевшей в нём своего «Павлушу».
«Отец его был дьякон, дед — священник, прадед — дьякон, и весь род его, быть может, со времён принятия на Руси христианства, принадлежал к духовенству, и любовь его к церковным службам, духовенству, к звону колоколов была у него врождённой, глубокой, неискоренимой; в церкви он, особенно когда сам участвовал в служении, чувствовал себя деятельным, бодрым, счастливым».
«Деятельность, бодрость и счастье» — чувства, Чехову совсем не свойственные. Осталась врождённая тоска по службе. Этот предсмертный рассказ удивителен. Его автор — человек безрелигиозный, смерть архиерея написана человеком неверующим, глубоко неверующим — не верящим в загробную жизнь, воздаяние и т. д. Но какое интуитивное, врождённое сочувствие этому уже невозможному для Чехова уютному и светло-осмысленному русскому миру:
«И почему-то слёзы потекли у него по лицу. На душе было покойно, всё было благополучно, но он неподвижно глядел на левый клирос, где читали, где в вечерней мгле уже нельзя было узнать ни одного человека, и — плакал. Слёзы заблестели у него на лице, на бороде. Вот вблизи ещё кто-то заплакал, потом дальше кто-то другой, потом ещё и ещё, и мало-помалу церковь наполнилась тихим плачем» (прим. 735).
Чехов испытывал непреодолимое влечение к кладбищам. Ходил, подолгу рассматривал могилы, памятники. Это оставленный русский, притворявшийся европейцем с пенсне. Чехова забыли. Он растерялся. Свою первую пьесу, написанную 17-летним юношей, он назвал «Безотцовщина». Безотцовщина уже в ДНК была заложена. Символ его жизни. Отец человек другого уровня, глуп, в жизни не помощник. Вокруг все чужие. Что ему делать, русскому мещанину? Куда пойти? История с врачом, просмотревшим у себя чахотку, очень подозрительна.
«С одной стороны, физическая слабость, нервность, ранняя половая зрелость, страстная жажда жизни и правды, мечты о широкой, как степь, деятельности, беспокойный анализ, бедность знаний рядом с широким полётом мысли; с другой — необъятная равнина, суровый климат, серый, суровый народ со своей тяжёлой, холодной историей, татарщина, чиновничество, бедность, невежество, сырость столиц, славянская апатия и проч… Русская жизнь бьёт русского человека так, что мокрого места не остаётся, бьёт на манер тысячепудового камня. В Западной Европе люди погибают оттого, что жить тесно и душно, у нас же оттого, что жить просторно… Простора так много, что маленькому человечку нет сил ориентироваться… Вот что я думаю о русских самоубийцах…»
И фатальная, заранее обречённая борьба с демоном смерти. В 1894 году сказал Суворину:
«Как-то лет 10 назад я занимался спиритизмом и вызванный мною Тургенев ответил мне: „Жизнь твоя близится к закату“. И в самом деле, мне теперь так сильно хочется всякой всячины, как будто наступили заговены. Так бы, кажется, всё съел, и степь, и заграницу, и хороший роман… И какая-то сила, точно предчувствие, торопит, чтобы я спешил…»
Сам Суворин вспоминал потом о своём друге:
«Его мало интересовало искусство, статуи, картины, храмы, но тотчас по приезде в Рим ему захотелось за город, полежать на зелёной траве… Кладбища за границей его везде интересовали, — кладбища и цирк с его клоунами, в которых он видел настоящих комиков».
Чехов и был клоуном на кладбище. Как-то в ранней молодости, в начале успеха Антоша Чехонте познакомился с Лесковым, напился и возвращался с ним ночью от девочек. Лесков:
— Знаешь, кто я такой?
— Знаю.
— Нет, не знаешь… Я мистик…
— И это знаю…
— Ты умрёшь раньше своего брата (Александра; так и вышло. — О.).
— Может быть.
— Помазаю тебя елеем, как Самуил помазал Давида… Пиши
Чехов передал этот разговор в письме к брату и добавил:
«Этот человек похож на изящного француза и в то же время на попа-расстригу».