Лениниана «Бесконечного тупика». Примечание 579
579. Примечание к прим. №557
Набоков … приводил в качестве примера Ленина, «употреблявшего слова „сей субъект“ отнюдь не в юридическом смысле, а „сей джентльмен“ отнюдь не применительно к англичанину»
Ленин говорил и «сей экземпляр» отнюдь не в энтомологическом смысле. Но Набоков ошибается. Здесь не неряшливость речи, а «шутка». Это своеобразная инфантильная стилизация языка, его обессмысливание.
«Бог шельму метит. Ещё в древности была всеобщая ненависть к рыжим, скуластым. Сократ видеть не мог бледных. А современная уголовная антропология установила: у огромного количества „прирождённых преступников“ — бледные лица, большие скулы, грубая нижняя челюсть, глубоко сидящие глаза. Как не вспомнить после этого Ленина».
В Ленине, по мысли Бунина, выразился тип русской дегенерации, «круто замешенный на монгольском атавизме Веси, Муромы и Чуди белоглазой». Это особая, врождённая антисоциальность:
«Вот преступник, юноша. Гостил на даче у родных. Ломал деревья, рвал обои, бил стёкла, осквернял эмблемы религии, всюду рисовал гадости… (прим. 614) В мирное время мы забываем, что мир кишит этими выродками, в мирное время они сидят по тюрьмам, по жёлтым домам. Но вот наступает время, когда „державный народ“ восторжествовал. Двери тюрем и жёлтых домов раскрываются, архивы сыскных отделений жгутся — начинается вакханалия».
Это верно, но слишком по-женски. Ленин это ведь как «жена-материя» из гоголевской повести. Идёшь по улице и думаешь — это (это всё) Ленин. Смотришь на звёзды — Ленин. Вслушиваешься в свою же речь — Ленин. Везде ленин, ленин, ленин. Бунин не задумался: а не положил ли и сам кирпичика? Сам язык не есть ли ленин или, по крайней мере, протоленин? Бунин это подмечал, не понимая. В этом и ценность его записок. Это именно записки, запись материала. Факты, точнее, Факт. Владение словом пересеклось с переломным моментом мировой истории. И на изломе проступила суть языка:
«Совершенно нестерпим большевистский жаргон. А каков был вообще язык наших левых? „С цинизмом, доходящим до грации; Нынче брюнет, завтра блондин; Чтение в сердцах; Учинить допрос с пристрастием; Или-или: третьего не дано; Сделать надлежащие выводы; Кому сие ведать надлежит; Вариться в собственном соку; Ловкость рук; Нововременские молодцы“. А это употребление с какой-то якобы ядовитейшей иронией (неизвестно над чем и над кем) высокого стиля? Ведь даже у Короленко (особенно в письмах) это на каждом шагу. Непременно не лошадь, а Россинант, вместо „я сел писать“ — „я оседлал своего Пегаса“, жандармы — „мундиры небесного цвета“».
Эта непонятная ирония крайне характерна, например, для Соловьёва («крошил пиявок» и т. д.) Та же дегенеративная чёрточка.
Дело тут гораздо сложнее. На Западе профессия — это призвание («беруф») и послушание. Монашка, выносящая судно из больничной палаты, — у неё это связано с реальной жизнью не прямо, а, как это ни смешно для русского уха, символически. Жизнь построена иерархично, по принципу терпения и прозревания за сиюминутным высшего смысла. Русские же не выработали понятия труда (прим. 621) (у образованных классов). Это часть общего смещения плана внецерковного бытия и вторжения грязного опыта в реальную жизнь. Александр Ульянов в 1886 году был награждён большой золотой медалью за работу о половых органах пресноводных кольчатых червей (анулятусов). А потом хотел убить Александра III. За что? Сколько лет жил этот юноша как личность? 3–4 года. Чем занимался? Червями, ползающими по рукам, голове, по страницам книг, по его письмам и, наконец, мыслям. Черви вырвались, осуществились. То есть, собственно говоря, несчастный мальчик и не понял червей, как и Соловьёв не понял и не мог понять пиявок. Резать бритвой насосавшегося кровью отвратительного слизняка и не понимать, что происходит, так как для русского это естественное и совершенно не выделяющееся из ряда событие, воспринимаемое так же чисто ЭСТЕТИЧЕСКИ, как и поцелуй девушки или срезанная роза. Все эти факты реальности одинаково завораживают русское сознание. Посмотрел сквозь окуляр микроскопа на пиявочные гениталии и давай бомбами кидаться: «Так вот какая она — ПРАВДА».
Отсюда и ненормальность русской половой жизни, её искусственность. Тут именно органическое непонимание некоторых высших смыслов и долгов, непонимание того, что плоскости этих долгов разумно рассекают действительность на иерархически соподчинённый мир, где каждый сегмент и каждый уровень организации дополняется другим и получает через это соотнесение высшее оправдание.
Соловьёв писал, что бабочка — это летающий червяк («гадкое червеобразное туловище совсем закрыто и пересилено роскошными крылышками»), а Розанов червяка считал всего лишь бескрылой бабочкой. Последнее в миллион раз благороднее, но ведь на самом-то деле бабочка — это бабочка, а червяк — это червяк. И если человек, глядя на бабочку, думает о червяке (врёшь, брат, червяк ты), а думая о черве, вспоминает почему-то о бабочке, то тут что-то не то, что-то не в порядке со зрением.
Как же русскому осмыслить «постельный опыт»? Вульгарной и бессмысленной стилизацией (прим. 680). Это болезнь языка. И предрасположенность к заболеванию бессмыслицей присутствует и в самом языке. У «лучших представителей» зашло далеко. Но и в самой массе жеманство, стеснение, затаённые детские комплексы — из-за неумения говорить во многом. На поверхности это расползается коверканием бытового языка, так что Ленин никогда не говорил «книга», а всегда — «книжка». Но почему же книжка? Крупская писала:
«Я думала, что Ленин только серьёзные книжки читает» (прим. 684).
Серьёзными «книжки» быть не могут. Всё это напоминает стеснение ребёнка, называющего «известные части организма» уменьшительно-инфантильным существительным.
Щедрин дал лексику русской интеллигенции (прим. 703). Его обороты — бессмысленные — все восприняли. Достоевский писал в фельетоне «Господин Щедрин или раскол в нигилистах»:
«Щедродаров (т.е. Щедрин. — О.) между действительно талантливыми вещами мог писать иногда по целым листам юмористики, в которых ни редакция, ни читатели, ни сам он не понимали ни шиша, но в которых как будто намекалось на что-то такое таинственное, умное и себе на уме, одним словом, в духе редакции, так что простодушный читатель бывал очарован и говорил про себя: „Вот оно что!“»
Щедрин превратил русский язык в мат (прим. 719).
Очень наивны тс люди, которые считают Набокова порнографом поневоле (например, Вейдле). Гениальные книги по заказу-расчёту не пишутся. Даже если таковой есть — это фикция. Тут логика внутреннего развития темы, гениально угадываемая гением. «Лолита» или «Бледный огонь» имеют для развития русской истории и культуры гораздо большее значение, чем все «обличительные» произведения последней эмиграции вместе взятые. Набоков — это взрослый русский, освобождённый от злобной тьмы отечественного инфантилизма, сексуальных запретов и затаённых комплексов. Здесь даже не столько символизация, сколько иерархизация сексуального опыта.