February 10

Достоевские фрагменты «Бесконечного тупика». Примечание 719

719. Примечание к прим. №579

Щедрин превратил русский язык в мат.


Достоевский полушутливо писал, что мат — это целый язык, состоящий из двух-трёх слов и приспособленный для пьяной речи, когда, так сказать, человека наплыв чувств переполняет, а выразить обычным способом их трудно — язык заплетается. Величие мата в том, писал Достоевский, что:

«Можно выразить все мысли, ощущения и даже целые глубокие рассуждения одним лишь названием … существительного, до крайности к тому же немногосложного».

Не надо кричать: «проклятая Россия!»; «царь — негодяй!»; «тупой дикий народ!» По-русски всё можно сделать гораздо умнее и злей.

Поссорившийся с Щедриным Писарев сказал:

«Г-н Щедрин, сам того не замечая, в одной из глуповских сцен превосходно охарактеризовал типические особенности своего собственного юмора. Играют глуповцы в карты:— Греческий человек Трефандос! (прим. 738) — восклицает он (пехотный командир), выходя с треф. Мы все хохочем, хотя Трефандос этот является на сцену аккуратно каждый раз, как мы садимся играть в карты, а это случается едва ли не всякий вечер.— Фики! — продолжает командир, выходя с пиковой масти.— Ой, да перестань же, пострел! — говорит генерал Голубчиков, покатываясь со смеху, — ведь этак и всю игру с тобой перепутаю.Не кажется ли вам, любезный читатель, после всего, что вы прочитали выше, что г-н Щедрин говорит вам „трефандос“ и „фики“, а вы, подобно генералу Голубчикову, отмахиваетесь руками и, покатываясь со смеху, кричите бессильным голосом: „Ой, да перестань же, пострел! Всю игру перепутаю“ … Но неумолимый остряк не перестаёт, и вы, действительно, путаете игру, то есть сбиваетесь с толку и принимаете глуповского балагура за русского сатирика. Конечно, „тайные поросячьи амуры“, „новая затыкаемость старой непоглощаемости“ и особенно „сукин сын туз“ не чета „греческому человеку Трефандосу“. Остроты г-на Щедрина смелее, неожиданнее и замысловатее шуток пехотного командира, но зато смеётся над остротами г-на Щедрина не один глуповский генерал Голубчиков, а вся наша читающая публика…»

В результате возникает спутанность, потеря нити иронии и ухмыляющееся на авось отношение вообще к миру. Это чувство круговой поруки обмана, кругового смеха на всякий случай. Щедринские штампы — это лишь метки болезни, накожные нарывы, вызванные общим воспалением организма. Всё начинает сочиться тайным, неприличным смыслом. Сама материя превращается в мат. «Молоток». А ну-ка бросим в щедринское пространство. — «Э-хе-хе, молоток» (прим. 825), — и подмигнуть. «Фартук». — «Ха-ха-ха, ну вы скажете». «Палка». — «И-хи-хи». И специальная, «понимающая» улыбка. Всё ложно. Подлинно лишь одно — затаённая, до краёв заполняющая, а потому и не выплёскиваемая наружу ненависть. Ненависть как спокойная полнота, как мудрость.

Без знания произведений Салтыкова-Щедрина будет ничего не понятно в филологических зарослях интеллигентских «трефандосов» и, главное, не будет понятно мироощущение двух-трёх поколений русских образованных классов. Особенно из разночинцев, ведь щедриномания — это, прежде всего, аберрация русской крестьянской недоверчивости к миру, крестьянского юмора и типа поведения в незнакомой, пугающей обстановке. Щедрин — это гений масонской пропаганды в России, вершина. Он выявил и зафиксировал природную предрасположенность русского языка к злобному отстранению. Разумеется, совершенно невольно, из природного эстетизма.

Достоевский писал о Михаиле Евграфовиче:

«У него игра, у него словечки, он вертляв, у него совершенно беспредметная и беспричинная злость, злость для злости — нечто вроде искусства для искусства. Злость, в которой он и сам ничего не понимает. А это-то всего драгоценнее… Стоит только направить эту злость, и он будет кусать всё, что ему ни укажут, потому что ему только бы кусать».

И ниже:

«В сущности, это был поклонник искусства для искусства, юмористики для юмористики. Был бы только „трефандос“, а к кому он относится — всё равно».

У Щедрина дурашливый, подзуживающий эстетизм. Карикатура для карикатуры. Нарисовал злой шарж, потом походил-походил вокруг и неожиданно пририсовал на щеку бородавку. Бородавку совсем немотивированную, нелепую, уничтожающую последние остатки сходства с оригиналом. Но уж больно хороша — нельзя отказаться. И снова ходит-ходит и вдруг — р-раз — к бородавке волоски пририсовал. Вообще хорошо стало, заходил по кабинету, ручки потирая: «Ай да Щедрин!» Потом ночью проснулся, зажёг свечу и волоски в оранжевый цвет выкрасил. Счастливый, под утро заснул.

Его многотомные фельетоны дики — гниль языка. Это такой позитивный Маяковский. Если бы Михаилу Евграфовичу прочли бы про «горбуна и ананас», он бы понял «как». Но ему, в отличие от Маяковского, не показали, — время другое было… Всё же отдельные предложения, коротенькие сказочки — закруглены и так и просятся в следующую литературную эпоху. Или, по крайней мере, в эпоху предыдущую.

В сущности, лицеист и вице-губернатор Салтыков-Щедрин — это камер-юнкер 60–70-х. В своём Мраморном дворце великий князь Константин Николаевич (второй человек в государстве тогда), сидя на канапе, давясь от смеха, читал щедринские вещицы. Лично покровительство оказывал.