September 23

Чеховские фрагменты «Бесконечного тупика». Примечание 726

726. Примечание к прим. №680

(Туркин) «всё время говорил на своём необыкновенном языке, выработанном долгими упражнениями в остроумии» (А. Чехов)


Если для Щедрина нарочитость языка была всё же литературным приёмом, то для Чехова она стала в значительной мере формой стилизованного существования (как и для его Туркина). Невозможно представить, чтобы в реальности дворянин Салтыков говорил на фельетонном языке своих произведений. Речь Чехова вся построена на интеллигентских присказках и прибаутках (прим. 760).

Следующая ступень разложения языка — творчество Заболоцкого и Хармса. Для них филологическое юродство стало не просто плоским литературным приёмом, как у Щедрина, и даже не поведением, как у Чехова, а определённым взглядом на мир:

Иногда во тьме ночной
Приносят длинную гармошку (прим. 766)
Извлекают резкие продолжительные звуки
И на травке молодой
Скачут страшными прыжками,
Взявшись за руки, толпой.

Это уже порча вполне сознательная, но, в отличие от дореволюционной литературы, к тому же крайне продуктивная, т. к. совпадает с общей порчей мира.

Завершает этот процесс Андрей Платонов. В его произведениях происходит не просто разложение литературной формы и языка, но и распадение способа осмысления мира (прим. 767). Распад достигает своего логического предела. И, совпадая с максимальным распадом окружающего мира, становится максимально оправданным. Если Щедрин верх неестественности, то Платонов верх естественности, органичности. Он не менее органичен, чем классическая проза Чехова.

В «Котловане» девочка Настя говорит про медведя-пролетария:

«— Смотри, Чиклин, он весь седой!»

А Чиклин отвечает:

«— Жил с людьми — вот и поседел от горя».

Разве это не похоже на чеховских «Мужиков»:

На печи сидела девочка лет восьми, белоголовая, немытая, равнодушная; она даже не взглянула на вошедших. Внизу тёрлась о рогач белая кошка.

— Кис, кис! — поманила её Саша. — Кис!
— Она у нас не слышит, — сказала девочка. — Оглохла.
— Отчего?
— Так. Побили

Ритм идентичен, и я часто повторяю про себя и тот и другой отрывок. Что же касается содержания, то Платонов явно продолжает чеховскую традицию, чеховское отношение к «веикаму уускаму наооду» (в данном случае грассирование дворянское или местечковое на выбор, все равно). Чехов:

На Воздвиженье, 14 сентября, был храмовой праздник… Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьёй и пил чай…

(Пришёл из деревни крестьянин Лычков с палкой в руках) — Ваше высокоблагородие, барин… — начал Лычков и заплакал. — Явите божескую милость, вступитесь… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся… Ваше высокоблагородие…

Вошёл и Лычков-сын, без шапки, тоже с палкой; он остановился и вперил пьяный, бессмысленный взгляд на террасу.

— Не моё дело разбирать вас, — сказал инженер. — Ступай к земскому или к становому…

(Лычков-отец) поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли и всё стукали друг друга по головам, и это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру.

Это вполне платоновский сюжет. Легко представить себе соответствующую сцену в одной из его повестей. Только лексику деформировать и всё:

1 мая был всемирный праздник международного трудящегося. Как раз в это время на террасе сидел инженер с семьёй и совершал процесс питания.

К нему пришёл из нашей советской деревни зажиточный крестьянин Лычков с орудием палкой в руках. — Гражданин работник умственного труда… — начал Лычков и заплакал. — Явите сочувствие к сочувствующему генеральной линии… Житья нет от сына… Разорил сын, дерётся…

Вошёл и Лычков-сын, без шапки, тоже с орудием труда; он кончил факт движения и под углом классового чутья сделал взгляд на террасу.

— Генеральная линия партии взяла курс на мою смерть, — сказал инженер. — Ступайте к секретарю или к милиционеру…

А следующий абзац можно вообще дословно переписывать.

Толстой был очень недоволен «Мужиками»:

«У Горького есть что-то своё, а у Чехова часто нет идеи, нет цельности, не знаешь, зачем писано. Рассказ „Мужики“ — это грех перед народом. Он не знает народа…»
«Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать».

И перестали. Показ Чеховым отрицательных сторон деревенской жизни, разрушающий миф русской литературы о добродетельных поселянах (прим. 779) (в полном единодушии создаваемый не выносившими друг друга Тургеневым, Достоевским и Толстым), был и началом разрушения самой русской литературы. Но у Чехова, а затем в ещё большей степени у Бунина, деформировалась литературная идеология. Сама лексика была ещё вполне классической. «Обэриуты» лексику разрушили, на них «хорошая литература» кончается. Но своей идеологии, своего мифа-мира они не создали, да и не могли создать. Платонов же — это реидеологизация литературы. Возвращение к её назидательности и дидактичности, но возвращение вторичное, опирающееся на разрушенный левый язык. Платонов кристаллизовался из леворадикального газетного месива. В этом смысле он ещё русский писатель. Корни его логоса доходят до 60-х годов XIX в. Это логическое завершение интеллигентского инфантильного языка, в конце концов сбывшегося и послужившего адекватным выражением апокалипсиса коллективизации. Наверно, правый язык и не годился для подобной задачи. Не могу себе представить Бунина, пишущего о деревне 30-х.