October 1

«Такой же, как я»

«Мята рядом с базой фатуи по вкусу островатая. Проверь на алхимическом верстаке, как будет время».

Письма Дилюка на третий год его путешествия стали короткими и по-деловому сухими. Казалось, его адресаты обитали всюду: где солнце пылает так сильно, что справится и один глаз, и где темнота душит неведением, что не помогут даже два зорких глаза. Обратных писем с уликами и зацепками становилось всё больше: клочки пергаментов, фотографии, куски оборванных тканей, документы, записки — всё, что нужно для расследования. Сначала Дилюк собирал их в подобие дневника, затем начал подписывать беглым почерком, используя шифр: «зимний плащ командира, остатки крови», «поставки глаз Порчи в Инадзуму», «Предвестник номер 10, гипотеза».

Но память — оружие, дающее осечки, и Дилюк перестал надеяться на короткие пояснения. На страницах чернилами растеклись мысли, подробные описания и планы. Добавились сердцевины веток, листья, сено, перья, травинки, цветы, земля — всё, что можно положить между страниц и сдавить двумя ладонями. Всё, что имело запах и позволяло вспоминать. Но как ни дави, дневник всё равно забугрился волнами и отказывался плотно закрываться. Тогда Дилюк завёл второй, отделяя наблюдения от ощущений. Он писал так много и разговаривал так мало, что его руки изъели сухие мозоли, а связки будто ржавели прямо в горле, раздражаясь кашлем и хрипом.

«Пришли мне листок винограда, а лучше лозу, и немного земли с виноградников»

Кэйа не спрашивал, он подвязывал письма за лапку Веннессы и высылал всё, о чём его просили. Дилюк не рассказывал, что в Снежной листья желтеют быстрее, зелени не остаётся уже к октябрю, да и виноградников тут нет совсем. Осенний холод пронизывает стволы, почву и кожу. Сентиментальность — последнее, на что стоило опираться воину, но сыроватый запах родной земли напоминал Дилюку, что он не сходит с ума, и даже трава вокруг лабораторий фатуйцев смердит гнилью.

Изувеченный тайными противоборствами и нескончаемо бурлящим в крови адреналином организм требовал чего-то… понятного. Дилюк находил красоту и стабильность в том, что было постоянным в своей изменчивости. Природа стала его верным компаньоном и молчаливым спутником, прозрачным и последовательным в помыслах. Лес не примет ничью сторону: одинаково укроет врагов и друзей, одинаково похоронит своих и чужих.

«Осень — моё любимое время года»

Голова говорит: «В буйстве огненного-алого прятаться легче». А рука дрожит, не позволяя оставить на бумаге откровенное: «Хотелось бы показать ему». Вместо этого Дилюк подзывает орлицу, вкладывает в конверт красный лист липы и перо синевечного зяблика. Поймёт ли? Неважно.

Тр-с-с-к. Лезвие в руке бликует смертоносным блеском. Глаз хватается за движение. Но рука тут же опускается. Лезвие тихо прячется в ножны. Причина шорохов — оленёнок, вспахивающий копытом землю. Совсем ещё детёныш, не чувствует опасность от человека, лишь фыркает, ища грибы. Дилюк снова расслабляет тело и приваливается к стволу, глухо ударяясь затылком. Осень в Снежной прекрасна, но как же хочется домой…

Но даже в Мондштадте прилипшая привычка никуда не делась. Записывать время встреч с поставщиками, фиксировать сведения от информаторов и рисовать маршруты оказалось полезным. А второй дневник Дилюк положил в глубь ящика стола. Иногда пальцы искрились желанием испепелить эти воспоминания навсегда, иногда они хватались за перо и писали.

«Думаю, я никогда его не ненавидел по-настоящему».

«Не ненавидел» вместо «любил». Так проще.

Дилюк переставил дневник на полку с книгами. Так тоже проще. Так пальцы не тянулись написать очередную пошлую строчку об опаловых глазах и вклеить ворсинки из мехового воротника.

А хранил ли Кэйа все веточки, листья и перья, которые он высылал? Дилюк мысленно гонит своё любопытство, вот только от Кэйи, стоящего в дверях, не отмахнёшься.

— Ты сохранил всё?

Поймали с поличным, стоило отвернуться к окну. Кэйа хитрой лисицей вился уже несколько минут вокруг подозрительно потёртого корешка. И не прогадал. Вся жизнь Дилюка с его мыслями лежала теперь в ладонях Кэйи. Впрочем, было ли когда-то иначе?

— Тебя не учили, что неприлично вот так хватать чужие вещи?

Конечно, его учили. Вообще-то их учили одинаково, но у Кэйи «не в одно ухо влетает, в другое вылетает, у него изначально влетает только то, что он хочет слышать!» Учитель был прав.

— О, так ты думаешь, что мне идёт белый?

Кэйа тыкает пальцем в пергамент и улыбается, а Дилюк падает в пропасть, раздавленный и уязвлённый, будто ему пятнадцать, и его окружают смешки: тили-тили-тесто, жених и…

Но искрящееся веселье в глазах напротив потухает так же быстро, как и загорается.

— Я тоже всё сохранил, Дилюк, — его лицо заостряется, а глаза влажно блестят, — я так боялся, что больше никогда…

Кэйа хватает его за лацканы сюртука и тут же отталкивает, обходит письменный стол и берёт перо. Дилюк не останавливает, лишь следит за его движениями. А Кэйа открывает пустую страницу и пишет, проговаривая вслух: «Кэйа узнал, что я сентиментален и заставил написать меня в моём же дневнике о любви к нему». Дилюк подходит ближе, смотрит на написанное и фыркает, складывая руки на груди.

— Я так не пишу…

Кэйа поднимает дневник к своему лицу и... целует прямо под свежими буквами. На листе отчётливо остаётся влажный след, выкипающий под взглядом Дилюка. Кэйа целует бумагу, но смотрит прямо в глаза.

— Никто, кроме нас, не узнает, что здесь был мой рот, — Кэйа улыбается, наблюдая за вспыхнувшим лицом своего навсегда любимого, — и здесь…

Он кладёт пальцы себе на губы и следом касается ими подрагивающих губ Дилюка. Тепло, щекотно, волнующе.

— Я вернусь домой и напишу у себя, что тоже люблю, — щурится хитро, — квиты?

— Сегодня ты вряд ли куда-то вернёшься, — ответ вылетает быстрее, чем мысль успевает оформиться в голове, а руки и вовсе действуют без воли хозяина.

— Дилюк!

Кэйа в миг оказывается пригвождённым к прохладному окну, за которым накрапывает октябрьский дождь.

— Холодно и поздно, — констатирует Дилюк, прижимаясь ближе, но осторожно, будто держит в ладонях не взрослого мужчину, а хрупкую кристальную бабочку, — останешься?

Кэйа кивает и целует наконец не мокрые щёки, не почти погасший Пиро Глаз Бога, не полное страхов письмо, не страницу чужого дневника, не собственные пальцы, а губы единственного, о ком годами плакало сердце.