Глава 3. Подтекст. Часть первая
Даня открывает дверь и, сбросив кроссовки, сворачивает из коридора в ванную. В квартире еще темно — лишь на кухне горит свет. Это, конечно, не про физическое и телесное, это про духовное, нравственное и высокое — но он столько раз представлял смятую в ногах простынь, жар постели, поцелуй в шею, ладонь на пояснице, дыхание у щеки, что — твою ж мать, парень врезается плечом в косяк, спешит, даже про шпингалет забыл — все займет меньше минуты: он чувствует внутри тугой узел, яйца болят и поджимаются к члену. Даня чуть ли не подбегает к раковине, сдвигает брюки и резинку трусов под мошонку, освобождая упруго покачнувшийся член с багровой, почти фиолетовой от прилива крови крупной головкой. Ладонь быстро разминает горячую плоть, и на белую эмаль, оттертую до скрипа «Кометом», падает жемчужная капля. Не мастурбирует — с силой дергает, поджав таз, ловит ускользающий оргазм, задирает подбородок, зажмурившись, упираясь свободной рукой в стену рядом с зеркалом.
Ему десять — и он обвивает шею ручонками, как удав, готовый задушить, прижимается жарким ртом к нежным губам в розовой помаде, сейчас он бы рвал плоть до крови, сунул язык промеж зубов, и стало бы влажно, хорошо, приторно, как торт, купленный на день рождения, блять, он бы поднял изящную ножку, согнув в колене, вошел бы сзади, задрав ночнушку до самых ключиц, черт, ах, блять… Тугая струя бьет в дно раковины, еще и еще, Даня шипит сквозь зубы что-то бессвязное, что-то про Дану — какая она сладкая, какая хорошая, какая, блять, нужная.
Да, черт, кончил, как гребаный скорострел меньше чем за минуту. Тут же открывает ржавый у основания кран, смывая семя потоком ледяной воды. Даня моет начинающий опадать член, прочищая под кожей большим пальцем, заправляет в белье и натягивает брюки. Еще с десяток секунд стоит, сжимает раковину, старается отдышаться. Дыхание лающее, с хрипами, Даня поднимает глаза — и в зеркале отражается разбитое лицо с глазами голодного зверя.
Дана, я тебя съем. Закину на язык, как марку, перетяну у локтя жгутом и пущу по вене — наркоманы не отказываются от дозы, они за нее убивают: дай мне немного времени, я заманю тебя в свое логово, схвачу за шкирку, как волк тащит волчонка, уволоку в нору; запру дверь на замок и щеколды задвину насмерть — пусть прикипит железо, я никому тебя не отдам. Я не ребенок больше, мне не одиннадцать — я не побегу за отъезжающей машиной, размазывая сопли по чумазым щекам. Я проколю шины, воткну водителю отвертку в шею, я спрячу тебя в ладонях, никому и никогда тебя больше не покажу.
Вода остужает лицо и мысли, руки еще трясутся, он снимает с истертой бельевой веревки полотенце и вытирает шею. Из красного тюбика Colgate мимо зубной щетки падает шарик трехцветной пасты, Даня чистит зубы, споласкивает рот, когда слышит из коридора что-то среднее между рычанием и словами. Утробное, тяжелое, с сильной вонью рвоты и перегара — Андрей неуклюже ползет вдоль обоев с розочками, цепляясь за стену, медленно перебирая ногами так, будто суставы закаменели. Один глаз заплыл и не открывается, в трещинках в уголках рта собралась омерзительная пена, на штанах — мокрое круглое пятно. Даня встает, подперев плечом косяк.
— Дядя Игорь тебе не сказал, где Дана работает?
Говорила, что на полдня в вузе, а где еще?
— «Город сегодня», — ворчит Андрей и покачивается, голос хриплый после долгого молчания.
Ах, как хорошо все! Губы Дани тянутся в улыбке, рука касается ссадины — там, где еще горел поцелуй Даны. Настроение прекрасное, и можно шутку.
— А ну, блять… — пьяно хрипит Андрей, — заткнись нахуй!
Ха-ха! Улыбка кривит губы, Андрей и Даня никогда на равных не были: сначала Даня битый стоял в углу, потом — Андрей стал шугаться тени и резких взмахов. Отчим боится — Даня чувствует кислый запах страха, видит, как тот еще мужается, но трясется весь и сжимается телом. Даня оказывается рядом мгновенно, он не касается — брезгует, только смотрит в хмельные глаза и улыбается как безумный.
— Повезло тебе, что настроение у меня сегодня хорошее.
Сделав усилие, Даня с гримасой отвращения проходит мимо. Андрей — грязь на стерильно белом кафеле, моль в шкафу, соринка под веком, главная причина, по которой дома всегда пахнет «Белизной» и порошком «Лотос» для ручной стирки. Ох, как раздражает эта бесконечная вонь ссанины и блевоты из его комнаты, как бесит обрюзгший, помятый видок. Дом и при Ане всегда был в помоях — та вообще ни за чем не следила, только жрала водку и раздвигала ноги, или, вернее, ей раздвигали. Но Анюта хоть изредка, да мыла комнату и даже чистила матрас, а как гроб с ней вынесли — все, Андрей окончательно засрался и превратил свое место в хлев. Жалкая вошь на трупе собаки. Пусть существует — плевать, на все плевать теперь! Можно прикрыться побоями, тонкой курткой, ссорой — и напроситься в гости, чтобы она напоила чаем и уложила спать.
Даня быстро шмыгает в комнату. Здесь — чисто, педантично чисто, из приоткрытой форточки тянет зимой, свежим снегом. Линолеум только вздулся в стыках, по краям легла тонкая снежная пыль, но все аккуратно, даже прилично — Даня своей комнатой очень гордился. Сюда не стыдно привести друзей — или, может быть, девушку: до этого здесь, на кровати, туго заправленной покрывалом с оленями, лежало, постанывая, даже слишком много девочек, но вот той самой, самой прекрасной и милой Даны, еще не было, точнее сказать, пока не было. Значит, и девчонок считать глупо, ни одна не идет в счет, потому что ни одна из них не Дана — все это репетиция, я мастерство оттачиваю.
Впрочем, правда: здесь, можно сказать, Дану не стыдно раздеть.
Даниил качает головой, старается вытрясти морок из мыслей — я ее так люблю, что готов без постели, просто: сесть рядом, в глаза смотреть, касаться щеки рукой; просто лелеять, ею владеть, показать, что значит обожать. Он бы сел перед ней на корточки, положил щеку на бедро и закрыл глаза — да так и бы и умер от нежности.
Щелкает выключатель, медленно разгорается под потолком лампа в патроне, старенький, еще из девяностых, «Горизонт» на тумбе шипит белым шумом, в углу экрана мерцает огромная зеленая цифра третьего канала. Под ним — плотный такой, стального цвета DVD-плеер с отсеком для кассет, рядом — диски без подписей и кассеты: «Спирит: Душа прерий», «Лило и Стич», «Коммандо». Ввыцветший плакат Би-2, приколотый кнопками над кроватью, тускло блестит. Под подушкой в белой наволочке спит охотничий нож, который Даня получил от отца в пять лет, или, наверное, Даня это себе придумал. Папу Даня не запомнил, но он ему часто снился: большая фигура в кожаной куртке и с бритой головой, хотя, по рассказам, он носил пальто, и волосы у него были, как у Даниила, пшеничные. Нож сначала припрятала Анюта, потом бабушка, потом уже сам Даня. Он ему очень нравился — с темной матовой сталью, берестой в рукояти, — нож хорошо лежал в ладони и резал даже волоски.
Даня распахивает шифоньер — лак на дверцах побледнел, когда-то блестящие вставки облупились и пожелтели. На полках — стопки футболок, носки собраны в комки. Он достает идеально отглаженную рубашку, брюки, кидает на койку, потом быстро скидывает учебники в рюкзак. Садится на постель, израненный ножом матрас продавливается. Он надевает теплые, колючие носки — зимние кроссовки брал на вырост, немного великоваты.
Свет фонарика на «Сименсе» выхватывает надпись «Оля шалава» на стене подъезда и черные точки от спичек на побеленных ступенях сверху. Даня думает о том, как сегодня вечером сядет рядом с Даной — коленка к коленке, может быть, удастся подобраться ближе, носом вести по ушку, шее, что-то шептать интимно про примыкание и управление, и Даня готов стать зависимым словом, подчиниться главному и сесть у ног.
Теперь-то все пойдет легко — просто надо держаться рядом, положить поводок в ладошку, сжать пальчики; сейчас жалеет, потом проникнется, приласкает, возьмет за ошейник, к себе потянет, домой; туда, где светлая спальня, где смятая в ногах простынь и поцелуй в горячее плечо.
Ледяной ветер сбивает сладкий бред, на крыльце Даня идет по следам от сапог. Луна качается где-то за домами, снег летит медленно. Мороз сразу ударяет в лицо, забирается колючими ладошками под тонкую куртку. Лобовое стекло «Пежо» покрыто изморозью, но в пассажирском немного видно — Дана уже в машине: изо рта идет пар, она ежится, сует руки в карманы. Хочется дотронуться. Взять ладони в свои и держать, целуя пальчики.
Старенький француз всхрапнул, но завелся.
Даня садится в машину, застегивает ремень, Дана наклоняется, поправляет воротник, и он замирает, не дышит. Пальцы касаются шеи, волна мурашек ползет с затылка.
— Данечка, — шепчет горько, — ты ведь замерзнешь совсем. Я у папы возьму денег, купим тебе пуховик, м?
«Данечка» — неслышно вторит, так будет звучать оргазм, теперь фантазия станет ярче, объемнее, я прошепчу за тобой «Данечка», пока заливаю кулак спермой. Даня почти не думает — накрывает ладонь своей, жмет к щеке пальчики. Слова про пуховик доходят не сразу, как сквозь вату, да, точно, он же перед ней едва ли не голышом красуется, на жалость давит; о, Дана, я этим чувством себя к тебе привяжу крепко, обвяжу цепь у лодыжки, под самой косточкой — только себе цепь я на шею кинул, потяни потуже, я весь твой.
— У меня подработка есть, — произносит тихо, — мало заплатили просто в этом месяце.
Резкий и гневный выдох, Дана цепляется за руль. Машина трогается — Дана спрашивает о школе, об уроках, и Даня рассказывает, как становится тяжелее учиться и с приближением весны задают все больше, как учителя трясутся перед ЕГЭ, как добавилось факультативов и заставляют оставаться после занятий — а ему надо работать; как Андрей вчера вернулся пьяный и упал в коридоре.
Дана сжимает руль до кожаного скрипа и кусает щеку, брови буквально ходят по лбу — она крепко думает о чем-то, взгляд темных глаз стеклянный, неподвижный, устремленный за снежную пелену. Голос Дани срывается, он пытается говорить ровно, но сердце колотится от близости. Встречные фары освещают красивый профиль, трепещущие ресницы отбрасывают тени на исхудавшие щеки. Красные отсветы стоп-сигналов добавляют инфернальности, эфемерности; и Дане чудится, что он все еще дома, на изрезанном матрасе в стылой комнате, что все это — сон, который приходит к нему каждую ночь. Вот сейчас даже можно потянуться ладонью к шее, скользнуть за ушко и прижиматься лбом к виску, и Дана ответит — точно ответит, во сне она всегда взаимна.
Во сне Даня всегда обласкан, всегда любим.
Резкий толчок, машина клюет носом. Даня инстинктивно упирается ладонью в бардачок, качнувшись, но глаза приклеены к Дане. Не ушиблась? Все хорошо? Она замирает, щурится, словно по груди ударили, девичья ручка прижимается к ребрам, пальцы утопают в пышном меху шубки.
Сердце у Даниила разбивается следом, кто-то тронул его Дану, кто-то оставил след за ушком, там, где он скоро поцелует и языком залижет. Вернулась — развелась, значит, Дана, он сделал больно? Испугал, бил, морил голодом?
Правое веко отлипает с трудом, и Даниилу приходится открывать глаз пальцем.
— Нет, — Дана качает головой и поправляет волосы, убирая локон из-за уха.
Школа. Машину тащит на снегу, и Даня замечает у кованых ворот Настю — девочка стоит, сжимая цветастый пакетик с изображением бантика; нарядная, нет, наряженная, в мохнатой шапке-ушанке, коротком пуховичке, юбке-карандаше до колена, в осенних сапогах, кожа которых плотно облегает узкие икры в светлом капроне. Нелепо, в такую-то погоду!
— Ну что, — говорит Дана беспечно, — до вечера?
Даня не сводит с нее серьезного взгляда и потом только улыбается уголком губ. Что бы ни испугало тебя, я найду способ тебя успокоить. Еще вчера ты мне снилась — а сегодня говоришь «До вечера».
Дана с недовольным выдохом стягивает с себя шарф и набрасывает на Даниила.
Вот и цепь — петля на шее, шерсть касается кожи, запах Даны — дорогой парфюм, дом, — бьют в нос, и Даня шумно втягивает воздух, как волк, учуявший хлев, боже-боже-боже, столько всего за раз, и Данечка, и шарф, и до вечера, столько подарков на мои восемнадцать, что голова кругом.
— Спасибо, Дана, — бормочет, и голос срывается, становится хриплым, чужим.
Дана отводит взгляд, щеки покрываются румянцем. Стыдно? Должно быть стыдно, любимая, ты надела на меня ошейник и теперь испугалась, что не удержишь. Даня выходит в мороз, захлопывает дверь, провожает машину взглядом. Пар вылетает облаком изо рта.
Поводок натянут, что аж звенит.
Поправив шарф, Даня перебегает дорогу на красный.
Зеленые глаза Насти тут же впились в лицо — Даня физически ощущает эти тоненькие укольчики. Едва не поскользнувшись, девочка торопится навстречу.
— С днем рождения! — выдыхает, тянется губами в липком розовом блеске к щеке, но Даня инстинктивно отстраняется.
Девичье лицо замирает в сантиметре от него, от Насти пахнет сигаретами, прикрытыми сверху мятной жвачкой. Взгляд скользит по его лицу, выискивая доказательства, цепляясь за детали, она нюхает воздух, как змея, втягивает цветочно-горький шлейф взрослых, женских духов, отстраняется резко, будто ножом ударенная — сгоряча и несправедливо.
— Это что? — голос срывается на хрипотцу, она пальчиком тычет в шарф. — От кого? Кто тебя подвез? — замечает во мраке ссадину на щеке, пластырь на носу. — Дань… Ты с Андреем подрался?
— Да так, — Даня пожимает плечами, — пошли лучше, пока не задрыгла вся… Дубак такой, додумалась одеться.
— Сам-то, — бросает она, но маленькими шажками идет следом, стараясь держаться на заледеневшем насте.
Стайка старшеклассников на крыльце курит, пряча оранжевые огоньки сигареты в покрасневших от мороза кулаках, они говорят громко, матерятся, хвастаются вчерашними попойками — от некоторых несет перегаром, Даня на бегу пожимает руки. Он не то чтобы особняком держится, так — толпиться не любит, к тому же Даниил больше по спортику, пьянками не интересуется, и все вроде бы к этому с уважением, все-таки про мать его знают, но и про батю тоже знают, поэтому как-то Даня сын авторитета получается больше, чем сын опущенной.
Вообще тому, кто назвал его сыном шлюхи, Даня сломал ребро.
Под ногами снуют первоклассники, неповоротливые, как пингвинята, с огромными, во всю спину, рюкзаками с изображениями Человека-паука и Гарри Поттера. Шестиклашки бросаются снежками, вымокшие, в снегу; воздух звенит от их визга. Тяжелые двери раскрываются, пропуская внутрь, здесь — еще громче, школьники галдят, кто-то включил на телефоне «Курит не меньше чем «Винстон», и Настя закатывает глаза. Даня сдает куртку в гардероб, убирает в рюкзак шарф, поправляет быстрым движением волосы. Подходит к стенду с расписанием, взгляд отвлекают нарисованные плакаты с 23 Февраля — 8А нарисовали физрука в образе фашиста, и Даня давит смешок, поднимается в класс. У окон на подоконниках списывают домашку и тусуются одноклассники из параллели. Даня так же пожимает руки парням, достает тетрадь по русскому — Тоха попросил списать, — заходит в класс.
Свет тут холодный; над встроенными деревянными шкафами, покрытыми белой краской в несколько слоев, черно-белые выцветшие портреты — красавец Курчатов с выразительным взглядом, Ньютон с пышной шевелюрой, Попов с седой бородкой и почему-то больше похожий на Троцкого. До звонка еще остается время, когда рядом с Даней за парту пристраивается Настя. Подарок скользит по коленям — чтобы никто не увидел и не стал дразнить. Мало кто вообще про день рождения Дани помнит — сегодня особая дата, но другая, траурная. Кожаный пенал — дорогой, пахнущий кожей, солидный, — ложится в руки.
— А то ходишь, как ребенок, с этим, — кивает на старый и потертый с мустангом из «Спирита». От Насти пахнет клубничным «Киссом» — успела сбегать, видимо, еще раз, разнервничалась из-за шарфа и уже нажаловалась на запах дорогих духов с куртки Юле и Дашке. Отдушка папиросок этих, длинных, тонюсеньких, с глянцевым розовым фильтром удивительно мерзкая.
Даня достает подарок на парту, ровняет с тетрадками, и мустанг смотрит ревниво, но насмешливо: я потому и потертый, потому что меня с собой каждый день носят; потому что каждый день касаются. Звонок дребезжит; ученики рассаживаются. Любовь Ивановна обводит класс взглядом из-под очков. Первым поднимает отвечать Ваню — он встает рядом со своим местом, кусает щеку. Учительница, сжав губы, смотрит на мучения.
— Ну, Попов, я что, что-то секретное у тебя спросила? Это на дом задано, — тон взлетает гиперболически, — смехота. Позор! Ладно — преломления не можешь назвать, так хотя бы закон отражения света назови!
Попов молчит — и весь класс замер, Любовь Ивановна округляет глаза, качает головой, дужка очков ложится в уголок морщинистых губ, накрашенных винного цвета помадой. Она командует:
— Так, Данечка, закон отражения света.
Даня поднимается, поправляет манжету, опирается пальцами на парту, на Попова не смотрит даже — Попов с портрета глядит на однофамильца и ухмыляется людской глупости.
— Угол падения равен углу отражения, — чеканит Даниил.
— Восьмой класс, — говорит весомо, — Даня с восьмого класса помнит, а ты… — тон рухнул гиперболически, — с учебника за восьмой начинать будешь, Попов.
— Так Даня ЕГЭ, вообще-то, сдает, — отбивается Ваня.
— Да я передумал физику сдавать, Любовь Ивановна, — Даня сразу обращается к учительнице и бросает взгляд в окно, где за отражением класса и снежной пеленой угадывается дорога, по которой она уехала. — Русский, математика… Может, литературу выберу.
— О как, — Любовь Ивановна хлопает густо накрашенными ресницами, поджимает подбородок к шее, — не дури давай. С таким-то складом ума. И кем работать будешь? С физикой все двери…
— Придумаю что-нибудь, — Даня пожимает плечами, — я ж на водителя от школы отучился. Сейчас вот… — он едва не говорит про день рождения; но сегодня не празднуют, — документы только осталось получить.
Остаток урока Настя бросает на него взгляды — быстрые, исподлобья, в которых прячутся и ревность, и обида, и что-то еще, что стыдно признать. От нее еще несет этой мерзкой отдушкой, и Даню мутит сильнее, чем от этих загадочных переглядок.
Когда до конца урока остается минут пять, Настя кидает в сумку тетрадь — сумочка-то женская, невместительная: пачка «Кисса», мятный «Стиморол», смятые десятки, блеск и тонкая пустая тетрадка на все предметы, вот и весь багаж. Притворство — Даня знает это. Звенит звонок на перемену — ученики встают, роняя стулья, спешат в аудиторию класса. Так происходит последние два года. Не для праздника, нет: Даня не носит конфеты на день рождения, потому что это делает другой человек.
Она заходит еще до звонка — с желтым безэмоциональным лицом, в траурной черной косынке и черной, но потерявшей яркость за годы носки, водолазке; седые волосы убраны, жиденький хвост лежит на остром плече. Кажется, что со слезами ушла вообще вся вода из этой женщины, и она превратилась в крючковатый сухостой. На ней обычно темные джинсы, заправленные в дутые сапоги, на подошву которых налип грязный снег.
Это тетя Наташа Парфенова, мама Кости, — Даня помнит ее полногрудой и пышной, как ебаное плодородное поле, с черной тугой косой промеж лопаток. Папы у Костика не было: тетя Наташа родила мальчика в сорок с чем-то лет, договорившись с другом, что тот станет биологическим отцом и, если захочет, то станет помогать. Дядя Сережа действительно держался рядом — как близкий родственник, но не папа, подкидывал деньги и иногда возил Даню и Костика к себе на дачу, рыбачить и купаться.
Костик однажды ставил удочку на край мостков, поскользнулся и смешно замахал руками, чтобы удержаться, — да так, что его «головастик» «Моторола» вылетел из кармана и угодил прямиком в речку, под темные волны. Мальчишки опустились на колени и долго пытались высмотреть среди длинных стеблей водяной сосенки синий корпус сотика. Костя водил руками по воде и, вытирая мокрые ладони о шорты, приговаривал «Только не говори матери, пожалуйста». Тетя Наташа, ругаясь, купила новый на следующий день — уже с цветным экраном. У него и компьютер у первого появился, и роботы «Бионикл», хотя жили небогато.
Худые пальцы рвут узелок целлофанового пакета, тетя Наташа достает горсть конфет — «Степ», «Золотая лилия», «Ромашка», — кладет на парту и проходит вглубь рядов. Тишина стоит страшная, вязкая, Даня слышит стук сердца, чувствует, как молотит кровь в жилке у виска.
Данаданаданаданаданаданаданаданадана…
Чернила черные, и кровь черная, как чернила, и руки в крови по локоть, Даня смотрит на блестящие обертки конфет в ладони, и тетя Наташа начинает плакать, сморкаться в носовой платочек, всхлипывать, но слезы у нее сухие, как кость. «Данька, — распознает он среди всхлипов, — Костик-то наш…» Елена Евгеньевна, классный руководитель, обнимает женщину за плечи, шепчет что-то утешающее на ухо, выводит из класса. Даня поднимает взгляд, высыпает сладости на парту. В носу неприятно щиплет, как от дыма, Настя сжимает коленку под партой, впивается ноготочками небольно в кожу, возвращает из тьмы в реальность.
Класс затихает, когда Елена Евгеньевна возвращается. Она встает у доски, сцепляет пальцы в замок перед собой. На ней твидовый брючный костюм — серый, как грязный снег. «Ребята», — начинает она урок о безопасности и повторяет те же слова, что и в последние два года. Даже голос у нее дрожит точно так же, когда она говорит про Костика, и от этой дрожи мелко-мелко трясется маленькая голова и шапка кудрей на ней.
Все сорок минут Елена Евгеньевна дребезжит о том, как опасно лазить по заброшенным зданиям: в городе таких несколько, вот недострой, где, значит, Костик... Там и сатанисты обосновались, и бомжи, и чего только не бывает, все это страшно, и убить могут, как вот, значит, Костика, господи прости, и вообще можно и ноги себе переломить, упасть, господи упаси, вообще много всего; там и собак орава бегает, а стая, знаете, какая голодная? Качающийся на стуле Леха ухмыляется так, словно что-то знает: «Да какие сатанисты, Елена Евгеньевна? Бомжи убили, мне отец рассказывал, он там сторожем тогда работал». Он подкидывает и ловит ручку, едва не падая назад.
На перемене Юля, плотная и высокая, подхватывает Настю под руку.
— Я щас, — Настя кивает Дане, как будто он собирается ее ждать.
Леху обступили парни — Даня слышит, как все снова и снова обсуждают жуткие детали: забили до смерти и сожгли. Новость, конечно, потрясла маленький город, мамаши какое-то время таскали своих чад за капюшон, как кошки котят, каждую заброшку обнесли хлипким забором, а на вход повесили таблички с предупреждением для родителей — мол, следите за своими детьми. Только родители в такие здания никак попасть не могли — у взрослых, наверное, полно своих развлечений, кроме как лазать по недостроям, — а дети никогда не попадали внутрь через вход. Дурная дурь, безопасность ради галочки. Даня не слушает Леху, от разговоров про Костика мерзостный озноб сотрясает тело, и хочется помыться — и уж тем более тяжко слушать про «забили до смерти и сожгли», все-таки за все время учебы Даня не нашел друга ближе.
Он уходит подальше от кучки одноклассников, утыкается в угол рядом со столовой — тут между медицинским кабинетом и колонной почти уединенное место. Быстро находит контакт «Цветы на центральном рынке» — заказывали Елене Евгеньевне на День учителя, — гудок, второй, Даня прячет ладонь подмышку, прижимает мобильник к щеке.
— Ало? Да… Розы… Ну штук тридцать… Сколько? Семь тысяч?! — бля-я-я-ть, это же хватит месяц квартиру снимать в центре, выдох, прикидывает в уме — к черту, всегда копил на случай. Он называет адрес редакции, где Дана подрабатывает, стоит, ковыряя бледно-зеленую краску на стене между окнами, — подпишите только «Поклонник»… А переводом можно? СМС-кой на девятьсот? На этот номер? Только, пожалуйста, самые красные, чтобы почти бордовые…
Настя возвращается еще до звонка, удивительно, как успевает сбегать за угол школы и покурить за десять минут перемены. Тошнотворный запах клубничного «Кисса» и табака становится сильнее, неприятнее, он прорывается через мяту жвачки, когда Настя встает рядом, греет покрасневшие с мороза пальцы о ребра чугунной батареи.
— Пошли лучше домой. Всегда, блин, тоскливо после классного часа, нафига его вторым уроком поставили ваще? Там потом две физры, история и биология, ваще не хочу на них идти…
Даня прячет мобильник, «Сименс» громко вибрирует — пришло, наверное, сообщение с подтверждением заказа и временем доставки, — пожимает равнодушно плечами.
— Пошли. Мне сегодня работать еще, освобожусь хоть пораньше, — он забрасывает рюкзак на плечо, делает пару шагов к выходу. Заметив, что Настя все еще стоит у окна, останавливается. Галдящая толпа школьников из столовой едва не сносит его, где-то в глубине коридора раздается крик дежурного «А ну не бегать!» Настя мнется. Это видно по нервным движениям губ, по тому, как переступает с ноги на ногу, как глаза отводит.
— Слушай, я же тоже литру сдаю…
— Может, поможешь мне, а? — кусает губу — не заигрывает, просто нервничает, почти сжевывает ее, — я вообще ничего не понимаю. Плюс там… по русскому. Не могу билет решить.
Какая-то мысль царапает край сознания. Знает же, что работаю, специально предложила пораньше свалить, чтобы точно время появилось с уроками помочь?
— Сейчас я до Тохи только… Тетрадка по русскому у него.
Ох уж эти торжествующие огоньки в огромных зеленых глазах, светлячки во мгле леса, уводящие в топь. Встречаются у раздевалки, Даня накидывает шарф, и Настя смотрит на него, как на что-то чужое, враждебное, так изучают кофейное пятно на белой скатерти, кровь в невинном порезе, волдырь, внезапно появившийся на небольшом ожоге.
— Нос у тебя… Сильно болит? — спрашивает, потому что поняла, что поймана с поличным, спрашивает, потому что не хочет показаться ревнивой, жадной, ведь между ними нет ничего — одноклассники, и только. Она застегивает пуховичок, задирает подбородок как можно выше, чтобы не защемило молнией, убирает волосы за плечи, прижимает сумочку к локтю, щелкает мятным «Стиморолом».
— Да нормально. Это я упал вчера, скользко пиздец.
Выходят на мороз, день серый, бесцветный, солнца нет. Небо — сплошной стальной лист, воздух колкий, обжигающий льдом легкие, и Даня даже немного жалеет, что не надел пуховик, но под шерстью шарфа чешется, и это больше чем приятно, это невыносимо хорошо. Даня чувствует себя схимником во власянице, грешником в покаянии, и это даже почти чудесно и благословенно — ради нее можно и потерпеть, он столько ради нее вынес, столько ради нее натворил дел, столько херни устроил — все, блять, было ради нее, ради этой петли на шее и поводка в изящной руке.
Идут коротким путем — через пустырь, по самой окраине, по натоптанной узкой тропке среди желтого, пожухлого камыша, окружавшего маленькое, размером с огромную лужу, озерцо. Лед у берега тонкий, прозрачный, припорошенный снегом, в майнах снуют юркие тени рыбок. Здесь еще мрачнее, стебли раскачиваются, и чудится, будто зловещий шепот звучит над самым ухом; от сухого треска мурашки бегут по позвоночнику. Камыш движется неравномерно, не так, как под порывом ветра, точно из глубины кто-то бежит параллельно им. Даня идет впереди, Настя, сунув руки в карманы пуховика, чуть позади, каблуки вязнут в снегу.
Тропка огибает заброшку, где исчез Костя, — там, за черными трубами, обернутыми в лоскуты истлевших тряпок, стоит, глядя пустыми окнами, темная коробка дома. Стены изрисованы граффити и исписаны похабщиной. Леха, конечно, врал — не было сторожа у этого здания никогда, а если и кого-то ставили следить за порядком, то он от работы удачно отлынивал. Днем даже смотреть в ту сторону нестрашно — ночью, конечно, жутко. Стоит среди пустыря недостроенная девятиэтажка, подвал затоплен наполовину, ветер внутри гоняет звуки и жестяные банки, наверное, самим сатанистам боязно — а они там, говорят, есть. Писали в газете, что иногда на этажах находят пакеты из «Магнита» с мясным месивом из собачьих ушей и хвостов. Даня читал.
Настя живет в «немецком» доме — такие строили пленные немцы еще в начале 50-х годов. Может, конечно, люди врут, но слухи ходят такие. Даня открывает перед Настей дверь, и они заходят в подъезд. Потолки тут высоченные, метра три точно, площадка не как в хрущевке — на велике кататься впору. Стены окрашены плотно, под синей краской виднеется зеленая. Лампочка под потолком вкручена в патрон, висит низко на длинном проводе, темно и даже мрачно, Даня с трудом угадывает двери, деревянные лари под амбарными замками и Настину фигурку. В почтовых ящиках торчит цветастая бесплатная «раздатка» — тонкие газетки с рекламой чудо-средств от рака и артрита. Здесь всего три квартиры на этаж, перед каждой — коврик, истертый до лысой резины, из-за двери одной из них пробивается мерный гул телевизора, пахнет домашней едой, и рот у Дани наполняется слюной от аромата: жареные котлеты, картошка. Настя морщит носик, принюхиваясь.
Ключ поворачивается с громким скрежетом, Даня ежится, ведет плечом — с мороза озноб взял тело. У Насти — двушка, но большая, ухоженная, стены впитали запахи еды, духов, тел, а не чистящих средств, как у Дани. Обои виниловые, бежевые, с текстурным рисунком лилий, а не бумажные со старомодными розочками. Настя снимает осенние сапоги, обнажая красные от холода колени, — слава богу, додумалась хоть носки поверх капронок надеть, — стоит, крутится перед настенным зеркалом, поправляет волосы, шмыгает порозовевшим после улицы носом. Хрупкая, тоненькая, птичьи косточки, так и не скажешь, что семнадцать. Берет расческу с комода, быстренько ведет по волосам. Звенят ключи, брошенные рядом с расческой, покачнулся, едва не упав, флакон лака для волос «Тафт».
— Пойдем сразу в комнату, — предлагает Настя. — Потом чаю попьем, ага?
Даня кивает, хотя странно это, оба замерзли, чаю бы идеально, но Настя настойчиво ведет к себе. Проходят по узкой прихожей мимо кухни — на стекле еще держатся после Нового года серебристые снежинки, холодильник облеплен магнитами, которые прижимают листки с Настиными рисунками и фото семьи: вот зеленоглазый усатый мужчина положил дочке на плечи руки и улыбается, вот эта же девочка с зелеными глазами сжимает розовые гладиолусы — это ее первый День знаний.
В комнате Насти Даня уже был и не раз, и здесь все такое девчачье: плюшевые медведи в бантах на подоконнике, к белому пластику новенького совсем евроокна на скотч приляпаны черно-белые, распечатанные на принтере, фотографии с подружками, кровать заправлена неровно, и под пледом виднеется розовый пододеяльник с красными сердечками; на столе лежат учебники, блеск для губ, стопка общих тетрадей — учится Настя хорошо, Даня знает это. Она умная, достаточно умная, чтобы выбирать перекуры на переменах вместо зубрежки и не прослыть ботаничкой и при этом получать пятерки за контрольные, написанные на листочке, вырванном из тощей единственной тетрадки в клетку. Настя ставит тонюсенькую раскладушку с логотипом М на зарядку, пододвигает второй стул к рабочему столу, достает рабочую тетрадь с билетами, больше похожую на журнал, в цвет российского триколора, с красными буквами на белом: «Самое полное издание типовых вариантов реальных заданий ЕГЭ». Раскрывает, придвигается ближе, так, что соприкасаются колени.
— Вот тут… — ведет пальцем по строчкам, склоняется близко, и уже не пахнет сигаретами, запах другой, домашний, искренний, и голос вдруг другой, тихий, заискивающий. — Я не поняла. Какой ответ?
Даня достает карандаш из стакана, крутит в пальцах.
— Согласование, — говорит спокойно, монотонно. — Главное слово задает форму зависимому. «Несколько немецких домов», главное какое — «несколько»? — Настя молча смотрит в глаза, раскрыв губки, и Даня сомневается, что она вообще слышала вопрос. — Главное — «домов». Домов каких? Немецких. Вот это и есть согласование: оба слова меняются вместе, они согласуются в числе, падеже и роде.
Черный грифель оставляет на бумаге крошки, и Настя склоняет голову к его плечу, взгляд жжет пальцы.
— А вот это… — ноготок с белым френчем встает на другую фразу. — Это управление, да?
— Да, — Даня отмечает карандашом ответ. — Управление — это когда главное слово требует, и зависимое подстраивается.
Пишет рядом: «читать книгу», «ждать друга», «вернуться в школу».
— Сюда ты ничего другого не подставишь, глагол всегда главный. Плюс смотри — падеж любой, кроме именительного.
— Всегда главный… — эхом повторяет, глядя на его губы. — Понятно.
Непонятно. Смотрит не туда, прикидывается дурочкой. Даня слегка отодвигается, чтобы писать удобнее или подальше держаться от этой зеленоглазой змеи.
— Третий тип связи — примыкание. Это когда зависимое слово неизменяемое. Наречие, например.
Пишет снова: «ударить сильно», «сжать сильно»… Карандаш останавливается, Даня задумывается…
— Любить… — подсказывает Настя тихонечко, — любить тоже можно сильно.
Даня не поднимает глаз, Настя и так слишком близко: коленкой, плечиком, бедром, тянется, как к теплу, накрашенные ресницы дрожат, губы приоткрыты. Настя сглатывает, и Даня замечает, как движется девичье горлышко. Воздух вдруг становится жарким, вязким, как кипящий деготь.
— Ты можешь… ну… — она облизывает губы, — показать еще примеры?
Говорит, лишь бы не ушел, спрашивает, чтобы слышать голос, пододвигает рабочую тетрадь, чтобы коснуться пальцев.
— Настя… — Даня протестует шепотом, убирает руку, встает, проводит ладонью по лицу. — Я пойду.
— Нет, — соскакивает следом, голос дрожит, срывается в хрип, слезы блестят в глазах, — Даня, мне же почти восемнадцать, — трясущиеся пальчики торопливо расстегивают школьную блузку, — это мой подарок тебе, Дань, слышишь? Пожалуйста, Даня, родители только к трем придут…
Лифчик у нее кружевной, видимо, выбирала долго, тайком от мамы купила, нежная паутинка ни крупный сосок, ни темную ареолу не прячет, живот впалый, ребра легко взглядом пересчитать. Слезы катятся по щекам, оставляя дорожки на тональном креме, девочка шмыгает носом, блузка сползает с плеч — отчаянный, дикий жест. Даня стоит, одной рукой уперевшись в бедро, второй зажимая раскрытый из-за шока рот, — блять, ну все к этому шло, но одну Дану видел, а змею на груди не успел заметить.
— Насть, мы не будем… Понимаешь?
— Будем, — она замирает вдруг, опустив руки вдоль тела, губы дрожат, зеленые глаза застекленели, — будешь. Иначе я расскажу… В милиции расскажу, как в тот день Костя на заброшке оказался, — это ведь ты его туда проводил. Ты. Я видела. Все видела. Я ваще многое знаю.
Вот оно что. Умная, достаточно умная, чтобы молчать, достаточно умная, чтобы говорить, когда настанет момент. Даня ухмыляется одним уголком губ, отнимает руку от рта, подходит к стулу, сжимает спинку так, что пальцам больно. Что с того, что вместе лазили на заброшке? Дети ведь, друзья, все вместе делали, но менты по допросам затаскают.
— Мне на работу надо, — Даня соображает быстро, ищет, как выкрутиться или хотя бы отложить. До Даны были другие девочки, но Дана теперь не «до», она теперь здесь, она сейчас, и Дану хочется, а не других. — Ты несовершеннолетняя к тому же — а мне восемнадцать сегодня, я за совращение сидеть не хочу.
— Вот значит как, — шмыгает носом, стыдливо поправляет блузу, закрывая грудь, кутается как в броню, и голос набирает яда. — Приходи тогда на день рождения в эту субботу. Это не вопрос, кстати.
Ухмылка у Дани выходит горькая, смешок царапает горло. Надо же. Нет, знал — не лань, не глупое травоядное, но чтобы так, чтобы метить в горло клыками молочными и ядом травить, — нет, все-таки дура, недостаточно умная,
Знать зверя, на клыки глядеть — и вдруг самой в пасть лезть, дразнить мясом. Даня загоняет вспенившуюся ярость подальше в грудь, под самые ребра. Молодец, Настя. Ай, умница! Даня чуть поворачивает голову, глядит на размазанную тушь, пятна румянца на шее, и не чувствует ни страха, ни уважения — только брезгливое удивление. Думаешь, поймала зверя? Только руку убрать забыла — этот капкан нам обоим сломает кости.
Дерево спинки трещит под пальцами, зубы сжал до боли.
Прощаясь, Настя встает на цыпочки, закрывая глаза, подставляет мокрые от слез, припухшие губы, тянется к нему, ищет ласки, и Даня морщится едва заметно, отворачивается так, что горячий и влажный рот мажет по скуле, поцелуй — как грязь. Настя замирает, разочарованно выдыхает в шею, но Даня уже открывает дверь, вырываясь на лестничную площадку.