про форму и сгибание стержней
Термитник темен и опасен — и уж теперь особенно. Беги-беги, Лу, слушай смесь шагов своих и чужих, успокаивай стук сердца — крэп, не хватало, чтобы и его слышали, — детской дразнилкой, что грохочет в ушах вместе с кровью.
Поодиночке боязно, вот бы вместе — там ничего не страшно.
Это за ней, точно за ней, чужой взгляд свербит в позвонках у лопаток, сверлит дыру к груди. Неон вывесок отражается в лужах, отражается в лужах быстро идущая Лу, отражается в лужах преследователь. Мелькнет отблеском в витрине сосредоточенное женское лицо — крэп, нашли, крепко вляпалась, — следом мелькнет чужое мужское.
Иво, ублюдок, ты рано погиб, не довел до конца, не успел, не смог, дал себя раскусить. Да разве Иво?.. О мертвых хорошее или ничего.
Твою жжжжжж мать, Иво не виноват, сама подставилась, Кея ищут тоже, Кея ищут и не находят, а меня нашли. Йонас, ублюдок, из-за тебя все, из-за сигарет твоих, хотела в последний раз хоть рядом постоять, хоть дым издалека вдохнуть. Потому что поодиночке боязно, а вместе вообще ничего не страшно, главное — вместе.
Давай-давай, не догонишь, не поймаешь!
Догонит и поймает, как пить дать, догонит и поймает, разорвет на куски зверь вивисекции, и она выплачет красной кровью глаза.
Мотоцикл стоит у самого порога — просто прыгай и мчи прочь. Не догонишь, не поймаешь! Исчезни, скройся, будь, как Кей, умницей, не показывайся, ложись на дно и задохнись в песке. Глупая дура, и за каким хером пошла дышать с Йонасом одним воздухом, уж теперь они знают, теперь они видели, теперь они все понимают, пойдут по знакомым, по близким, по любимым — как по хлебным крошкам, чтобы найти Лу, ты подставила Йонаса, крэп!
Подставила — исправляй, не дай даже повода тебя искать, не сделай Йонасу больно, только не снова, только не так. Это дым сигарет застлал разумное, заставил выйти из укрытия, взглянуть в ошалевшие от надежды глаза, горько прижаться губами к губам, оттащить себя за шиворот, клещами, чтобы рыскать взглядом по любимому лицу в попытках каждую морщинку запомнить. Посмотреть, увидеть — мы еще увидимся, Йонас, вот клянусь тебе, хочешь, нашей дружбой поклянусь, что увидимся? Давай, я на мизинчиках тебе поклянусь нашей любовью, увидимся!
Только — крэп! — у них — хоть это и не люди вовсе, а твари, — тоже есть глаза, тоже есть уши, они тоже видят и тоже слышат.
Теперь-то надо поодиночке, не вместе, теперь страшно, боязно, сердце колотится.
На ходу вставить ключ — пустяк, лишь бы не угнали, не стащили, это же Термитник, тут темно и опасно. Если повезет, то сосед не даст, сосед отгонит, эх, мужик, теперь на тебя вся надежда, ты постарайся. Помни, как от гопоты тебя спасла, не будь паскудой.
Дверь закрывается, все, все, успокоилась. Так, нужно.. Нужно достать купальник, точно, бросить его… Куда? Крэп. Да просто на кровать, точно, просто на матрас, это уже достаточно подозрительно для него и незаметно для чужих.
Дверь открывается. Все. Все. Успокоилась.
Ладно, Лу, ты же знаешь форму, а это неплохо, смять-сломать, стержень внутри железный, крепкий, но — крэп! — как легко сломать, но не смять — он же не гнется совсем. Но ты же знаешь форму, Лу, надо гнуть по чуть-чуть, наклонять в сторону нежно, бережно, будто стальной стержень из хрусталя сделан. Так они будут меня ломать, по чуть-чуть, будут давить понемногу, пробуя оборону — хрустальный стержень из железа не сломается сразу, погнется как им надо, значит, не умру. А стержень выправим, обязательно выправим. Йонас хилер, он любую заразу излечит.
В камере вообще окон нет, свет электрический, роба серая — как, интересно, пытать будут? Знаю-знаю. Сначала будут давить по чуть-чуть, по-доброму, знаю, с Кеем так же делали: издалека начнут, по-хорошему попросят все рассказать, что Иво мог случайно сболтнуть. Идиоты, Приор — и сболтнуть? Сама все выведала, сама узнала — но вам, тварям, не скажу ни слова, поэтому подберутся ближе, начнут шантажировать Йонасом. Перегнут, сломается стержень, полетят ржавые разбитые болты и осколки. Вот до этого надо бы не довести, до этого момента надо бы не сломаться, гнуться во все стороны научиться, выдавать несущественное по крупинке, тянуть время, пока раскачиваюсь.
Ладно-ладно, не про гибкость это, не про прогнуться — чтобы я и прогнулась? — это про подстраивание формы под внешнее давление, чтобы не сломаться, чтобы близким не навредили. Чтобы Йонаса не тронули. Со стола вивисекции ему не поможешь.
Лу, ты ведь знаешь форму, псионик ты отличный, четвертая подтвержденная ступень, мать его, они ведь не только пытать будут, но и использовать вовсю, до кровавых слез. Может быть, заставят разргребать завалы за периметром, может — попробуют узнать, могу ли менять геометрию человеческого тела. Пусть только попробуют, ублюдки.
Нет, Лу, нет, надо не пружинить, а гнуться, надо в сторону отклоняться как от удара, но по чуть-чуть, надо смочь, Лу.
Вот первое, с чем справиться предстоит, — это, конечно, тоска. Тоска по солнцу, по поверхности, по земле, по Термитнику, в конце-то концов. Тоска по теплу, в камере холодно, аж зубы стучат, свернись калачиком, свернись эмбрионом, прижми колени к груди, дыши на ледяные ладони и обжигай дыханием. Думай, думай, вспоминай. Где же жарче всего? Конечно, в его руках, когда прижимает к груди, когда склоняется — и до губ жалкие миллиметры, когда тянешься к нему, а он к тебе, когда целуешь, а язык — мокрый-мокрый, жадный рот блестит от слюны.
Там, наверху, солнце, оно нагревает здания, и Йонас опирается плечом и чувствует жар плитки через рубашку. Нервничает, наверное, курит, думает, куда пропала, где искать. Ненавидит, скорее всего, — Приора, Викария, Ирму, наверное, тоже. Ненавидит Лу и себя — это уж точно. Потому что влезла куда не надо, вляпалась, не жилось спокойно, не-е-ет, надо приключения искать на задницу. А потом, наверное, щелкнет окурок в урну, усмехнется, как только он умеет, ведь потому эта задница и любимая, хоть и — крэп! — в смертельной, мать его, опасности.
Мысли о Йонасе яркие, мягко-золотые, слепящие, как от солнечного света, — да и плевать хочется на серость вокруг. Даже улыбнуться хочется следом за Йонасом. Потому что поодиночке страшно, а вместе с серостью и тоской легче справиться.
Разбитые губы движутся, и свежие трещины болят, словно их солью натерли. Это у них такое по-хорошему, не так, как с Кеем делали на заданиях, тут кулаком в лицо — это по-доброму, милосердно почти. Кровь на подбородке засохла трещинками тоже, и они трескаются, потому что разбитые губы движутся, говорят, говорят… По крупицам, по крошкам, по птичьим следам — губы говорят то, что они и так знают, но они начали с малого, и она выдаст малое. Об Иво теперь только хорошее или ничего, и она смотрит исподлобья с презрением, волосы прилипли к мокрым от пота щекам, а губы говорят, говорят, говорят…
После допроса — в джип и почти за периметр, по пути дали пакет с пюре из синтетических овощей и мяса, мерзость редкая, но желудок урчит на весь салон как зверь, и, наверное, пюре дали из жалости, даже руки развязали — опасно, все-таки четвертая подтвержденная степень пси, но пуля быстрее формы, а Лу слаба, поэтому, видимо, страх потеряли.
Но это у них по-хорошему, по-доброму, почти милосердно.
Руки дрожат, по запястьям ползут красные следы, но даже почти небольно, желудок усох уже, но пюре даже вкусное почти. Качайся, Лу, раскачивайся, отклоняйся от удара по чуть-чуть, надо смочь.
Руки дрожат. Кровавые слезы совсем не такие, как обычные, они гуще, они горячие, они рождаются в агонии, а не в страдании, оставляют багровые жаркие дорожки. Ломать замки предсказуемо проще, чем двери, двери — проще, чем раскалывать камни. Наверное, ломать человеческие невинные кости сложнее всего, труднее, чем размалывать горную породу, хорошо, что до этого не дошло.
Пока до этого не дошло. И надо бы не допустить, иначе следом и Лу сломают, и полетят железные щепы из хрусталя.
Пружины впиваются в бедро, матрас тонкий, как одеяло, одеяло тонкое, как простыня. Здесь серо и холодно, там, наверху, в объятиях Йонаса, тепло и солнечно, и Лу точно не здесь, она там. Потому что вместе даже рядом у эшафота тепло и солнечно, это поодиночке страшно, а вместе — все сможем, все преодолеем, Йонас, главное — вместе.
Главное — сколько живешь, столько и учись. Сколько так живешь уже, ну же Лу, вспоминай! Месяцы или годы уже? Нет, нет, не годы, месяц, может, два, может, три. Сколько так живешь — столько и учись.
Учись запирать сердце на замок, а ключ — проглатывать не подавившись, слушая крики замученных в соседних камерах. Учись договариваться с совестью, затыкать ей рот подушкой, пока не сдохнет, всхрипнув страшно. Ты ничего не сделаешь, только себя погубишь. Крэп, как он кричит, единый, если ты есть, пошли ему скорую смерть как моей совести.
Учись смотреть исподлобья, но уже без презрения, тот, со шрамом на подбородке, за это бьет. А на этого, с заячьей губой, можно смотреть со злостью, стерпит. С кривозубым лучше не оставаться наедине — кричи, зови на помощь, что хочешь делай, — иначе вопьется кривым ртом в шею, пустит руки по телу, и труба. Придется проверить, насколько крепка человеческая кость, а это — крэп! — путь на хирургический стол с ремнями для рук и ног, крепкими, наверное, как та человеческая кость. Веревки еще можно вытерпеть, ремни, наверное, тоже, но вид скальпеля у груди, наверное, сломает. А может, наоборот, подарит облегчение, будешь запасным планом, кривозубый, если основной провалится. Но не хотелось бы, ведь еще столькому надо научиться.
Научиться не огрызаться, когда тычут в спину черным страшным дулом, когда бьют дубинкой по ягодицам и коленям, научиться бы выжить в этой боли. Научиться использовать пси, использовать камни завалов как полигон, каждый булыжник превращать в опыт, каждую кровавую слезинку — в плату за свободу.
Это не про рабское терпение, не про сильный разум, это про форму, про пластичность внутреннего стержня, про изменение под давлением внешнего — потом выправим, обязательно выправим, Йонас хилер, он все выправит, рядом с ним все выправится.
Сколько ты уже учишься, Лу? Пора бы уже научиться. Только нужного момента никак не представится, тут терпи-не терпи, силься-не силься, а сбежать все равно не выйдет, пока не выходит, не получается. Остается только учиться и ждать того самого момента, когда шанс успеха на сотую превышает вероятность провала.
Мир красно-серый, размытый, еще чуть-чуть напрягись — и ослепнешь к чертям. Лу как ресурс кончается, допрос приближается к шантажу, заключение подходит к логичному завершению, хирург-мясник натягивает перчатки.
Этот, с заячьей губой, точно из жалостливых, потому что он-то знает, что значит быть униженным, быть угнетенным — надо только сесть поближе, чтобы слышал, как рычит желудок, прося пюре. Давай, дружок, развяжи руки, чтобы я могла подавиться этой пакостью, ведь вам нужен сильный псионик. Заячья губа расплывается пятном, под веком скачут алые мушки, и этот рывок если не убьет, то точно лишит главного, ведь больше не увидимся, как я клялась — нашей дружбой и любовью клялась, крэп, получается, наврала.
Это последний рывок, быстрый, стремительный, не успели даже автоматы вскинуть. Джип тормозит резко, съезжает в густые заросли, руки дрожат, но дрожат хорошо, не от слабости, от силы, от натуги красные бисеринки выступили в уголках глаз. Хорошо, хорошо, сейчас, пока еще вижу — надавить на газ до Нью-Пари, только сбросить в траву тела.
Этого, с заячьей губой, точно жалко больше всего, потому что он-то знает, что значит быть униженным, быть угнетенным. Надо было тебе, дружок, уйти подальше. Ломать замки предсказуемо проще, чем двери, двери — проще, чем раскалывать камни, человека смять проще, чем бумажный лист. Невинных жалко, сочувствующих; только тут невинных нет, сочувствующие только — и то только заячья губа. Твои кости хрустят особенно грустно, и этот хруст залез в мозг щербатой занозой. От мира остались остовы, багряные контуры в алой пелене: не съехать бы с дороги, добраться до города — там по памяти, по темным закоулкам, где никого нет, по красным абрисам, на ощупь по горячим фасадам зданий.
В джипе должна быть аптечка, прикрою глаза бинтом, потому что это там, внизу, серо и грустно, а здесь, наверху, Йонас в золотых, слепящих лучах солнца. Давай, Лу, ты пока видишь — видишь ведь темную ленту дороги, просто петляй по ней. Они потом найдут джип, по камерам отследят, как она бредет, проверяет перед собой путь веткой, спотыкается о бордюры, но это будет потом, когда она — и, если повезет не в одиночку, — уже сбежит, скроется.
Вода переливается мягко, приятной, должно быть, волной — это уже на слух, потому закрываешь глаза — мрак, открываешь — тьма. Слезы катятся из-под слипшихся ресниц, увлажняют повязку — обычные, настоящие, жидкие и прозрачные, рожденные в страдании, а не в агонии. Бинт и так мокрый от крови, Лу ухмыляется, теперь-то можно не сдерживаться, пользоваться пси по-полной, не стесняясь, не боясь, что глаза вытекут. Живот урчит, в желудке голодно и пусто, мелкий и частый тремор теперь навсегда в пальцах, зато получилось, Лу, получилось — теперь не страшно, что Йонаса найдут, ведь ты первая его нашла, если он, конечно, шел по твоим следам, если понял топорные подсказки, которые понял бы только он. Если только он приходил.
Мир теперь — звуки волны среди стука крови и сердца в ушах, ощущение царапинок кафеля на подушечках пальцев. Мир теперь — череда запахов ржаной крови, грязного тела, страха, хлорки и… и сигарет.
— Йонас, — говорит Лу, и голос — крэп! — голос дрожит, выдает, Лу всхлипывает. Давай, Лу, теперь-то не надо подстраиваться, теперь и сломаться можно, ведь в этой тьме в одиночку страшно. — Йонас, — просит Лу снова, протягивает руку, не поднимая и не поворочивая головы, потому что смотреть бесполезно, она ничего не увидит, только вспомнит — каждую морщинку, каждую пору, каждый залом кожи.
Теперь старей-не старей, Йонас, а навсегда перед глазами таким и останешься, ведь я больше тебя не увижу. Ничего не увижу, в этой тьме страшно одной, возьми же эту чертову руку! И он хватает ладонь, поднимает, притягивает к себе, обнимает и держит.
— Каждый день приходил, — голос тоже дрожит, но от злости, от ярости — он их всех ненавидит, он их всех уничтожит, всем им ДНК с РНК перемешает в коктейль, — мотик свой оставила с ключом, сразу ясно, в уме бы ты так не сделала, — целует повязку на глазах Лу, — купальник оставила, я сразу понял, куда идти. Каждый день приходил, три гребаных месяца…
Ох, и достанется ей потом за связь с Приором — Йонас же предупреждал, просил не ввязываться, не влезать, а она ввязалась, влезла, крэп. Это сейчас Йонас не ругает, но потом будет, а сейчас только прижимает к себе крепко-крепко и вроде бы плачет, иначе чего щеки такие мокрые?
Йонас, теперь-то не плачь, теперь-то вместе, не поодиночке, теперь-то выправится каждая вмятинка на внутреннем стержне, вот теперь-то тьма рассеялась, и все залито золотым, слепящим и без того слепую Лу. Малая плата: она смогла — не сломалась, училась, подстраивалась, молчала когда надо и говорила когда просят, делала что велят, но не сломалась. Теперь-то точно все хорошо будет, она и с этой темнотой научится жить, раны затянутся, только найти место поспокойнее, спрятаться, залечь на дно, поступить как Кей. И пусть жизнь превратилась в тьму, вместе во мраке тепло и солнечно, поэтому теперь мы все сможем и все преодолеем.