Вернисаж
Я пришел за двадцать минут до заявленного начала. В одиночестве я пробыл в галерее где-то около часа, потому что, как известно, подобные мероприятия начинаются с задержкой… в лучшем случае, на десять-пятнадцать минут, в худшем – минут на сорок. Так и вышло. Я прошелся по залу, где выставлялся современный художник из Сан-Франциско. Он вообще-то русский, но лет пять прожил в Америке, результаты этого американского периода и были экспонированы. И именно на открытие этой выставки я явился.
Меня встретила довольно поэтичное и лирическое описание выставки, обычно я не читаю, по крайней мере, сразу, а тут прочел; дальше – лица. Множество больших лиц, которых в повседневной жизни каждый старается избежать. Знаете, это про тех людей, которых мы изредка встречаем на улице и думаем: «Хоть мы он или она со мной не заговорили… не со мной, пожалуйста» Видишь, как они идут навстречу, а сам настолько не хочешь пересекаться, тем более контактировать, что тебе легче свернуть и обойти пару лишних кварталов, лишь бы не ваши взгляды не пересеклись. По крайней мере, большинство так бы и сделало. Про тех, кто говорит сам с собой, слоняясь по городу; про тех, кто внезапно, точно под ударом какой-то стихии, вдруг начинает разрываться на улице в ужасающем крике, и ты не знаешь, что делать: подойти ли? – боишься; сразу вызвать полицию ли… скорую ли? кого в таких случаях вызывают? – так нет, как-то «стремно» что ли. Или когда кто-то говорит настолько бессвязную речь, что если бы ты даже и мог ухватить какой-то узелок, так тут же его потерял бы, ибо тот поток мыслей, который извергает этот человек, скорее смоет тебя, нежели даст хоть какой-то шанс вставить свое слово. Про тех, кто постоянно бубнит себе что-то под нос, стоя в очереди в магазине; кто озирается по сторонам в полном недоумении, стоя на проходе у толпы, которая пересекает дорогу на зеленый свет; кто просто смотрит таким взглядом… что тебе сразу все понятно. Все ли? И понятно ли? Но это могут быть и те, кто с виду тихий и молчаливый, даже какой-нибудь добрый или приветливый, но в душе у него будет твориться такой балаган, что если бы ты попытался в нем разобраться, то скорее бы сам сошел с ума. А еще такие, которые и сами не понимают того, что с ними творится: сами для себя – такие же, как все; для всех – изгои. Я бы не хотел говорить «люди с психическими отклонениями», это порождает всегда какой-то образ, особенно если сказать про шизофрению, психопатию, социопатию, обсессии, компульсии, различного рода фобии. А если в этот ряд поставить одиночество? Страдание? Отчаяние? Честное слово, где будет грань эмоций, порожденных одним или другим? Одно было ясно – эти эмоции не контролируемы, молниеносны, внезапны и гиперболизированы. Такие лица там были. Не хочу сказать «искареженные» – они такими не были – они просто были другими. Не было жутко, может, кому-то было. Не знаю. Моя мысль была тогда такой: что это про нас всех. Каким бы «нормальным» ты не был – твоя норма – это лишь твое представление, и нет никаких гарантий, что в любую минуту, случись что, – нужен лишь импульс, – и тебя разорвет, точно воздушный шарик, всплеском бурных эмоций и судорог. Вырвется то, что таилось в тебе; что доселе было еле-различимым неразрешенным обстоятельством, а затем набрало мощь и превратилось в навязчивую идею, расстройство или психоз. Кто в состоянии сказать, что он нормальный, вероятно ненормальный.
Я не берусь судить о качестве того, что я видел; равно как и об актуальности, новизне, революционности или еще какой-нибудь чуши. Я знаю одно: если художник берется за изучение человеческой натуры, к тому же лезет так глубоко, добираясь до теневой части, то он просто не может создать что-то посредственное. След, который оставляет подобное знание, его не отмыть просто так. А если остался след, то и не из глупых фантазий и предубеждений рожается творчество, оно становится правдой. Той правдой, которой она является: горькой, тяжелой, душераздирающей.
Вообще-то атмосфера была там очень приятной. Поначалу, когда только-только собирался народ, было предвкушение Чего-то. Ты там вообще почти случайно, но как будто ты сейчас это часть какого-то локально мира, где происходит событие. Эти столики с винными бокалами, приветливые люди, общительные, я даже не обращал внимания на то, как все фотографировались: на фоне картин, сами картины, тысячу раз переснимали одно и то же, вертикально, горизонтально, – я это все терпеть не могу, особенно в галереях. Ну, снял ты один раз, что ж ты из рук телефон не выпускаешь? И ладно бы для себя, но ведь по сути это все для какой-то мифической публики, для отчетности, фото ради фото. В общем, халтура полная. А потом ко мне подошел какой-то дед и начал что-то лепетать про мой шарфик. От него несло спиртом, он подходил очень близко, так, что дыхание касалось твоего лица; и вообще у него почти не осталось зубов, на нем была какая-то дряхлая шапка, черная фуфайка и красные штанцы а-ля галифе. Он почти не давал мне сказать, а то и дело задавал вопросы. Наверное, я слишком культурный, чтобы вот так просто уходить от разговора, даже если это не разговор как таковой, а в чистом виде монолог или исповедь скорее. Люблю я приманивать таких людей. Может, их влечет каким-то шестым чувством, и они знают, что их выслушают. А я и слушал. Даже не через силу. Не стану отрицать, что и мне это бывает интересно. Я подумал, что он тоже художник. Старые художники всегда такие: в обносках, с взъерошенными волосами или в какой-нибудь несуразной шапке; да, от них, скорее всего, будет нести перегаром, и обязательный атрибут – старенький, но стильненький чемоданчик, чаще из коричневой кожи. И все они такие, хотя в них есть нечто аутентичное, и ты всегда знаешь, – это художник, а не пьяница какой-нибудь уличный, даже если этот художник по совместительству уличный пьяница. В общем, потом этот дед сказал, что он физик-ядерщик. Вот так! Он лепетал, но было ясно, что в прошлом это был удивительно образованный человек с внушительным культурным багажом. Петербуржец. Что-то у меня иногда получалось вставить в его непонятную, но, все-таки, связную речь, и, судя по его реакции, это было метко. Я тогда подумал, что, может, его не настолько тревожит мой шарфик, а по нему-то он и решил, что я неплохой собеседник. Не знаю, как. Знаете, он был таким другим среди всех них, честное слово, его все сторонились. Он был нормальный. Просто, видимо, одинокий. Я тогда еще пошутил про себя: «ну, а кого еще подобает встретить на подобной выставке?» – «Сумасшедшего на выставке про сумасшествие» – сказали бы все. Я скажу: «Одинокого на выставке про одиночество» Ну, как-то так.
Порядочные пятнадцать-двадцать минут он все говорил и говорил. Прервался только когда началось приветственное слово, и то не сразу. Поразительная сцена: молодая, опрятная, одетая с иголочки, чуть пухленькая девушка с таким воодушевлением и лестными словами о художнике открывает выставку, рассказывает о замысле автора, сложности темы, а автор то и дело отшучивается, мол, ничего такого не было. На фразу девушки о скрытом смысле того, почему его картины висят без подрамника с торчащим неаккуратным холстом, он сказал, что просто это такой тренд (на западе действительно обходятся часто только фанерой, прибивают гвоздями холст к ней, так пишут, так и экспонируют; это дешевле и в транспортировке проще). В общем, там была попытка вытянуть что-то про «правду» в искусстве, подлинность и бла-бла-бла. Как бы на музейные полотна в золотых рамах смотришь, как на что-то нерукотворное, а тут – нечто настоящее. Полный фарш мыслей. Про описания картин я молчу. Почему-то они все это притянули к тому, что американцы более эмоциональны и там нормально, проявлять свои эмоции; показывать такими, какие они есть. Чушь полная. Ощущение, что ей сказали одно, а она все перевернула. Мы что вдруг пришли смотреть на иллюстрации поведенческих норм в том или ином обществе? Или на крайние состояния человеческой души? Тогда какая разница? Мне кажется, я занудствую, но вообще-то это действительно очень злит. Когда передали слово автору, он ничего не сказал почти. Так довольно шутливо и бойко перекинулся парой словечек в форме диалога с публикой и все. А нужно ли что-нибудь еще? Самое важное вот в чем было.
Он начал речь формой монолога или истории: «Однажды…» – вот это очень по-американски. Так вот он рассказал, что выставку смонтировали вчера утром, и к открытию галереи уже можно было приходить. Неформально она открылась вчера. И когда он пришел, его поразило, что люди стоят и фотографируются на фоне его картин, пытаясь парадировать те лица, которые изображены на полотнах. Хочу напомнить, что на них – внутренняя борьба, драма, даже целая эпопея, множество перетекающих состояний. В общем, сами поняли. Тут-то я думаю: «сейчас он им даст!» Пристыдит что ли. Не тех, конечно, кто фотографировался, а просто всех. Людей пристыдит, если их вообще в наше время можно пристыдить. Но не тут-то было. Не дословно, но сказал он примерно так: «Меня поразило, что люди стоят и фотографируются на фоне моих картин, пытаясь парадировать эти лица, — Пауза, — И это самый невероятный и радующий результат, который можно было ожидать от этой выставки, – что люди попробуют примерить эти эмоции на себя» Applaus!
Сразу к делу. Я думаю, что ничерта его это не порадовало. Это был очередной американский приемчик, когда некий оратор как бы ниспускается до разношерстной публики и легко разрешает ситуацию, говоря то, что они, вероятно, ожидают услышать. Какие они молодцы, как он их любит и как он им благодарен. Он сознательно снизошел до культуры потребления, от которого мы так стремительно пытаемся убежать, но убежать не получается. Мы тонем в ней все пуще. А что он вообще мог сказать? Какую-нибудь заумную речь, которую никто не поймет? Как он вынашивал, страдал и сочувствовал? Почему он обратился к этой теме? Кончено, нет. Будем честны, это было бы скучно, долго, уныло и, если бы не переполненные бокалы вина в руках гостей, все уж бы разошлись. Хотя нет, не так! Все бы с умным видом кивали головками, а потом погрузились бы в высокоинтеллектуальные беседы об искусстве и человеческой душе, которые бы все равно пришли к кухонной болтовне, основанной на собственном ограниченном опыте. Я понял: то, что он сказал, это лучшее, что могло быть сказано. Пусть лучше так. Те, кому надо, кто может, поймут и без всех этих прелюдий. Но ничерта это его не порадовало. Повторюсь в том, что исследование человеческой натуры не может быть таким простым, не может быть ради того, чтобы всякий сброд теснился у полотен, строя гримасы. Черт, это ужасно злит. Зачем бы тогда он вообще об этом заговорил? А именно потому и заговорил, что запомнил. Что это глубоко засело в сердце, и он пытается найти хоть какой-то выход. Такая грустная метаирония. Может на выставках в Америке он и не сталкивался с этим. Или сталкивался, а потому все знал наперед. Знаете, почему? Потом он сказал, что все лица были написаны с натурщиков, – его знакомых, друзей, – он просил их изображать эмоции. Разные люди. Но потом, сделал ремарку, что если кто и найдет сходство, то пусть не спрашивают. Это реальные люди, но это не они. Понимаете? Он все предугадал, дьявол. Он знал, что будут искать похожесть, скорее всего, знал, с кем, как будто мамочки, разглядывая фото карапузов, гадают, на кого же похож малыш. Тоска полная.
Сейчас во мне злости больше, чем тогда. Тогда все это было в мыслях, но не так сильно. Но иногда я ощущал себя юным Холденом, который острым глазом во всем видит липу. Да, это точно. Знаете, проходил я мимо одно из столиков, и там двое молодых людей. К слову, вход был бесплатный, и была выпивка. Ну, по приличному бокалу, наполненному на две трети, досталось каждому. Так вот один другому говорит: «Удачно мы заскочили» Чокаются и еще так ехидно перехихикиваются, сальные рожи. Самой излюбленной картиной оказалась та, где женщина пьет водку из горла. «Never mind» называлась. О, количество фотографий, сделанных на фоне нее, не счесть. Ну, а что еще может понравится русскому человеку, у которого, кажется, водка в культурном коде? Это им, видимо, было ближе всего, понятнее. Ладно, опускаю.
Понравился мне там один мужчина. Он был такой худой и высокий, в черной водолазке и кожаных скинни. Мне понравилось, как он смотрел на картины. Знаете, по взгляду сразу все понятно. Глупых людей видно сразу. У них взгляд пустой, либо переполненный, скорее всего, всякой бытовухой. А у него был другой взгляд. Просто другой. Вот и понравился мне, потому что смотрел иначе на все.
Мой дед все это время болтал кем-то, я наткнулся на них случайно как раз в тот момент, когда паренек откланивался, и дед бегло бросил взгляд в мою сторону. Я так мастерски отвел голову, но я точно знал, что сейчас он пойдет до меня. Честное слово, я побежал от него. Но он за плечо меня хвать! Ей-богу, такие люди найдут тебя, где угодно. Даже если ты канешь в бездну, они вызволят тебя из могилы и выговорят тебе все, что в их безумной головенке. Он так трезво вернулся к той теме, на которой прошлый раз наш разговор прервался, что я был поражен. Обычно, такие люди забывают, о чем говорят, нередко прямо на ходу… не тут-то было. В этот раз вообще-то было занимательно. О многом тогда поговорили и складным образом вышли вот к чему.
Дед вдруг, указывая тростью на одну из картин, вдруг начал говорить, что, мол, не понять нам такого (про русского человека). Не готовы мы, говорит он. А потом так бегло прошелся по кинематографу, литературе, в общем, всему искусству. Я как-то вякнул в ответ, что, якобы, неудивительно, если в нас взрастили тупость, и общество привыкло к тому, чтобы «поржать, посмотреть, как другие живут, осудить, осмеять» и прочее. Он согласился. Самое интересное, что вот так сложилось, что именно на Западе, считается, родилась подобная культура. А парадокс в том, что даже там, где она родилась, такого, оказывается, нет. Я не ожидал, что мы сойдемся с ним на этом. Но если посудить, то ведь так оно и есть, если то, что там называется поп-культурой, это в конченом итоге, действительно про искусство. А у нас получается, что искусство – оно где-то в подполье, как альтернатива массовой культуре. А еще мы неплохо так черпаем оттуда всякое, да черпаем не то. Взять хотя бы то творчество, которое рождается из фурора, когда ты действуешь эффектом кратковременным. Когда ты ставишь цель, произвести впечатление. Получился в итоге парадокс, что в погоне за впечатлением, в попытках сделать то, что еще никто не делал, в попытках создать нечто новое, ты становишься таким, как все, сливаясь в общую массу тех, кто жадно треплет себе извилины. И получается… получается найти то, что никто не делал еще, но оно само ради себя, и в итоге получается полная ерунда.
Дед ушел сам, я опять удивился. Обычно приходится находить пути отхода самому. Что ж, я тогда продолжил погружаться в эту историю «Psyche», так называлась выставка. Интересно, что и названия картин, и самой выставки, не переводятся в полной мере. Им нет аналогов на русском. Они собирают в себе множество значений, которые утяжеляют слово, делают его глубже. Ну, этим западноевропейские языки обязаны латыни. Я все говорю о каких-то людях, и так мало про выставку, а ведь он больше всего дала. Но что толку описывать картины, верно? Поэтому, давайте еще поиисследуем глубины или мелководья человеческой натуры.
Мне очень хотелось поговорить с художником. Он тоже производил впечатление умного человека, одухотворенного. Желательно, наедине, не просто вот так с ходу, а чтобы спокойно, при каких-нибудь по-особому сложившихся обстоятельствах. Но как это могло произойти? Это счастливая случайность была бы, не более. Он всегда был в компании. Все эти выскочки, разумеется, не были так мнительны, как я, а вообще-то я думаю, что это люди, просто напрочь лишенные всякого стыда; они облепляли художника со всех сторон. Хуже всего, это люди, которые при любых обстоятельствах оперируют только личным опытом из разряда: «Знаете, вот у меня был знакомый, очень похож на того мужчину с той картины; а еще он был аутистом, я не знаю, но мне муж так сказал, у него друг психотерапевт, вот знаете, он всегда у меня ассоциировался с вот таким вот, знаете, как будто несколько у него личностей, как на картине… я вот представляла это, что у него много гла-а-аз, носо-о-в, вы очень точно передали это состояние» Помогите, меня сейчас стошнит! Черт, я ведь даже не приукрашиваю, а там, где хотелось бы – некуда. А потом я чуть не умер. Появился какой-то хлыщ в красном драпе в пол. Манерный до мерзости. У меня нет предубеждений на счет манерных людей. Манеры бывают разными и манерности тоже. Я, в конце концов, манерный. Но этот пшют. Вы бы его видели «… а теперь я украду Вас на пару слов… Вы не против? Нам бы побеседовать, как художник с художником» Представляете? Такой низенький, а лицо распухшее с висячими щеками, как у поросенка. Убейте меня.
Я тогда посмеялся: «а о чем бы я с ним поговорил, как художник с художником?» И вообще-то тем набралось прилично. Более того выставка открылась мне совершенно по-другому. Я стал мыслить ту мысль, которая преследует меня очень давно и которую я, только что осознав, увидел воплощенной на холстах. Эти эмоции этих людей. Они ведь такие нерафинированные. Они чистые и неподдельные. И это удивительно, потому что в них нет как таковой эстетики. Эстетики Прекрасного. Мы считаем Прекрасным то, что знаем, как положительное, что есть в нашем опыте, как правильное, нормальное, хорошее. Эмоции: вот счастливая семья, вот влюбленные, вот улыбающийся толстый сморщенный пупсик, котеночек, цветочек. Знаете, все наши даже самые лучшие эмоции, точнее то, от чего они рождается, то самое Прекрасное – это пятьдесят процентов социум, пятьдесят процентов наша собственная логика, которая, скорее всего, будет также основываться на логике социума. А есть Безобразное, еще более поддающееся логике социума. Есть негативные эмоции, которые принято блокировать. А еще эмоции могут быть сложными. Противоречивые эмоции могут складываться в консонанс. А, казалось бы, схожие, могут диссонировать. И ведь всякий человек с его безмерно богатым мешком жизненного опыта – это уже искаженная фигура. Ведь все складывается из наших воззрений, идеалов, приоритетов; так кто бы мог гарантировать, что его набор лучше набора другого? Вот! Здоровый человек! Но разве лишен он иллюзий? Предрассудков? Проекций? Разве не будет у него травм? Ему бы хотелось думать, что да, лишен. Но это в корне не так. Получается, что как-то в тех самых сумасшедших больше правды, чем «нормальных» Эта метафора такая, понимаете? Иной раз, в сумасшедшем больше неподдельного. Это страшно. И прекрасно. Как прекрасны были лица. Это правда. Стоило в них всмотреться, подольше с ними побыть, как ты увидел: вместо десяти глаз ты увидел красивого молодого человека с легкой светлой улыбкой; вместо мертвецко-фиолетовой кожи, ты увидел утонченные черты молодой девушки; вместо непонятного сумасшедшего, засунувшего полкулака себе в рот, ты увидел яркие глаза, горящие огнем. Очень хотелось спросить у художника: «Вы ведь любите их?» Потому что они прекрасны. Как бы мог художник изобразить то, что он любит, уродливым. Они были прекрасны. Об этом хотелось бы поговорить. Спросить: «Для Вас ведь они – более нормальны, чем нормальные?» Глупо, да? Он бы не ответил да или нет. Начался бы разговор, правда, все так бы было. Если мы вот вдруг пересеклись где-нибудь у входа, в безмолвном молчании куря по сигарете, я бы спросил: «Трудно было?»
Я ушел потом, казалось, пробыл там целую вечность. На самом деле нет. Мне было тяжко. Я думал, что картины – это самое настоящее, что было на выставке. Если не считать того приставучего деда.