Статья о Тарковском. Часть вторая: аллюзия на глубину исторических корней
Но дело здесь было не в выборе исторического шедевра, передающего мысль режиссера, а в конъюнктуре. Аудиторию фильмов Тарковского главным образом составила, конечно же, интеллигенция. Интерес у публики вызывала не только аллюзия глубоких исторических корней нового вида искусства, но и аллюзия глубоких исторических корней относительно социальной группы, к которой можно отнести российскую интеллигенцию.
Эта прослойка общества и сегодня вписывается в рамки образа, описанного Н.А.Бердяевым: «Интеллигенция скорее напоминала монашеский орден или религиозную секту со своей особой моралью, очень нетерпимой, со своим обязательным миросозерцанием, со своими особыми нравами и обычаями, и даже со своеобразным физическим обликом, по которому всегда можно было узнать интеллигента и отличить его от других социальных групп». С его мнением были согласны многие русские писатели и ученые. Н.Зернов отмечал, что «писатели Анненков, Бердяев, Бунаков-Фундаминский, Степун, Варшавский и другие, затрудняясь в определении характера этой необычной социальной группы, сравнивали интеллигенцию с религиозным орденом. Федор Степун (1884-1965), один из ее ведущих представителей, сформулировал это понятие следующим образом: «Орден – сообщество людей, подчинивших себя определенному образу жизни, основанному на определенном мировоззрении. У ордена русской интеллигенции не было определенного религиозного взгляда, но он каждое мировоззрение превращал в религию».
Произошло это уподобление религиозному ордену потому, что интеллигенция выделилась в самостоятельный класс не на базе права рождения, а на базе индивидуальной деятельности, которая была ничем иным как миссионерской помощью и наблюдением за нравственностью по отношению к народу. Радикальное крыло интеллигенции пыталось «постигнуть тайны европейской цивилизации, однако не для того, чтобы вкусить прелести европейской жизни, прельщавшие дворянство восемнадцатого века, а чтобы получить готовые рецепты борьбы с социальным и политическим злом, царившим на родине».
Желание найти готовый рецепт для одержания победы над злом (или над тем, что злом представляется) свойственна, в первую очередь, представителям религиозного ордена. Но интеллигенция русского образца не имела сходства с теми, кого «на Западе называют intellectuels. Intellectuels – это люди интеллектуального труда и творчества, прежде всего ученые, писатели, художники, профессора, педагоги и др. Совершенно другое образование представляет собой русская интеллигенция, к которой могли принадлежать люди не занимающиеся интеллектуальным трудом и вообще не особенно интеллектуальные».
С этим определением российского интеллигента созвучны и определения социолога и психолога Г.Блуммера: «Когда люди, составляющие общественность, возбуждены апелляцией к какому-либо общему для них настроению, они начинают толочься и устраивать контакт. Тогда они выражают себя в форме общественного настроения, а не общественного мнения», и высказывания актера Ю.Назарова: «Студентами мы горячо спорили, говорили открыто о проблемах войны и мира, о сталинизме, о фашизме. Обсуждали пути развития страны, наше поколение (или тех, кого я знал) как-то глубже волновали общественные цели, нежели личные и частные». И действительно, именно интеллект для миссионерской деятельности и выражения общественного настроения как раз и не требовался, а требовалась твердая вера в пользу избранных идей и мер, с помощью которых интеллигенция предполагала улучшить жизнь народа. Так же необходима была аскеза и вообще самоотречение для тех, кто собирался стойко переносить неудобства существования в гуще народной.
Российским интеллигентам 60-х, 70-х и 80-х были свойственны общие черты – неконтролируемые эмоциональные всплески, бурный энтузиазм и желание узреть чудеса небывалые. Они повсюду видели то, о чем мечтали - массу необъяснимых феноменов – в дикой природе, в человеческой психике и в мироздании вообще. Однако как правило увиденное не анализировалось, а, как максимум, фиксировалось в качестве темы для беседы. Это породило своеобразную творческую манеру – транслировать опоэтизированные описания сцен из жизни, без дальнейшего глубокого анализа и без каких-либо выводов. И в критике появилась манера пересказывать кино, описывая, но не анализируя увиденные на экране сцены, предлагая тот или иной способ трактовки символов и перипетий сюжета.
Хрущевская оттепель изрядно потеснила образ тирана-демиурга, с которым большая часть населения сроднилась за десятилетия тоталитаризма. В качестве замены был предложен маленький человек, который мог в одно мгновенье, без каких-либо предпосылок, стать героем и творцом. Достаточно было найтись подходящему стимулу – и «в жизни всегда есть место подвигу».
Публике нравилось верить, что все можно постичь и всего достичь интуитивно, без долгих целенаправленных усилий. И совсем не хотелось думать, что для творчества на профессиональном уровне необходимо много учиться – даже таланту-самородку. А мысль о героизме, который вырабатывается из хорошо дрессированной трусости, отметалась начисто.
Подвиг был не столько действием, сколько отказом от чего-либо. Аскеза, лишения, мучения – это и была героическая стезя. Советский интеллигент шел той же стезей, что и «массовые» раннехристианские мученики, тысячами принимавшие смерть от руки римлян. Правда, если мученик выживал, он мог оказаться весьма несимпатичной личностью. Достаточно вспомнить образ военрука из фильма Тарковского «Зеркало». Готовность собственным телом закрыть детей от гранаты должна реабилитировать убожество его натуры. И в самом деле: разве самопожертвование не оплачивает все грехи человеческие?
Сюжеты о чудесах, озарениях и подвигах простых людей надолго поселились в советском искусстве в качестве «оптимистического кино». Подобный оптимизм проникал во все жанры киноискусства. Катарсис становился неотъемлемой частью судьбы русского народа – ввиду того, что он «хочет не столько святости, сколько преклонения и благоговения перед святостью… коллективное смирение дается ему легче, чем религиозный закал личности».
И даже для тех «интеллектуальных» фильмов, где показывались самые кровавые и жуткие сцены, у интеллигента непременно находились объяснения позитивности указанных моментов. «Жестокость никогда не была для Тарковского самоцелью, а являлась необходимым средством для выражения высоких духовных, мировоззренческих, философских задач. Над житейской жестокостью и злом в картинах Тарковского всегда воспаряет душа его героев, душа автора, неустанно искавшего истину и гармонический идеал. В отличие от эпигонов Тарковского его творчество всегда позитивно», - писал Николай Бурляев, снимавшийся в чрезвычайно жестоких фильмах Тарковского «Иваново детство» и «Андрей Рублев».
Что заставляло поклонников и соратников Тарковского не замечать отчетливо выраженных в его творчестве эмоций насилия, безысходности, страха поражения, ужаса смерти? Чем они оправдывали настрой режиссера? Ведь некоторые актеры все-таки понимали и даже на собственной плоти чувствовали безжалостное, деспотическое отношение Андрея Тарковского и к окружающим, и к порядку вещей в мире.
Перед съемками «Ностальгии» у Олега Янковского состоялся разговор с режиссером, из которого актер уже смутно понял общий смысл фильма. Тарковский спросил у него: «Как сценарий?» - «Прекрасный», – «Вот, все русские сразу понимают», - парировал он». Действительно, русские понимают – из-за своей беспомощности и несамостоятельности перед лицом непривычных условий. Даже более комфортных, чем родные пенаты. «Похудеть не сможешь?» (выяснял Тарковский у Янковского – И.Ц.) – «Куда?» – от неожиданности выпалил я, понимая, что ему нужен человек, измученный духовной жизнью в самом прямом смысле слова. Что это состояние и будет, видимо, сюжетом фильма».
Почему «это состояние» неизменно служит предметом гордости? А также и темой для «глубоко русских» произведений искусства? Первая волна эмиграции, вторая волна, третья – и представители всех волн массово пишут книги и ведут разговоры о русской тоске. К семидесятым годам использование подобной тематики превращается в устойчивый стереотип, а новизна увиденного и пережитого – и авторами, и публикой - все уменьшается. Притом, что русская интеллигенция практически гипнотизирует себя этой «неспособностью приспособиться» к заграничной жизни. Хотя в XXI столетии практика свободного выезда и въезда легко доказывает обратное: перестав быть, оперируя биологическими понятиями, эндемиками – существами из замкнутой жизненной системы – русские перестали вымирать, оказавшись в непривычных условиях.
Но в прошлом веке неумение выжить на Западе и легкость, с которой русские иммигранты впадали в депрессию, казались признаком глубокой и загадочной славянской души. Из высказываний Тарковского: «Я хотел рассказать о похожей на судьбу связи русских со своими национальными корнями, со своим прошлым и со своей культурой, своей землей, друзьями и родными, о той глубинной связи, от которой они не могут отрешиться всю свою жизнь – куда бы ни забросила их судьба. Русским трудно переориентироваться, приспособиться к новым условиям жизни. Вся история русской эмиграции показывает, что русские – «плохие эмигранты», как говорят на Западе. Трагическая неспособность к ассимиляции и их неуклюжие попытки усвоить чужой стиль жизни общеизвестны. Могла ли во время работы над «Ностальгией» мне придти мысль о том, что состояние подавленности, безнадежности и печали, пронизывающее этот фильм, станет жребием моей собственной жизни? Могло ли мне придти в голову, что я теперь до конца своих дней буду страдать этой тяжелой болезнью?»
Болезнь надо либо лечить, либо терпеть. Разговоры вызывают ипохондрию.
Но интеллигенция по-прежнему поднимает на щит патриотические и ностальгические чувства «своего» режиссера, в чьем творчестве обычный маленький человек может увидеть свои, такие знакомые, страдания (и непременно страдания! Чем еще может заниматься герой «русского» произведения?). Оттого и возрастает любовь к режиссерам, артикулирующим смутные переживания массы, - ведь он истинно русский, истинно свой и как никто понимает наше традиционное самомучительство. И не только понимает, но даже перерабатывает его в материал для своего творчества, а его творчество дарит нам новые поводы для страданий: «Тарковский и был истинно русским художником, воплощением совестливости, максимализма, внутренней свободы, духовной твердости. И самое важное – обладал нутряной, естественной для себя потребностью принять и пережить наши боли и страдания».