Влечение сердца — голос Рока
Внезапно, спустя четыре года после написания (и издания, и публикаций, и рецензий), началось новое бурление вокруг "Садов-виноградов" Юлии Старцевой. Какие-то праздные мелкие и мелочные людишки принялись намекать на коммерческие и личные (не личностные) мотивации для рецензирования этой вещи, на какие-то нелитературные и некритические обязательства, которые у рецензентов якобы имелись к автору... Я понимаю, люди с себя переносят, им ужасно хочется, чтобы им платили за похвальбушки и чтобы с ними дружили за их "беспристрастие" психопатической этиологии. Было бы зачем и за что, милые.
Перенос ощущается и в том, как в последние годы расцвел пиар псевдоисторического, сопряженный с боязнью "старинных словес", с уверенностью, что читатель, тупое чмо, ничего не поймет (в отличие от страшно образованных критиков, путающих прециозную эпоху с петровским временем), а значит, писать надо простенько, для той ЦА, которую они себе воображают. То бишь глупее глупых. И непременно украшать исторический антураж пластиковыми бутылками. Погорелая критика вообще не понимает, нафига и писать исторические романы без пластикового мусора.
Давайте вы уже переименуете всё, что вам так мило, в мусорную литературку, а себя в мусорных пиарщиков. И дадите образованному читателю, в которого вы не верите и который без всякого словаря понимает книги авторов, подобных Ю. Старцевой, отдохнуть от своей гиперопеки. Дефектологи нормальным людям не нужны.
А рецензия, написанная мною четыре года назад на хорошую книгу Ю. Старцевой — вот она. Попробуйте найти в ней "дружественно-коммерческое", господа мороженые караси, пескари и иваси.
Людям скучно, людям горе;Птичка в дальние страны,В тёплый край, за сине мореУлетает до весны.Пушкин. Цыганы
Новая повесть петербургского прозаика Юлии Старцевой "Коль пойду в сады али в винограды", опубликованная в августовском номере журнала «Звезда», сочинена на малоизвестный сюжет «из отечественной истории». Текст в первой трети условно близок к жанру плутовского романа, повествует о проделках Егора Столетова, юноши-пиита, личного секретаря Виллима Монса, — такого же обаятельного взяточника, как и его патрон, попавший в фавор к Екатерине-Марте, супруге Петра I, и поплатившийся за её милости головой. Сейчас разве что знатоки русской старины вспомнят трагическую судьбу Столетова и уцелевшие строки, давшие название повести.
Перед читателем — петербургский текст, который продолжает классический и модернистский «миф о Петербурге». Так рисовали XVIII век Александр Бенуа («Виды Петергофа») и Евгений Лансере («Летний сад при Петре Великом»): аллеи, фонтаны, перголы, боскеты, прелестные женщины, любезные кавалеры, величественные монархи и нарядные придворные, уходящий в историю придворный быт, сады и винограды… И за всем этим — суровая Нева, холодные ветра, рвущие прочь шляпы и плащи, свинцовые волны, вздымающие корабли.
Мистицизм, присущий русскому Серебряному веку, пронизывает повесть сквознячком балтийского норда: явления, указующие на скорую смену правителей и временщиков, ясны задним числом, нам, потомкам, отчетливо видны опасные ловушки и пути спасения, так и не случившегося. Подумать только, дотяни Виллим Монс до переломного момента в судьбе фаворита, до смерти Петра (всего два месяца оставалось!), — и был бы не Меншиков при Екатерине правителем, а Монс. Таковы чудеса переменчивой Фортуны! И так же не случись Егору Столетову столкнуться с Василием Никитичем Татищевым, — и прожил бы счастливо и приятно куда более долгий век.
Автор идет, балансируя и не оступаясь, по тонкой кромке между болотными туманами и дворцами петровского барокко. Персонажи, описанные несколькими точными мазками, предстают, словно на портретах Федора Рокотова, то призраками былого в рокайльной таинственной дымке, то красочными, четкими, объемными.
«Милостивец был всем хорош, а по-русски не умел грамоте вовсе.Щёголь лощёный, с победительным оскалом белейших ровных зубов, миловиднее Купидона; парик, в лиловой, пунсовой али золотой, по наряду смотря, пудре надушен; взор нагл и томен, с зовущим блеском голубых немецких глаз; голос вкрадчивый и приятный — у дам от его голоса, усмешки, пристального взора вдруг приключалось рассудка смятение, их вихри крутили и дамы себя теряли».
Язык «Садов и виноградов» стилизован под трехвековую старину, без перегруженности и напыщенности, но и без попыток нарядить в камзолы и роброны наших современников с мышлением и проблемами третьего тысячелетия, для вящей злободневности: и так доныне актуальны беды трехсотлетней давности, перемежаемые краткими моментами счастья, когда не кукла, а человек радуется жизни в Городе, выстроенном по линейке и циркулю, для напудренных куколок и оловянных солдатиков.
В повести читатель не отыщет того, что нам усердно навязывают в последние два десятилетия, — так называемой простоты и «легкоусвояемости» текста, якобы любимой широкими народными массами. Издатель давным-давно всё за нас решил: массовый читатель пребывает в вечном младенчестве, не понимает сложных произведений, ему-де нравятся книжки «хлеба проще, рельс прямей». Оттого и жанры, которым сама муза велела отличаться энергоемкостью, требующие работы ума как от автора, так и от публики, подлежат искоренению. Поскакали по страницам ряженые аристократы и благородные пираты, цари-рефлексатики и поучающие царей холопы, неправдоподобные до последней малости, и читатель разучился ценить подлинный исторический стиль в литературе, высокие образцы которого дали нам А.К. Толстой и его однофамилец, «красный граф», полузабытый Борис Садовской и знаменитый Юрий Тынянов.
В «Садах-виноградах» описано перерождение плута-канцеляриста в лирика, певчую птаху.
«Венус прелютая, пошто томишь мя всечасно,Младости цвет пошто увядает напрасно.Сердце скорбное рвётся, горюет, слезит обильно,Для чего ж я тебя, голубушку, не вижу довольно.— Изрядно! Ты их перебели-ка скоро да пошли известной особе. Припиши, ночи не спал, образ ея не давал покоя и томил, а под утро и вирши сии привралися».
Осеннее чувство навевают страницы повести, чувство подступающих холодов, тления и умирания. Еще блазнит Фортуна, блистает шитье на камзолах, еще несут богатые дары всегда готовые переметнуться к новому баловню судьбы прихлебатели, еще гнет спины челядь и дамы шлют записочки через пажей-Купидонов, но конец эпохи близок, и свет в зеркалах меркнет будто сам собою. Вот попадается благодетель Столетова на амурных делах с той, кому посвящено его последнее письмо: «Моя любовь — моя погибель. Как же дерзнул я питать страсть к той, коя достойна лишь одного решпекта… Свет, прощай!»— Допрос учиним заутра, — молвил император Ушакову, переступив через тело упавшего в обморок камергера. — И дыба не понадобится. Роскошник! Неженка!И без допроса с пристрастием изящный кавалир, разлетевшийся вдребезги, в порцелинные осколки галантный пастушок, признался в премногих дачах, мошенничествах, вымогательствах… Удар был так силен, что арештанту лекари метали кровь и красавец постарел за одну ночь, как за полный десяток лет».
Сложность исторического жанра состоит еще и в том, что трагедии прошлого давно сыграны: даты жизни и смерти исторических лиц известны, расчет, любовь и предательство их были да быльем поросли. Финал известен любителям истории — и переживать, кажется, не о ком и не о чем. Однако в «Садах-виноградах» о страданиях, страстях и гибели исторических персон рассказано так живо и ярко, что будто бы внимаешь этому рассказу в первый раз, позабыв всех академических историографов. Главный герой переходит от хозяина к хозяину, пытаясь выжить, — совершенно как птичка Божия из поэмы Пушкина «Цыганы». До последнего веришь, что птахе удастся уцелеть, унести свое легкое тело «в дальние страны», чтобы вернуться благодатной весной, когда минуют беды и холода. А в России после кончины Петра I настает «людям горе»: приходит эпоха дворцовых переворотов, передела власти, новой петербургской смуты, в которой исторические деятели, борясь за близость к трону, расплачиваются своими людьми, не считая «дачи» (так в старину называлась взятка). Мудрено в такое время уцелеть пииту, когда падают головы высоких персон — ближних фаворитов.
«Высекли прилюдно даже мальчишку пажа: не носи цидулок впредь! Оборвав Купидону крылышки, отдали его в солдаты».
Жалость неведома сильным, а уж тем, кто взыскует силы, кто пытается подобраться поближе к власть имущим, — и подавно. Образу Петра I автор придает поистине кошачье коварство, заставляя вспоминать лубок «Как мыши кота хоронили», суета вокруг умирающего царя идет мышиная: «макарки тянут лямки», «мышь пищит, пироги тащит», «мышка тянет табачишко». Кто займет место Кота? Кому на корм пойдет большая часть суетливой похоронной команды?
Юлия Старцева показывает читателю разнообразных «калифов на час», от всесильного ветреника Виллима Монса или Меншикова до благообразных ученых-землемеров, а по сути своей — палачей. Попавши к ним в лапы, Егор Столетов понимает: не за плутовство страдает и он сам, и его «милостивец».
«Фортуна, ветреница проклятая!За царскую обиду нас казнят, а не за взятки-дачи. Вон светлейший пирожник, по слухам, великие мильёны украл и в заграницы перевёл, а ему ништо, дубинкой охаживал по хребту государь — и вся кара вору-растратчику.Ах, пожито мало, ах, погуляно всего-ничего!»
Невиданной ловкостью обладать надобно, чтобы вывернуться из схвативших тебя когтей. Откуда взять увёртливости служителю муз, влюбчивому и рассеянному, как все истинные поэты?
Такова некозырная суть главного героя. Кем бы ни сделала его судьба: секретарем, придворным, ссыльным, заключенным — он останется поэтом и в ответ на любые удары рока токмо вирши сложит. Злая Фортуна ставит молодому человеку множество подножек, как и всем маленьким людям, когда «большие люди» ими, как мелкой монетой, расплачиваются. Большая игра, ведущаяся во дворцах, присутствует в повести лишь в качестве яркого эмоционального фона. Повесть, сосредоточенная на судьбе маленького человека, «богатой злоключеньями, скорбями и муками непереносными, скудной радостями», раскрывается, словно утраченное ныне яйцо работы Фаберже «Херувим и колесница», в котором, по описаниям, под внешней роскошной оболочкой был спрятан херувим с часами, правящий колесницей, — хрупкий и многозначительный символ любви и времени, божеств земного пути. Не случись в судьбе Егора Столетова встречи с Пленирой, единственной любовью всей его недолгой жизни, — как знать, не оказался бы российский пиита почтительным подданным иной государыни, возведенной очередной кликой интриганов на российский трон, не прожил бы он дольше на два-три десятка лет. И в опале люди живут, от разбитого сердца не помирают.
«В застеклённых птичниках вспыхивают радужно перья золотых фазанов, царственные лебеди спят, похожие на комья снега, спрятав под крыло голову на крутой шее, в павлятнике красуются перед короткохвостыми скромницами павами визгливые щёголи: роскошники синие павлины и белые, в оперении, подобном тончайшему кружевному дезабилье.Елисавета Петровна сама задавала корм из белых ручек, прекрасная птичница. Рыжеватые — свои, природные — букли без пудры сияли на солнце жарче драгоценного убора».
Херувим с часами правит повозкой, поворачивает к каторжному Рогервику, где «камнем ежедневно насыпают мол, а море моет насыпь и наутро следа нет той работы, принимайся заново». А от Рогервика — в Нерчинск, на край света, где свинец в земных недрах перемешан с серебром и человеческими костями. Плати, маленький человек, за влюбленность свою, за близость к сильным, за причастность невольную к их миру безжалостных охотников. Они хищники по праву рождения, ты — добыча, по тому же праву.
Позволив себе некоторое отступление, замечу: в третьем тысячелетии мы всей страной, всей современной литературой перепутали маленького человека с микроскопическим, мелким, ничтожным. Герои наших модных романов, как правило, ничего не могут и не хотят, кроме как лететь в теплые страны за сине море, да не до весны, а навсегда, навечно. Их судьбы — чистые листы, писать книги об их пустопорожнем существовании можно, лишь желая понравиться обывателю, любителю хеппи-энда. Маленький человек не таков. Он обделен силой, властью и влиянием на самую жестокую среди муз — Клио. Зато сохраняет свою душу даже в тех обстоятельствах, которые предлагает Россия-матушка: мимолетная благосклонность вышестоящих, короткое лето красное и неизбежная погибель в когтях голодной неясыти, охотницы на беззащитных птах. Не зря же это название образовано от слова «ненасыть» — по Далю, «сказочная, прожорливая, ненасытимая птица».
За чтением не без удивления отмечаешь: та давняя эпоха во многом перекликается с нынешней. И в начале третьего тысячелетия маленький человек вынужден отстаивать себя в играх больших людей, избегать адовой пасти государственной политики. И тот, кто ускользнул от высочайшего гнева, от монаршего глаза, легко становятся добычей ретивых чиновников, готовых на злодейство, если брезжит надежда поймать рыбку в мутной воде. Вот из-за чиновного рвения и завертелась пыточная карусель вокруг секретаря-стихотворца Егора Столетова.
Василий Никитич Татищев, которого из энциклопедий и учебников все знают как российского географа, экономиста и государственного деятеля, автора первого капитального труда по русской истории, основателя Ставрополя, Оренбурга, Екатеринбурга и Перми, в «Садах-виноградах» показан с непарадной стороны — предстаёт палачом-дознавателем, чьим усердием не один человек «изумлен был» (то есть сошел с ума от пыток). Татищев, ухватившись за пустяшную провинность ссыльного, — отсутствие в церкви в «царский день», — усердно расследует «дело Столетова», нарушая предписания: «в розыски важных дел вступил, в которые бы вступать не надлежало». Читатель поначалу не понимает: зачем? Как может ученый, благородный человек собрата на дыбе подвешивать?
«Щегольская, увеселительная наука стихотворства потребна ли человеку разумному?Самородное золото берг-инженер Татищев распознавал и ценил в диком камне, в недрах земли. В живом человеке, втоптанном в грязь, золота не усмотрел. Не узрел даже забавной окаменелости — древнее дерево ископаемое имеет кровяной оттенок и весьма годно ювелирам, оправь в благородный металл и выйдет украшение тонкого вкуса.Ишь, соловушка выискался, любовные романцы при Дворе насвистывать! Пёрышки ощипать — что запоёшь?..»
И всё оттого, что «высоты Парнасски ведению Берг-коллегии не подлежали по причине своей мнимости».
Разверзаются перед читателем темные хляби чиновничьих душ. В скором будущем Елизавета Петровна запретит пытки при дознании и казни, но ссыльному пииту Егорушке уже не помочь. Люди, мечтающие возвыситься при дворе Анны Иоанновны, предшественницы цесаревны, готовые на низкое шутовство и на кровавое действо, уничтожают Столетова шутя, подобно тому, как Анна Иоанновна, страстная охотница, палит по летящим птицам в Монплезире. Нездешние, «с пунсовым оперением» певчие птицы, испуганной стайкой мечущиеся перед ружейным дулом, — яркий символ беззащитности жертвы перед злой волей людей и превратностями судьбы.
Зачем гибнут маленькие люди, всего лишь в недобрый миг попавшиеся на глаза сильным мира сего? Отчего царская обида на неверную жену или метрессу жерновами перемалывает и тех, кто цидулки носил да вирши сочинял? Отчего ученый сановник превращается в обезумевшего от крови палача, расследующего с пристрастием несуществующий заговор? То ли это безумие, что охватывало угрюмую монархиню при виде беззаботно порхающих, щебечущих птах — или нечто другое, заложенное в основах мироздания как извечная борьба Хаоса и Космоса? Но что тогда порядок, а что — хаос?
Для читателя этой небольшой по объёму исторической повести вопросы найдутся свои, и размышления, и ответы. Главное — дать себе труд задуматься над страницами.