"Басма есть слово тюркское, означает печать"
В чешском журнале Proces семь лет назад была размещена моя рецензия на книгу Юлии Старцевой "Двуликий Сирин". Именно тогда я оценила писательский дар Юлии Владимировны в полной мере.
Судьба, сколь ни пафосно это звучит, настигает не только людей – она настигает целые цивилизации. И не всегда историческая наука способна ярко воссоздать картину меняющегося мира, поэтому жанр исторического романа можно назвать вечным. Но, возможно, это предположение слишком смелое, особенно при современной тенденции вытеснения исторического романа – авантюрно-историческим или даже так называемым альтернативно-историческим.
Вдыхать архивную пыль, штудировать источники и монографии, посещать музеи и достопримечательности нынче и дорого, и немодно. Куда проще вообразить на досуге: бок о бок с тобой сидит и вспомоществует писать сам Господь Бог, милостиво допуская любые безграмотные и безвкусные пассажи. Или ощутить себя духовным наследником гения, исторического лица, величайшего тирана – и, не спрашивая, с каких щей такое барство, строчить, извращая эпоху и ее деятелей под себя, сладострастно потакая собственным недостойным амбициям. А когда написанное в фантазийном пылу год за годом получает официальное одобрение Большого жюри – считай, дело слажено. Исторический жанр приговорен к смерти, и приговор практически приведен в исполнение.
Ведь писатель, как и всякий человек, ленив и суетен. Девиз эпохи: «Пипл хавает!» – а писатель лишь следует за штандартом с этой надписью, аккурат туда, куда дорога благими намерениями вымощена. В частности, благими намерениями сделать «пиплу» красиво, развлекательно, числом поболее, ценою подешевле. Что плохого в том, чтобы писать исторические романы попроще, современным языком? Почему царь Иоанн Грозный не может назвать митрополита Филиппа «интеллигентом», как оно приключилось в произведении маститого классика нашей молодой, но уже безнадежно достославной эпохи? Отчего бы И. В. Сталину не заробеть при виде пылко влюбленной в него дамочки? Разве не может священник, исповедующий прихожанку, начать с вопроса: «В афедрон давала ли?» Вот так и вытесняется исторический роман с информационного поля постмодернистскими поделками.
К тому же главная заповедь исторического романиста удручает как ничто другое: в историческом романе автор описывает не себя. Он пишет о людях, живших в другое время, с другими этическими нормами и психологическими установками, их система ценностей отличается от сегодняшней даже больше, чем их одежда, утварь, оружие и речь. И вдобавок пытается вывести из этого действа единую мысль, мысль эпохальную. Самоотвержение на уровне самоотверженности. И хорошо, что есть еще авторы, готовые при написании книг думать об объекте, а не о субъекте творчества.
Книга Юлии Старцевой «Двуликий Сирин» полна того, что на Востоке называют словами «басма» и «кисмет». Знак судьбы, ее печать, порой каинова, проступает на человеческих лбах с рождения, вызывая у нас, современных людей, мечтающих о полном контроле, глухой внутренний протест. Так хочется если не верить, то думать: ты сам хозяин своей судьбы; глядеть на изнанку шитья не придется и читать прописанные в ней испытания незачем – всё еще можно изменить к лучшему.
Судьба героев «Двуликого Сирина» определена сразу, ходом истории, неизменяемой реальностью, которую можно трактовать по-разному, но повернуть вспять нельзя. Несмотря на смутные обстоятельства кончины одного из главных героев, Федора Басманова, абрис его участи чёток и страшен. Сын одного из самых могущественных царедворцев и одного из самых храбрых полководцев своего времени, фаворит величайшего из тиранов земли русской, Басманов-младший вызывает недоумение, а то и презрение у тех, кто склонен требовать нечеловеческого мужества и невиданных талантов – от всех, кроме себя самого.
Прилетала птица райская,Воспевала песни царские…
Меж тем «Федр золотой», словно у Платона, приходит в мир накануне самого темного, самого кровавого времени русского средневековья – опричнины. У истоков рек крови, сливающихся в моря, встанет его отец, оба Фединых отца, кровный и названный. Сыграют они любимым дитятком в шахматы, ох, сыграют. И читателю поневоле припомнится: «А что делает король? – О, это самая слабая фигура, постоянно нуждается в защите». Даже будучи королем на шахматной доске, ты беззащитен и постоянно под угрозой. Что уж говорить о полях политических, боевых сражений?
Жизнь под дамокловым мечом поневоле заставляет искать пророчеств, печатей, знаков. Басм. Знаки разбросаны по всему роману, щедро, не скупясь, читай всякий, кто может. Вопрос лишь в том, многие ли смогут – прочесть.
К сожалению, мы вступили – уже вступили – в эпоху опрощения читателей. Большинству нужны не намеки, а дорожные указатели, дабы понять, куда сворачивает повествование, а главное, зачем оно туда сворачивает. Есть и такие, которым требуются именно «хорошие герои», прямолинейные, ясноглазые, положительные и полезные стране «хлопчики», противопоставляемые более сложным, двояким историческим фигурам. Примитивные образы потакают нехитрому вкусу. Однако исторический роман – не производственно-утопическая фантастика. Среди исторических персонажей однозначно хороших не бывает, всегда есть другая сторона, которую можно и должно выслушать. И усомниться во всем, что раньше казалось неоспоримым.
Некоторые исторические лица кажутся противоречивыми и расщепленными, словно дерево, разбитое молнией, даже без свидетельств с разных сторон. Одна из таких неоднозначных персон – Иоанн Васильевич IV Грозный, вначале собиравший страну подобно Калите, но к концу своего правления разметавший её в прах под влиянием душевной болезни и оставивший после себя Смуту.
Автор рассказывает о долгом и едва ли не самом странном царствовании (довольно вспомнить о марионеточном правлении Симеона Бекбулатовича) за всю российскую историю. И преподносит эту эпоху не как шахматную партию, не как череду политических игр – это было бы знакомо, узнаваемо. Множество исторических романов не глубже энциклопедической статьи: перечисляют события, оживляя картонное действие диалогами картонных же персонажей, не погружая читателя в эпоху, позволяя с комфортом плыть по поверхности, любуясь знакомыми декорациями. Подобные романы – для любителей игр деревянными фигурками, но не живой жизни и тем более не ее оборотной, скрытой стороны.
Совершенно другое впечатление возникает, когда главу из истории российской внезапно преподносят как притчу, как сказание о пришествии Сатурна-Кроноса, жестокого отца. Образ его разворачивает темные крыла и внутри, и извне героев, под его знаком проходит царствование, под его властью складываются отношения Иоанна и Фёдора Басманова.
«Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство».
Сатурново царство меняет всякого, кто подпадет под его знак. Лжет царский алхимик, обещая славу и благоденствие, лгут придворные льстецы, лжет надежда на лучшее – задним числом нам, потомкам, видно: о, как они лгут! Неужто царь Иоанн не видит, неужто и он слеп, словно обычный человек, внезапно получивший и власть, и богатство?
Тем книга и хороша, что всякий в ней – человек и человеческой природе подчинен. Не только исторически, атмосферно, но и психологически «Двуликий Сирин» очень точен. В нем не найдешь внезапных, необъяснимых, провисающих моментов повествования. Всякое «как? почему?» имеет ответ, пусть и сложный для принятия. Читатель, жаждущий сказочных историй о житье-бытье царственных любовников в роскоши и холе, будет фраппирован, а проще говоря, встревожен и неудовлетворен.
Тревога не оставляет героев ни на мгновение, ею отравлены и краткие минуты счастья, она изводит Грозного, подвластного силе превыше монаршьей:
«Отец Евстафий вскинул глаза от книги, молвил напевно, едва слышно:– Великий государь, а мне вот в сей миг открылось у Демокрита, философа внешнего: «Любим восхоти быти при житии, нежели страшен: его же бо вси боятся, и тот всех боится».– Дурак был твой Демокрит! – вспыхнул гневом Иоанн Васильевич. – Ступай, чернец, молиться: зачитался!»
И сильный трепещет перед неизбежным, пытается гневом, яростью своей повлиять на судьбу и на злые звезды. Слабый же, смиряясь, обращает гнев вовнутрь себя.
Глава за главой, шаг за шагом Иоанн Грозный приближается к безумию, одраконивается. Уничтожение земщины, преданных полководцев, богатых земель и городов готовит страну к тому, чтобы пасть перед захватчиками. Всё больше воли даруется тем, кто погубит страну, сам государь идет к ним в руки, подталкивает: докажи, что навет твой не навет вовсе, а правда, нестерпимая, огнем палящая правда.
«– Сыщи измену, Лукьяныч: лихо Басмановым и Вяземскому придётся, ежели ты прав. А окажется пустошный навет – за Алексея Даниловича, а кольми паче за Федьку моего – сам ты кинешь на дыбе жизнь без покаяния!»
Как не сыскать после такого, не извернуться гадюкой, не убить из одного только самосохранения? И сколь бы ни был прост Малюта, царев палач, а хитер и угадлив – бьет в самое больное, так, чтобы растерял государь последний ум, себя от удара судьбы не помнил. И у сильного сыщется пята ахиллесова.
«День во грехах, ночь во слезах».
Второй герой книги, Фёдор Басманов, не сторонится судьбы воина и придворного, принимает с готовностью и ту, и другую. Но его желание бегства проходит через всю книгу красной нитью. Внутренний протест против завидной участи, завидной для тех, кто волею царской поднят от гноища, для опричных людишек, с радостью отрекшихся от отца-матери, – и ничуть не завидной для потомка знатного, могучего рода. Время и воля тирана уравнивает их всех, и жаждущих, и избегающих, чистых и нечистых. Придворная жизнь – жернова адские. Старицкие ли царя одолеют, Плещеевы ли к рукам приберут; тот ли на ухо нашепчет, другой ли; кто в изножье трона стоит, хорошо стоит, крепко, кто с дальнего конца стола на ближний перебраться норовит, да свалить государева любимца не кулачным ударом, так ядовитым словом.
Оказавшись во власти сильного, Басманов-младший ударяется в разгул:
«А Федька – растленная душа, полое место. Федька безумен. Ходит точно в плясовой: «нету меня, хмеля, веселее». Бесится от гордости и насмешек над ним, опасись задеть – едино что змею на хвост наступить: оговорит перед царем, погубит человека. Сам злые шутки, коварные забавы шутит над ближними, а государь лишь смеется тем козням наглым».
На первый взгляд – гуляй, душа! – Федька наслаждается выпавшей на его долю удачей, царской милостью, близостью к трону и телу царскому. Только это взгляд завистника и ката, а не того, кто в душу смотрит. Бьется Басманов-младший, точно птица в руке птицелова, а свободы вернуть не может. Слишком много жадных рук ищет его, чтобы завладеть. Слишком темное время выпало ему, чтобы обрести покой и волю. Слишком красив он для собственного блага. Отсвет рая в земной плоти не дает покоя ни любящим, ни завистникам. Его роль в притче – роль сошедшего в земной ад ангела, которому на грешной земле крылышки-то ощиплют, кровью-то повяжут. Потому что нельзя серафической сущности обрести телесное воплощение и остаться чистым, светоносным и прекрасным.
Видения Фёдора о мертвой царице Анастасии, о Китеж-граде, о будущем своих детей и истреблении рода Плещеевых – отражение творимой вокруг аргиропеи, превращения земли и воды в колдовское серебро, алхимической тетрасоматы, будоражащей царское любопытство. А на выходе – поддельное золото, фальшивое благополучие, иссушившее людей и страну, погубившее и зачинщиков, и исполнителей. Именно Басманову-младшему, слабому, обреченному, мироздание открывает тайны, поведать которые он не в силах, не в силах развеять слепоту близких.
Слепы его близкие, не видят, не понимают. Самый ближний к царю человек, Алексей Басманов, видит в сыне свое повторение, пока не становится поздно.
«– Каков-то показался мой сын? – спрашивал Алексей Данилович у бывших в деле слуг. Старшой, сняв шапку, кланяясь, отвечал боярину рассудительно и по правде:– Доблесть без страха… и без ума. Кидается первым, не бережётся. Еще что? Звероват Фёдор Алексеич.– Вот и ладно, – сказал старый воевода, довольный. – С летами поумнеет, а что безжалостен малой – никак не чаял сего. Добро!»
Алексей Данилович Басманов – третий персонаж, стоящий вровень с центральными, не глупее, но проще тех двоих, воин и царедворец, зачинщик опричнины. От простоты плещеевской и прямолинейности исходят и добро, и зло. Всё по велению времени, всё под рукою Кроновой. И когда Алексей Данилович видит черную будущность Святой Руси, что ему остается? Только пойти против царя, попытаться предупредить разгром и опустошение Русской земли.
«– Придут татары, и некому будет стать противу Девлетки, царя-собаки. Немцы возьмут назад северные земли – а царь по изветам кляузным хощет запустошить Великий Новый Город с пятинами всеми его, Псков да Тверь. Те братья Грязные, кат Скуратов – кромешные разбойники, хуже татар. Для них Руси Святой нет, смыслят токмо о своем чреве да кошеле. Не то я замышлял вначале, опричниной ладил государев престол оберечь от смуты, а глянь, как надсмеялся враг высокоумию моему! Горько мне и тошно жить, княже!»
Сила духа и готовность пожертвовать собой для правого дела, сколь ни удивительно, не спасают ни от убийства невиновных и праведных, ни от измены, ни от позора, ни от смертного греха. Чувство неправильности происходящего не оставляет, когда читаешь историю жизни Алексея Даниловича: как может такой смелый, верный, зла не желавший человек оказаться замешан в стольких преступлениях? Не должно так быть, прямые, сильные натуры должны всё превозмочь и всех спасти!
В сладких, лживых историях о старинном благолепии – запросто. Реальная история не дает ни роздыху, ни сроку именно смелым, верным и честным. Истории первого рода – очередной самообман. Настолько сладкий, что отказаться от него ради зрения, а тем паче прозрения почти невозможно. Публика привыкла к романам о героях, превозмогающих все, от законов природы до законов времени.
Автор «Двуликого Сирина» указывает на причины, по которым события развиваются именно так, а не иначе, от причин, сокрытых в разуме и не-разуме действующих лиц, до причин, рожденных самим космосом. Нежелание читателя принять знаки судьбы, ее пропись в камне небесных тел писателю не помеха.
Хотелось бы особо сказать о языке, которым написан «Двуликий Сирин». Здесь придется вспомнить о проблеме, о которой я уже писала на страницах журнала «Процесс» (статья «Не указывай мне, алмазному, на свое золотое дно!»): о вере маркетолога и, соответственно, издателя в леность и глупость читательскую. После десятилетий подобной веры трудно, ой, как трудно понять: хватит с читателя простоты и незамысловатости. Картонными «царями-анператорами» книжный рынок затоварен. «Тока сдвинь корону набок, чтоб не висла на ушах», посоветовал бы покойный Леонид Филатов. Давным-давно просятся на книжные полки книги, которые бы не потакали глупости и лености.
Однако в наши дни исторические романы пишутся «облегченным стилем», то есть попросту никаким, без стиля вовсе. Валом сыплются со страниц неологизмы – лишь бы не агнонимы (так называются малоизвестные термины, диалектные или устаревшие слова). В качестве агнонимов популярные сетевые энциклопедии приводят, например, слова «ость» и «шаньга», вполне, как нам, читателям постарше, кажется, общеупотребительные. Вот так и нищает наш словарный запас, насыщаясь техническими и бизнес-англицизмами, променяв на медяки иных наречий золото чистой родной речи, далеко не отжившей свой век.
Юлия Старцева своей прозой возвращает читателей от безграмотного фарса к существовавшему до торжества «новояза» – и пока еще живому – русскому языку. С благозвучными архаизмами, с малоизвестными речевыми оборотами, с незаслуженно позабытыми красотами стиля.
«Зимняя ночь-инокиня волочёт черную манатью окрест Никольского монастыря, куда перевели святого узника по царскому велению. В ряске из драной холстины, препоясанный вервием, ввергнут преосвященный митрополит в клеть каменную, тесную…В тяжкие железа забили владыку – а на другое утро наведавшийся в мурью князь Вяземский в страхе доводил царю: оковы с ног и рук старца Филиппа ссыпались ржавой трухой, сам же Филипп в непрестанной молитве стоит на коленях пред образом Спаса.– Чудо! – крестился удалой молодчик, царёв ближний человек.– Эге, да у Фильки пособники есть, кто же с него железа сбил? – задумался царь.Васюшка Грязной, весельчак, потеху удумал: медведя, хозяина лесного, голодного, разъярённого, из спячки зимней тычками да пинками взбудить и в келейку Филиппа запустить. А медведь тот лизнул осенившую его крестным знамением десницу и улёгся живой бурой шубой ноги священномученику греть – стужа донимала святого старца в каменном мешке.– Святый старец! – шла молва в народе.– Чары! – зло сказал царь».
Наверняка скажут: почему бы не написать попроще да попонятнее? Возразим: высшее предназначение исторического романа – учить человека верному, объективному восприятию истории, для того и пишется он не как балаганное представление на потребу толпе, а как масштабное полотно эпохи, ее отражение в зеркале серьезной литературы. Не довольно ли развлекать скучающих и невежественных?
И как выразить чувства человека, который нам не современник, а предок?
«Вижу тя, отче, вельми печален! Что тебе прилучилося в граде сем от царя?»
Нож подсайдашный долгий, клинок кованая сталь, острее драконьего зуба. Змеиная голова рукояти сама в руку тычется, точно живая.
Неминучая провалы глазниц уставила, щерит мертвые зубы: поднеси, сынок, напиться родимому тятеньке. Клинок серебряной рыбой плеснет во тьме узилища. Из сердца в уста руду метнет, обсолит горячим, последним питьем горло».
Есть у таких книг свое, особое назначение, которое многие смогут оценить лишь тогда, когда книжный рынок оскудеет, на первый взгляд, будучи заполнен под завязку, – авантюрными и альтернативными как бы историческими произведениями, по сути своей ничего читателю не дающими. Не хотелось бы прийти в эту точку невозврата, в сознание человека, родства не помнящего.