Пустота под шелухой
Моя статья в «Камертоне» посвящена давно ожидаемой (по крайней мере теми, кому это интересно) тематике критиков, не столько пишущих, сколько бредящих терминами. Полупереваренная каша из длинных слов, извергаемая ими по поводу и без повода, замечательно точно отражена в образе из миниатюры Марины Палей: «Друзья, что вы делаете, если отсиженная нога не проходит? Есть ли смысл уколоть булавкой? Я просто подхожу семиотически…» Да и сам образ очень точен. Вот эти-то, подходящие семиотически к уколу булавкой научники и заменили настоящих ученых в гуманитарной области наук. А сейчас и критиков заменить норовят, полагая, что несколько десятков терминов делают их невыразимо глубокими исследователями, и никому с ними не тягаться, с такими умными. Ну-ну.
Критика сегодня все отчетливей разделяется и разбредается по двум полюсам единого, почти лишенного жизни пространства — к полюсам манерного и педантичного резонерства. Первый сверкает всеми гранями аутистической позиции с ее гиперестетичностью, сверхчувствительностью, причудливо сочетающейся с полным равнодушием к окружающему миру. Второй богат патетикой и усложненностью, скрывающими под собой трафаретные, банальные суждения.
Возьмем для примера статьи Евгении Вежлян, которые на первый взгляд кажутся умными. (Особенно на взгляд вчерашнего школьника, которому боязно вылезать из айфона в этот скучный реал с его длинными словами и совсем без смайликов.) Как расшифровать что-нибудь эдакое: «семантическая перенасыщенность стихотворения, затрудненность его формы предполагает, что время на чтение стихотворения и время на его же, стихотворения, восприятие (понимание и чувство) — не равны друг другу»? Вчитавшись, удивляешься: ну да, время прочтения чего бы то ни было не равно времени осмысления, и что? Это и есть вывод, или нам ждать чего-то еще?
Но, похоже, ждать нечего. «Поэтические тексты не только сверхнасыщенны, но и множественны (они появляются и обнародуются чаще и легче, чем, скажем, романы). Не только самодостаточны, но и цикличны, постольку, поскольку за их совокупностью стоит автор и его контекст. До недавнего времени считалось, что именно фигура автора-субъекта соединяет разрозненную множественность симультанно написанного в необходимую для осмысливания тотальность, цельность». То есть стихи пишутся быстрее романов, а без автора нет единства творчества. Сетевой генератор хокку не объединяет свой продукт в единое целое, поскольку это не автор, а программа. Зачем так сложно выражать простую мысль?
Тут бы критику и смутиться. Однако поэт, литературный критик, доцент РГГУ Евгения Вежлян не тушуется, одновременно (симультанно) делая публике неискренние комплименты: «Читатель — нет, вовсе не «массовый», а умный, понимающий, тонко чувствующий, знакомый или безымянный, близкий или далекий — сейчас, несомненно — основная инстанция пресловутого «приращения смысла», как раньше этой инстанцией был автор. Именно ему мы объясняем что происходит в литературе», в качестве «объяснения» продолжая путать и пугать того наукообразной шизофазией: «Концептуалистская культура назначающего жеста постепенно побеждает культуру канонизации».
Расчет явно не на понимание. Расчет на то, что читатель, зависнув на терминах, не увидит момента, когда критик передернет колоду. А между тем словосочетание «симультанно написанное» неприменимо к написанию текстов — как известно, люди пишут тексты последовательно, так сказать, сукцессивно, слово за словом, даже если пишут одновременно, в один отрезок времени. Термин здесь для красоты, не для смысла. Как и многое в статьях Евгении Исаковны.
Виктор Астафьев в книге «Зрячий посох» писал: «У Льва Аннинского, к сожалению, ничего не сказано о языке критика, может, он, как само собою разумеющееся, считает, что раз есть стиль, то и толковать не о чем больше, но ведь стиль-то определяется прежде всего им, языком, строением речи критика, его интонации. И, думается мне, много зауми, витиеватости, „терминов“ и „ученых“ вывертов — как раз и есть та ширма, коей и прикрывается отсутствие языка, значит, и стиля, не у отдельных — у многих критиков». Если бы Виктор Петрович прочел, скрепившись, статьи нынешних мастеров слова, твердо решивших, что «глубинные смыслы» — они не для простой публики…
(О, эти бесконечные высказывания «профессионалов» в духе педантичного резонерства, которое, если верить определениям, отличается утратой чувства такта и склонностью к юмору без понимания иронии и самого чувства смешного: «Писать надо сложно, как можно сложнее, чтобы читать можно было только со словарем!», «Если вам что-то непонятно, обращайтесь — я преподаватель с огромным стажем, я разъясню». Ну разумеется, преподаватель всего лишь ходячий словарь, не более. Он не может научить ничему, кроме терминов.)
Астафьев, «Зрячий посох»: «…ну зачем, скажите на милость, критику, владеющему родным языком, маскироваться, коли он может доступно сказать читателю, что хорошо и что дурно написано в книге, определить настроение литературы на данном этапе, не прибегая к словесным ребусам... Но вместо ясного, по-человечески объяснимого признания всадят слова, как костыль в шпалу — по самую шляпку — „амбивалентная“ литература, и ломай себе голову — с чем это едят, понимай как хочешь, не понявши, сам становись в угол и майся очередным самоистязанием: „Вон люди какие умные с тобой рядом работают! А ты че? Куда залез-то?“»
Так ведь затем это и делается, чтобы читающий подобное ощутил себя наказанным ребенком, влезающим со своими глупостями в разговор взрослых. Примитивная манипуляция, игра на понижение самооценки читателя. Амбивалентная литература примелькалась? А вот вам литература эмерджентная от Евгении Исаковны — не изволите ли? Госпожа Вежлян, «преподаватель с огромным стажем», не даст читателю забыть, что статьи читают, чтобы понимать и умнеть, а не чтобы тупеть и стыдиться!
Что пишет Вежлян по поводу этой низменной цели читательской — понимать написанное литератором? В статье «О новом дидактизме и литературе опыта» критикесса весьма откровенна: «…капризный современный читатель разучился понимать: смысл должен быть дан сразу, предоставлен по первому требованию. Текст — это продукт типа пивной бутылки, выбирают ту, содержимое которой добывается без „открывашки“». Ой ли?
Предположим, любители данного напитка пиво выбирают иначе — за вкус, а не за крышечку. Ну а нелюбители пива не выбирают его вовсе. (У госпожи Вежлян большие проблемы с метафоричностью мышления. Но кто из современных литераторов станет долго думать над метафорой?)
Проблема литераторов педантично-резонерского типа в том и состоит, что в них, грубо говоря, открывать нечего, они либо пусты, либо пиво давно выдохлось, под какой крышкой ни храни мысли вроде этой: «Биография, написанная с позиций трансгрессивного опыта и возможных миров расширяет биографическое событие бесконечно и в конце концов вбирает в себя все, абсолютно любую историю, произошедшую с кем угодно». Иными словами, распутство, помноженное на бесконечность, дарит читателю бесконечность распутства. И героем оной станет что угодно. Именно что, а не кто, потому что одушевленность ограничивает.
Естественный вопрос: зачем писать биографию этого чего угодно, если она лишена всякой возможности идентификации, верификации, отбора фактов, информативности, даже художественности — словом, любого из запрашиваемых читателем качеств исторической литературы, мемуаров, документов, беллетристики?
Читателю следует встать в угол и затвердить накрепко, что выбирать он будет между низменно-примитивным, но доступным жалкому уму таких как он — и великим, но аморфным, лишенным структур, целей, а такоже и имманентности. Следовательно, выбор есть — между возможностью частичного познания и принципиальной непознаваемостью. Тут закапризничаешь, пожалуй.
«Позволю предположить, что Горбунова… исходит из совмещения двух гипотез: одна — это гипотеза о возможных мирах, где одно и то же событие может разворачиваться по разному сценарию, происходя с нашей возможной копией, и тождественной и не тождественной нам… а другая — это метафизика трансгрессии, расширения себя, освобождения от субъекта-я». И опять пошла писать губерния про определение трансгрессии как инфантильной чувственности в опыте абсолютной негативности, в беспорядочных половых связях, алкоголизме и антисанитарии. В который уж раз…
Так о ком все-таки книга? Даже если в ней имеются таинственные доппельгангеры, синеликие и многообразно украшенные аватары Шивы или сам мезоамериканский бог Теотль, «знающий все мысли и раздающий все дары», ни в каком виде не изображаемый — это какие-никакие, но рамки. Или персонификация автора попала в «механизм реификации» и овеществила вещь-в-себе, воплотившись в ней всем своим блудливым естеством (сам текст вызывает глубочайшие сомнения в том, что с писательницей происходило хоть что-нибудь из того, в чем она с упоением исповедуется)?
Произведение А. Горбуновой, если верить А. Кузьменкову, живописует дива, какие видели только… да все такое видели: «„мы тоже были почти все время пьяные или слегка подшофе, и я регулярно валялась в местных канавах“; „вместе с какими-то заезжими панками я ела с городской помойки“… Стандартная женская проза на крепком фольклорном фундаменте: этому дала, этому дала и этому дала. Еще в нулевые в литературу нагрянула толпа мамзелей, твердо убежденных, что дефлорация — событие глобального масштаба».
На что Е. Вежлян полемически (и прямо по сути) отвечает тем, кто «не желает понимать, а непонятное в тексте относит исключительно к недостаткам. Никакого „двойного кодирования“, стилистической игры, никаких намеков и аллюзий… Никаких загадок или приемов, назначение которых нужно разгадывать». Нотация, прочитанная новым критикам Евгенией Исаковной, разумеется, все меняет в романе А. Горбуновой. После нее книга кажется гораздо, гораздо умнее. А главное, художественнее.
Но отчего-то я верю именно характеристикам Кузьменкова в отношении творчества Горбуновой, а не утверждениям Вежлян: «Первое, что заметили в этом тексте — это его пресловутую „чернушную“ реалистичность. А еще — эпоху. „Лучшее произведение о конце 90-х“. Героиня поступает в ПТУ, дружит с „неформалами“, испытывает на себе разное, экстремальное…» Вероятно, потому, что автор сего эпохально-трансгрессивного произведения сама не в курсе того, что она лучшая, хоть и старается изо всех сил: щеки надувает, глаза к носу скашивает, про философский факультет упоминает, изображает, будто искала в пресловутой канаве высших смыслов, но канава уж больно глубока оказалась, а смыслы так и не всплыли.
Стратегия наукообразного бреда способствует выдаче индульгенций квазилитературе. В русло ее как в ложемент укладывается рассуждение про другую писательницу, про ее книгу, разумеется, доселе невиданную: «Ее герои — как шахматные фигуры в социальной игре, где у каждой есть один и только один способ действия, определяемый главным свойством. За счет этой редукции ее социальный мир схематичен и прост для анализа: взаимоотношения ее героев отражают схематику социальных отношений».
Было уже, скажет читатель, чье образование не столь мизерно, как представляется (мечтается?) современному критику. Средневековая литература и литература эпохи Просвещения, предполагающая лишь один путь не только для «жесты», но и для центрального персонажа, выразителя сути своей социальной категории или своего социального паттерна. Только тогда это было свежо и писалось много, много лучше.
«Мир в текстах Некрасовой так узнаваем и достоверен, потому что он подчиняется закону абсолютного тождества — свойства, человека и поведения. Художественная антропология выстроена в нем так, что интроспекция, психологический подтекст оказываются невозможны». Надо полагать, всё перечисленное есть достоинства сюжета и образного ряда. Глубоко новаторский подход в духе средневекового романа, как если бы никакого Ренессанса и не было.
«Так в этом художественном универсуме запускается механизм реификации (овеществления)». Уж не взыщите, но под всем этим макраме терминов скрывается удручающая примитивность всего, от образов до слога. Приведу мнение К. Уткина о произведении Е. Некрасовой: «Язык книжки можно сравнить с зэком, которому выламывают руки и загоняют в клеть карцера — а он рвется, надувает жилы на шее, но вместо отчаянного вопля раздается только протяжное мычание».
Если это не выдохшееся пиво с крышечкой, которую и отворачивать не стоит, то аналога лучше я не знаю. Никакая дымовая завеса из словес не скрывает беспомощности, уплощенности, вторичности текста. Очевидно, в надежде на обретение свежести восприятия Е. Некрасова выдает неожиданные теории: «…канон негативно влияет на начинающих писателей. У студентов литературных школ нет примеров актуальных текстов и языка для описания реальности, поэтому они ориентируются на авторов, чей стиль уже устарел».
И правда, отчего бы начписам не ориентироваться на язык мычащего от натуги безгласного зэка? Можно еще добавить в речь графических знаков и глоссолалии. Все равно читатель либо «из наших», тот, с которым говорить не зазорно, хотя не нужно, он и так всё понимает, «чёткий пацан»; либо «не наш», с которым говорить стрёмно и зашквар.
Вот и превалируют в современной литературе книги, написанные своими для своих — впрочем, потом они предлагаются всем подряд с неизменным сопроводительным листом «так по-русски еще не писали». Или с наукообразным перечислением всего, что читатель, в силу скудоумия своего, в трансгрессивном валянии по канавам не узрел.
К статьям такого рода лучше всего применить «правило золотого сечения»: не пытаясь вчитаться, скользите взглядом по тексту; и во фрагменте, на который ваш взгляд упадет при беглом просмотре… тададаммм, реклама! «…именно те премии, в которых присутствует открытая дискуссия, например „Нацбест“ и „Нос“, сейчас смотрятся наиболее живыми, а время закрытых директивных „инстанций вкуса“, видимо, заканчивается». Критик скорбит о потере клуба для избранных, но способствовать просвещению масс не намерен.
Итак, господа читатели, не обольщайтесь надеждой, что вы дороги литераторам как умный и ценный кадр, пусть автор статьи в следующем абзаце и примется вас в этом уверять. Господа критики и критикессы решают свои задачи, к которым вы относитесь, как Седна к Солнечной системе: есть-то вы есть, да кто вас замечает и на кого вы влияете?
Напоследок хочется процитировать совет Репина: «Нарисуйте лошадку, а если не сможете, значит, никакой вы не абстракционист». Чтобы узнать, насколько хороша книга, скажем, из жизни других племен и народов, ее сюжет достаточно перенести в привычную читателю обстановку и посмотреть, есть ли там что-нибудь интересное помимо описания неведомых публике ятаганов-чичиг-дастарханов-тоя-хоры-фрейлехса. Так же можно поступить и с критической статьей — убрать массив терминов, пересказать содержание простым языком и пересчитать мысли, оставшиеся в очищенном от шелухи тексте.
Но, похоже, таких проверок современный критик боится как огня. Они на раз выявляют его несостоятельность. С чем я нашу критику, свернувшую к полюсу педантического резонерства, и не поздравляю.