Сообщение не просмотрено
Размышляя над престижными премиями, получение которых приходится на конец года, в своей статье, вышедшей на «Камертоне», я не могла не задать очередные два-три-пять-и более риторических вопросов. Уж такова, видимо, моя судьба — работать капитаном Очевидность от разных гуманитарных наук. И от критики в первую очередь. Об этом, собственно, моя новая статья в журнале «Камертон». Об очевидном, но отчего-то незаметном. Просто все привыкли, что положение дел именно таково и уже не задаются вопросом: а нельзя ли как-нибудь иначе?
Очередное присуждение премии «Большая книга» не книге, но автору, так сказать, за вклад и выслугу (третья «Большая книга», что само по себе говорит о двух вероятностях: а) перед нами живой классик и неоспоримый гений; б) у автора много связей и высокий рейтинг в литературной тусовке — сами выбирайте, которая из вероятностей ближе к воплощению) наводит на мысли далеко не новые. Главным образом, отчего при ежегодном торжественном вручении премий за выдающиеся (если верить выступлениям критиков и журналистов) успехи в искусстве читателю по-прежнему не хватает хороших книг? Он что, не в состоянии прочесть попавшие в шорт- и лонг-листы произведения, овеянные славой (пусть и недолгой)?
В состоянии-то он в состоянии. Но он также и в недоумении. Читатель в наши дни делится на две категории: не понимающий ничего и требующий всего. Первая категория искренне недоумевает: вот это ТОЖЕ литература? А почему? Нельзя не присоединиться к его недоумению, потому что с каждым годом рамки приемлемого все шире — эдак рано или поздно они исчезнут и всё станет приемлемым. Или неприемлемым. Что, впрочем, будет одно и то же для литературы, которой к тому времени не станет. Ибо искусство — это прежде всего отбор. И рамки.
Критики сами виноваты, разводя читателей по тем полюсам, где либо литератор с читателем, либо читатель с литератором уже никакого диалога вести не может. Это похоже на процесс расслоения населения, только не по экономическому, а по профессиональному признаку. Литература становится настолько узкоспецифической, что понять ее может лишь эксперт, если верить критикам. Может быть, тогда перевести ее в разряд научных трудов? Почему она все еще считается художественной?
Скажем, пишет читатель: «Никак не могу воспринимать стихи без ритма и рифмы. Просто проза в столбик. Напоминает переписку с людьми, которые не могут написать нормальное сообщение, а выдают такую вот очередь по два слова. приветкак деламожетсегодня тогопотусима?Или они на самом деле секретные стихоплёты?»
Да почему же секретные? Вот, пожалуйста, текст из премиального листа «Поэзии-2021»:
когда б ты знал какноэтонестрашнои несложносебе представитья пишуноничегоболее —сообщениеотправленоипросмотрено(Валерий Леденёв)
Как еще, спрашивается, реагировать публике, если стоит ей представить какой-нибудь идиотизм как идиотизм — и вот он уже находится в премиальном листе. В интересное время живем, граждане!
Критики любят обзывать недоумевающего читателя плохими словами и позиционировать как малограмотную домохозяйку (интересно, как в таком случае именовать самих критиков, которые в массе своей сидят по домам, уткнувшись в мониторы — совершенно так же, как презираемые ими «домохозяйки»), чей разум не в силах постичь поэтический потенциал лога переписки в чате.
Обычно в качестве инструмента низведения публики до звания дуры используется тот факт, что читатель периодически заявляет о невосприимчивости к верлибру или белому стиху. Замечу: тот, кто говорит о своем пристрастии к рифме, о том, что она есть основа поэтической речи, обычно не замечает отсутствие таковой у Пушкина и Шекспира.
«Отселе править миром я могу;Лишь захочу — воздвигнутся чертоги;В великолепные мои сады;Сбегутся нимфы резвою толпою;И музы дань свою мне принесут,И вольный гений мне поработится».А. Пушкин. Скупой рыцарь«Я смею все, что смеет человек:Предстань мне русским всклоченным медведем,Гирканским тигром, грозным носорогом,В любом обличье, только не в таком, —И я не дрогну».В. Шекспир. Макбет
Вопрос не в рифме, как видите. Вопрос в осмысленности. А ее-то у современных поэтов и прозаиков приходится искать днем с огнем — и, как правило, безрезультатно. В результате получается диалог глухого с немым: литератор презирает читателя настолько глубоко, что не желает слышать его высказываний, а читатель настолько недоумевает над предложенными ему произведениями, что ему по делу и сказать бывает нечего — только руками развести.
У смирения, как известно, есть антагонист — гордыня. Как противоположная недоумению реакция в публике возникает требовательность и даже чванливость. Читатель другой категории желает, чтобы ему сделали интересно, обслужили его, так сказать. А читательское «цепляет-не цепляет» возвели в ранг критической оценки.
И вот приходит такой требовательный товарищ к критикам и начинает канючить масслитовских «методов работы с текстом, который делает текст привлекательным и, главное, нужным читателю», сетует, что ему от чтения «премиальных (хотя правильнее было бы сказать «премированных») книг стало скучно»; и хотя он «не считает себя таким уж специалистом в филологии и литературоведении (скорее всего он никакой не специалист в гуманитарных науках, никогда и не был), не может рассуждать о стилистике и всем таком — мне было СКУЧНО». По-хорошему надо бы посоветовать товарищу протестировать себя на апробированных временем шедеврах: вдруг он и от того же Шекспира отвернется, потому что там недостаточно цепляющий сюжет и недостаточно детективный детектив, поскольку главное для такого потребителя — легкость жанра (в чем он охотно признается) и увлекательность сюжета.
Такую публику легко ориентировать на произведения авторов вроде Яхиной, причем тоже не на все, а, как правило, на лавбургер о жизни несчастной забитой Зулейхи. Ведь читателю, желающему, чтобы его развлекали, близки сетераторские опусы, в которых «прекрасная эльфийка перевоспитывает злобного демона-врага и женит его на себе; тут прекрасная пейзанка перевоспитывает любовью злобного "красного комиссара" и женит его на себе. Нормальная такая лавстори». Как говорится, оцым-поцым, двадцать восемь.
Кто станет всерьез разговаривать с существом, видящим в «Преступлении и наказании» «нормальный такой детектив» и, очевидно, ничего более? Хотя что это за детектив, в котором и преступник, и мотив, и совершение преступления, и ход расследования видны сразу, без всяких попыток спрятать, а потом разгадать хоть что-нибудь? Однако если человек не желает читать ничего, кроме «лайт-жанров», ему плевать на детали и на реалии, у него и Достоевский детективщик. Сомневаюсь, что разговор тут вообще возможен: ощутивший себя великим экспертом профан существо еще более глухое, нежели презирающий читателя критик.
Разумеется, литераторы радостно усредняют уровень публики, привязав его к нижней планке — к тому самому любителю развлечься дешевым чтивом. Проще всего охаять публику, приписывая к этой категории хомо люденс всех, поголовно. А раз таковы ВСЕ читатели, то зачем о них вообще думать, создавая произведения, ориентированные в первую очередь не на развлечение «мещанина и обывателя», а на развлечение жюри? Сферическую в вакууме (то есть никогда нигде не существовавшую) домохозяйку с ее незатейливым вкусом и сомнительным высшим образованием развлечь легко — ты поди развлеки многоопытного члена жюри, который все нехитрые приемы, призванные заинтересовать потребителя, наперечет знает.
Ибо скука жюри — это скука особенная, многолетняя, закостеневшая. Ее если пробивать, то тараном, а не пальцем колупать. Здесь как в театре: главное не донести до публики содержания пьесы, но поразить толпу зрелищем, а критику — интерпретацией авторского замысла. Тут вам появятся и Кармен с Привоза, и гомосексуальный Гамлет, влюбленный в Лаэрта, и аргонавты-инопланетяне, и кто только не всплывет в пене театральных дней.
Так же все происходит и в современной литературе: надо сразу оглоушить «комиссию», «худсовет», «репертком» какой-нибудь выходкой. В литературном варианте — фишкой. Членами жюри и критиками нынче приветствуется как копролалия, так и шизофазия. Так, Михаил Гундарин пишет: «Мне кажется, Мария Степанова — один из самых известных и уважаемых сегодня поэтов. К тому же ее как бы мемуары «Памяти памяти» реноме тонкого, мыслящего автора сильно поддержали. Не то чтобы я был с этим реноме полностью согласен (на мой вкус, расчета многовато), но с литературной карьерой у нее все ОК. И — тут уж без иронии — это прекрасно». Карьера у Степановой о’кей. А стихи-то у нее какие? Есть ли там осмысленность? Похоже, что нет — и не предвидится.
«Сама-Москва Москвы-реки повдольСама собой гуляю-не-хочу.Примыслится: на грудь ему паду ль?Но чаемого воздуха не чу».
И далее в том же духе. Тут, знаете ли, не помогает ни ритм, ни рифма. И неча на неприятие верлибра пенять, коли рожа современной поэзии крива. Сомневаюсь, что подобные вирши могут заинтересовать кого-либо, кроме «комиссии», очумелой от спертого воздуха в узком кругу любителей изысканной поэзии (и прозы заодно). Производство текстов для своих, в той или иной мере очумелых — вот задача так называемой «боллитры».
К ней, к этой мутной взвеси, отчего-то любят критики приплести и классику, и хорошо написанную литературу прошлого века — вернее, странную писанину нового века приплести к искусству века минувшего. К искусству, отфильтрованному временем и очищенному от потребности угождать разным комитетам и жюри. Однако себя, современных литераторов, литературная каморра относит к бунтарям. Почему-то.
В качестве примера бунтаря приведу один персонаж. Роман Сенчин в свое время побунтовывал, вещая: «Герцен сравнил Белинского конца 1830-х годов с Конгревовой ракетой, выжигавшей все вокруг… С одной стороны, образ довольно зловещий, а с другой, — для появления нового необходимо освободить пространство». В статьях 2010-2011 годов он заявлял: «Сегодняшнего критика, в отличие от советского, никто не боится. Его самая гневная статья не закроет писателю дальнейший путь в литературе».
Непонятно, зачем выжигать пространство вокруг себя и закрывать писателю путь критикой, а главное, работал ли этот метод хоть бы и в советские времена, да и в досоветские? Куда ни глянь, изруганные критикой — это как раз классики и есть. А современный критик постепенно окукливается внутри своей тусовки и даже говорить начинает на своем, тусовочном языке. Виктор Топоров, описывая методы авторов «сопроводиловок», без коих большинство премированных произведений и читать невозможно, насмехался над «критикоязом»: «Вот что меня забавляет в птичьем языке „НЛО“ и вокруг: его носители ни на каком другом говорить, писать и думать не пробуют. Скорее всего, они его просто-напросто не понимают. Вот напиши „симплифицированный нарратив“ — они поймут, а напиши „упрощенное описание“ — уже нет. „Из упрощенного описания выпадают второстепенные действующие лица“? Как бы не так! „Симплифицированный нарратив элиминирует маргинальных акторов“».
Неудивительно, что терпению читательских «низов» пришел каюк и они уже не хотят читать предлагаемый литпродукт, а литераторские «верхи» не могут им заинтересовать публику. Слишком долго творческие деятели варились в собственном соку. Не стоит ли прислушаться к гласу бунтаря десятилетней выдержки Романа Сенчина и освободить пространство хоть для чего-то кроме надоевших описаний кошмара советской действительности, деформаций психики по МКБ-10, ЛГБТ-бытия и беллетризированных политагиток? По крайней мере в прозе. О поэзии и говорить боязно. В ней уже не до капризов — был бы хоть какой-нибудь смысл, сюжет, чувство, а не логи электронной переписки и не глоссолалия с шизофазией в чистом виде.
В связи с нежеланием критики разговаривать хоть с кем-то, кроме себя самой, и бронебойными методами стихотворцев, нацеленных на ковровое поражение членов жюри, в наши дни стихотворением года запросто назначают произведение, которое и широкой публике раскрыть нельзя — забанят за непристойность. Или роман, который читать может разве что биограф (родственник, френд) автора, остальным творческий выхлоп «специализированного гения» неинтересен. А что такого? Все равно читать будут только свои. Читателя от этого занятия отстранили. Недостоин. Получается, что пора превращать литературный процесс в полностью закрытый.