Концептуальные хроники II
Как мы решили заняться пиаром и, если получится, связью с общественностью
-Аааа, - кричит Машка, в аудио сообщении, - я въехала в тётеньку с детьми и разбила обе машины, и ее и свою-уууу!
-Аааа, я им что-то там подписала, я в стрессе, не помню, что-ооо!
-Аааа, там чудовищный перекресток, но я сама виновата! Я не приеду завтраааааа!
-То есть как это не приедешь? - шепчу я в ответ, но, в совершенную пустоту, поскольку абонент отключен.
А мы договаривались вчера, что Машка приедет из Цфата в Хайфу, и мы с ней поедем в Бабель.
Потому что в Цфат нынче никто не едет, ни в ее галерею, ни на презентацию моей новой книжки, и, может, картинки повесить в Хайфе, мы думали, и презентацию тоже здесь предложить, или все совместить, или не совмещать, или не все, в общем мы запланировали заехать, чтобы начать дружить с Бабелем, если он тоже захочет с нами дружить.
-Аааа, - четвертое аудио, - мне надо ставить машину, а я не знаю, в какой гарааааж!
-Аааа, мне надо ехать к страховому агенту, которого не поймать, и заниматься всем этим самооооооой!
-Машка, мать твою, ты из этой аварии выбралась здоровой? Ничего себе не повредила? Руку, ногу, спину, живот, бесценную голову, наконец? А все остальные? Ты какого черта не отвечаешь?
-Так потому, что я крашусь, я же после аварии поехала в парикмахерскую!
И страхового агента она не может поймать, потому что, понятное дело, трудно его ловить с краской на своей голове, тем более что потом еще стрижка. Но вообще его надо непременно увидеть, глазами, агента, потому что ему нужны всякие документы, а она понятия не имеет, где их взять и как переслать, поэтому лучше лично, и ещё для того, чтобы он разобрался и ей объяснил, что именно она подписала, пока была в стрессе, и чем это ей грозит. А для того, чтобы определить, в какой гараж ставить машину, он ей как раз не нужен, потому что у нее все равно нет страховки.
А я ей пишу, что не понимаю, почему нельзя свою сломанную машину или то, что от нее осталось, загнать в гараж прямо сейчас, а с документами попросить разобраться одного из троих сыновей.
-Нееет, - кричит Машка, - я мальчиков трогать не буду.
Один у нее на юге, другой на севере, третий в подвалах генштаба.
Но муж же есть в конце концов!
-Где, - тоже кричу, заразившись энергией ситуации - твой Розенблатт?
А спит Розенблатт, потому что в Америке читает лекции.
-В общем завтра все отменяется, - пишет мне Машка.
-С какой стати? Ехать-то все равно тебе на автобусе. Так почему сегодня не загнать машину в гараж?
-А на чем я по-твоему поеду вечером в хедер кошер (качалку) нейтрализовывать стресс??!
Утром Машка, - что совершенно не удивило, - мне сообщила, что она по дороге в Хайфу.
Мы встретились, сели в автобус - я предварительно выяснила, в какой! - и поехали.
По дороге мне Машка рассказывала, изумительно и взахлеб, как муж той тётеньки, в которую она въехала, велел им обеим - но после того, как Машка подписала, что виновата во всем, - непременно обняться, и по-настоящему, потому что мы “ам Исраэль и все хаверим зе ле-зе”. И она обняла ту тётеньку изо всех сил, а тётенька не изо всех, и это обидно. А все остальное вообще ерунда, потому что в конце концов в своей Америке проснулся ее Розенблатт, переправил все документы туда, куда надо, разобрался со всем, под чем она подписалась, и объяснил, в какой ехать гараж.
Я была так растрогана благородством и организаторским гением Розенблатта, что перепутала остановку.
Помню, что сверху вниз была лестница.
Мы спустились, пройдя полгоры и полгорода, и упёрлись в строительный кран. Солнце было в зените. Мы поднялись наверх и пошли к следующей лестнице. Солнце было в зените. Лестница - снова не той. По третьей лестнице было спускаться немного сложнее, - ступеньки покруче, да и запущенные какие-то, будто по ним никто не ходил лет пять или сто. И неприятность - перила раскалены так, что к ним не притронуться. Солнце ещё в зените.
Людей на улицах мало, то есть их почти нет. Как впрочем и улиц. Те странные персонажи, которые встретились, не говорили ни на каких языках. Нужный нам адрес никто не знал. Все карты прокладывали нам маршрут по Бейруту.
Мы осознали, что это подарок судьбы: словно мы заграницей или в параллельном пространстве. По сторонам красота ненормальная - то граффити, то полуразрушенные дворцы, то древние кладки стен.
Так мы ползали, чуть ошалевшие от слепящего солнца, по развалинам, где не оказались бы никогда, если бы Машка не сотворила аварию, Розенблатт не оказался бы так талантлив и добр, а я бы - не такой падкой на душераздирающие рассказы подруги.
И такие дурацкие, но пораженные красотой и плотной густой тишиной развалин, мы доползли до цели, и там была милая-премилая Анна (божежмой, меньше двух лет в стране, и две юных красавицы, Анна с Полиной, героические, открыли свой магазин!), и мы даже о чем-то договорились, кажется, созвониться. Хотя ужасно было неловко и немножко нелепо объяснять, что у Машки неплохо прошло приблизительно сто тысяч выставок, да и у меня - пара другая удачных встреч… да и лет, и так странно было рассказывать, что мы здесь тридцать три года, и вспомнилось много всего про жизнь, да и про смерть…
А потом мы сидели с Машкой среди другой красоты, отстроенного и чистого нижнего города, и среди прочего думали, как ей доехать до автобусной станции, если я знаю маршруты автобусов только тех, которые ходят через мой дом.
Телефоны были добры, ибо Хайфу нам не показывали, а если бы показали, то нам бы пришлось признаться, что у обеих нет категорически никакой связи между картами и реальностью. Да собственно и без карт…
Зато мы ещё погуляли и неожиданно нашли поезд. По звуку.
А до того я нашла,что Машку совсем неплохо подстригли, но она примяла прическу шляпкой. И это жаль.
Йом Кипур, второй год войны
Йом Кипур, второй год войны
Ниже тут не про плохо и не про хорошо.
Для оценок необходима дистанция, а я потерялась в пространстве.
Я слишком много лет провела между местными лавками, районными поликлиниками и аптеками.
И если случается вдруг вынужденный отъезд, то он вызывает такую тревогу, что оценкам моим доверять нельзя совершенно.
И во времени я потерялась.
Сбился ритм.
С началом войны сломались мои часы - бесшумный настольный будильник.
А новый так громко тикал, что я его убрала в тумбочку и задвинула ящик.
Теперь я знаю, что время идёт, но только внутри.
Снаружи его нельзя ни увидеть и ни услышать.
Когда реальность осталась без пространства и времени, я прекратила попытки ее осмысливать, ибо это мне, лишившейся координат, представляется невозможным.
На сирены не реагирую ни головой ни душой.
Я вообще никакой не герой, - просто так решил организм.
Ещё он перестал транслировать наличие веса, - будто живое, прежде знакомое тело болтается от восхода и до заката в мертвом море, как глупый, без пользы оставленный поплавок.
Когда темнеет, я засыпаю.
Когда я сплю, меня уносит в пустыню.
Там я начинаю чувствовать вкус, запах и ласку.
Это вкус, запах и ласка песка.
Фактуру его, простую и однозначную, как составляющие и жизни и смерти, я ощущаю порами кожи и створками сердца.
Я сижу, прислонившись к сухому дереву, давно превратившемуся в корягу.
Она поскрипывает и крошится, как и моя спина.
Я смотрю не глазами:
“это пройдет” и “это не пройдет никогда” для меня одно.
Нет разницы.
Я не хочу возвращаться.
Есть такое мгновение, повторяющееся, предрассветное, когда я точно знаю: выбор за мной.
Совершенно легко, заманчиво, весело ускользнуть ввысь и закончить земную историю.
И наоборот, болезненны и безрадостны следы от ремней, которые тянут вниз.
Как же оно отвратительно - для сосков языка и груди - лишённое влаги и воздуха, напичканное столпотворениями тупых согласных, это слово “ответственность”.
Каждое утро, перед тем как открыть глаза, я кричу внутрь себя, туда, где прячутся сжавшиеся в песчинку пространство и время: “Для чего Ты меня все еще держишь здесь?”
Нет ответа.
Но мне кажется, что очень скоро - если нас не взорвет шумом, громом и горем, а впрочем даже если взорвет - разольётся нездешняя, только однажды в году спускающаяся тишина, и я расслышу…
Нежность
В нашем районе торговая улица из лавочек всех мастей, продуктовых и вовсе нет, мастерских, аптек и пекарен.
При переходе из одного магазина в другой меня и застала сирена.
Продавщица, распахнув шире двери, показала путь к защищённому помещению. Защищено оно было, - когда я потом, оглянувшись, оглядела здание со стороны, - так себе. Но спасибо, без окон.
Вообще-то это был склад со стеллажами, заполненными сотнями банок, бутылок, коробочек, пластиковых и стеклянных, упаковок с хозяйственной и полуаптечной продукцией.
За минуту там, в небольшом пространстве, оказалась масса людей. Те, что в глубине, старались продвинуться дальше, вжимаясь в стену, освобождая место тем, кто показывался в проходе.
Покупатели и продавцы соседних магазинов, киосков, прохожие, подростки, мамы с младенцами, здоровенные мужики в рабочих фартуках из мясной лавки напротив...
“Русских” столько же сколько “нерусских”, религиозных столько же, сколько светских.
Ничего не происходило, кроме сдавливания, уплотнения человеческой массы, пульсирующей, потеющей, считающей хорошо слышные взрывы на двух языках, перечисляющей, сверившись с информацией в телефонах, куда что летит.
Кто-то вздохнул со стоном, кто-то ему указал глазами, что рядом дети, и мол, не надо пугать. Кто-то закашлял. Кто-то задел зазвеневший стеллаж, кто-то на что-то, судя по звуку, нечаянно наступил. Кто-то попросил воду.
Честное слово, ничего интересного.
Отсчитали положенные десять минут и разошлись, пожелав друг другу тихого продолжения дня.
Потом я шла по той же улице, с тяжёлыми сумками, а мимо меня - люди, отстоявшие где-то свои минуты и продолжившие поход за покупками.
Пятница же!
Выбирали цветы, пироги, разные сладости, скатерти одноразовые и шелковые, обступили лотерейный ларек, тащили внушительными упаковками пиво, несли вино, вдруг - длинную и почему-то окрашенную в ярко красный стремянку. Как всегда переполненный овощной, как обычно, на углу раздают субботние свечки…
Совсем ничего такого, неординарного.
Но сквозь неконтролируемо образовавшиеся в глазах слезы, да ещё учитывая близорукость, происходящее, не спросив разрешения, увеличило объем и яркость втрое, вчетверо, в тысячу раз, смазало четкость и в мгновение прошлое перемешалось с нынешним.
Мне всегда было очень плохо, невыносимо до обморока, в толпе. Не важно в какой, будь то троллейбус советского детства, амстердамский трамвай или метро в Париже. И очередь, любая очередь, где духота, где прижатые друг к другу тела, где чужое дыхание, смешение запахов - это страшно до тошноты.
И вот я отстояла, пережидая очередной ракетный обстрел, в тесноте, духоте и густой толпе. А потом я брела, со своей нелегкой ношей, спотыкаясь, наталкиваясь на людей, шумных, спешащих, бесцеремонных, уставших, издерганных, и понимала, что я бы их не променяла ни на каких других из самых спокойных и вежливых в мире стран. Я шла по пыльной и узкой торговой улице, касаясь - физически! - этих мне незнакомых людей, смешиваясь с их запахами, растворяя их боли, заботы, тревоги и надежды в своих. Не соблюдая, как и все остальные, ни дистанции, ни правил движения, я продвигалась, и, пролистывая свою жизнь, сознавала, что чувствую прежде неведомую, но такую, которую не перепутаешь ни с чем на свете - нежность…
Между обстрелами
Между обстрелами, или, можно сказать, после последнего и в ленивом ожидании следующего, который превратит его в предпоследний, изменив таким образом нумерацию выстраивающегося безупречно ровного ряда, я, уставшая бесконечно, в самом конце сил и дня, готовая встроиться, наконец (но тем не менее продолжая, как здесь видно, играть словами, их структурой, смыслом, звучанием, - поэтому повторение корней не случайно) в режим затухающих мыслей и чувств, обнаруживаю свой мозг резко, непрошенно пробудившимся, потому что просматривая сетевую предсонную ерунду, вдруг напарываюсь на важное - реплику незнакомой прекрасной женщины о том, что Зло было заложено не в самом Дереве, как яд - в соках, например олеандра, где отравлены цветы, листья, кора, плоды и даже плодовая косточка, или как в смертельной цикуте, где гибель несут все части растения, даже, и особенно, корень; так вот, Зло не жило в том Дереве, плод которого, если испробуешь, ослушавшись указания, то смертью умрёшь, и не проистекало Зло из собственно факта человеческого непослушания, а - вот сейчас самое важное! - суть истории в непосильной для нашего разума задаче найти то Дерево, не просто запретное, а то, которое в центре Сада, поскольку Центра не существовало по определению, либо, иными словами, он мог быть отмечен везде.
Она, эта прекрасная женщина, чью реплику я прочитала, и немедленно написала ей письмо с миллионом, точнее, длинным рядом, стремящимся к бесконечности, вопросов, мне мгновенно, а может быть, в какой-то неопределенный момент, поскольку время исчезло, ответила, что она это все увидела в откровении, а не в реальности, а значит, на том этапе, когда исчезло пространство, и медитативное видение крайне сложно вербализовать, но ей удалось на эту историю взглянуть с точки зрения геометрии, которая, как ей представилось, беспристрастна, и отметить то очевидное, что у окружности бесконечного радиуса центр имеет полное право находиться везде и нигде.
То есть там - это я попыталась проникнуть в ее откровение со своей грубой логикой - где человек указывает на Дерево, там и отмечается или назначается Центр, с чем соглашается внешний и внутренний мир. Никто не ответит, верно ли я поняла, потому что дальнейшая переписка была про автоматическое ограничение радиуса вследствие определения центра, про кривизну окружности, силу поверхностного напряжения, про центростремительную и центробежную силы, изменение характера волн и - и в конце концов, либо в начале начал, что совершенно одно и то же, появление и проявление признаков материального мира и соответственно Зла...
Я улетела, не помню, в какой части этого объяснения, ибо картинку упомянутой выше прекрасной женщины наплывом, хоть я и была исполнена искренней вежливости, грубо вытеснила привычная, собственная, моя, где человек мне представлялся бессильным изначально, да и потом, пока род проходит и род приходит, а эта земля как-будто бы неизменна вовек, хотя кто ее знает, кто-то ведь передвигает камни и обнажает ямы, кто-то падает вниз, кого-то уносит ввысь, роса исцеляет раны добром, а злой суховей засыпает песком глаза и уста, а что есть зло и добро судит тот, от которого скрыта истина, человек, которому выпала участь определить точку отсчета, уму непостижимо, что только после того, как он согласится с собой, что этот момент, положение, объект, и есть в его собственной картине мира центральный, начинается действие, то есть отсюда, от этого именно выбора и зависит - всё, и в этом суть. Как только мы назначаем свой центр, по обе стороны к нашим услугам укладываются тут добро, а там зло, тут хорошее, там плохое, тут красивое, там уродливое, выстраиваются параметры, вырисовывается структура с системой координат, и мы начинаем, благодаря своему рисунку, ориентироваться, всерьез, и мы не различаем, где происходит процесс - только в сознании или в окружающем мире, потому что они, когда-то будучи чем-то единым, после обозначения центра разделились, разумеется, а потом начали заново приспосабливаться друг к другу - я про мир и сознание - но совпасть они, как было до того, абсолютно, уже не смогут, там какое-то, мне рассказывали, не знаю где, искривление, обратившее многомерный мир в неподвластный ограниченному человеческому восприятию. Да и кто может выпрямить то, что Он сделал кривым? То есть предположительно существуют где-то те, которые истинно видят. А среди нас существуют те, которые верят, что есть те, которые истинно видят. Я не вижу и я не верю. Мне важно другое: как только мы обозначаем центр, мы от него уходим и мы
бредем себе от бесконечности, по маршруту от абсолютного к относительному, на всех уровнях, по дороге, в бреду, искривляя и искажая, то есть подстраивая под себя, все понятия, включая наипервейшие, Добро и Зло, а когда мы устаем, запутавшись, запредельно, мы все оказываемся, если успеем глянуть по сторонам, именно за пределом придуманного нами мира и находим себя в Саду, порой по несколько раз на дню - зависит от степени нашей усталости - мы называем это “отключился на миг”, где, в этом Саду, нам на самом деле раствориться - раз плюнуть, и не вернуться, но нас возвращают в себя, разумеется, для того, чтобы выбор был осознанным, и мы упорно, до самой смерти, выбираем этот привычный, полный счастья и горя мир, потому что тут наши родные, и на каждом из нас ответственность, да и неизвестность пугает, и чтобы найти дорогу обратно, из Сада, мы мысленно расставляем ориентиры, сканируем местность, полагая, что выйти нужно тем же путем, непременно, потому что не знаем, есть ли другая дорога, а если и есть, то она выведет туда, где нас раньше не было, а мы к этому не готовы, и поэтому снова и снова мы жёстко обозначаем Центр, чтобы удержаться, схватившись за свое Дерево, и удержать привычную систему ценностей, и чтобы не заплутать, мы опять и опять от условно назначенной точки ведём счёт чувствам, мыслям, слезам, раскидывая по произвольным местам добро и зло, и настаиваем на том, что все очевидно.
Ах, если бы точно знать, где расположен Центр, то действительно было бы очевидно. Но кто-то другой, спущенный, или наоборот вознесенный, может быть, от той же едва выносимой усталости, в тот же Сад, выбирает свой центр, и держится за свое Дерево, и от него у него расходятся свои круги, где важно совсем другое, и больно совсем другое, и слезы совсем не о том…
Мы то ли видим друг друга, то ли видим в других себя, то ли спим, то ли бодрствуем, но вот, что важно: если наши центры хоть как-то согласованы или открыты для посещений, метафорически, если мы можем, оторвавшись от своего, притронуться к чужому дереву, ощутив запах его плодов, фактуру коры, увидеть цвет переливающихся при лунном и солнечном свете листьев, то мы можем друг с другом договориться, а иначе никак.
Переходить от дерева к дереву - это совсем не игра, это больно, поскольку намеренное или случайное смещение центра, внутри, приводит к смешению всяких разных энергопотоков, полей, эманаций, каких-то волокон, что-то внутри головы и тела переходит в активное состояние, а что-то наоборот, и в результате мы то заболеваем, то выздоравливаем, нам открывается для осознания Бог знает что, и Бог знает что закрывается, а если Центр не сдвигать, то тогда обеспечен покой, но цена - изоляция, одиночество, и опять отсутствие времени и пространства.
…В войну, впрочем, теряются и параметры и координаты, всегда, и не стоит спрашивать, почему прежние дни были лучше сегодняшних, - не от мудрости задают такие вопросы, и то, и другое сотворено, чтобы не мог человек постичь, что будет после него.
Но вот, одна знакомая женщина, постигшая мудрость, или наоборот, не отличающая ум от глупости и печаль от веселья, просто взяла и открыла свой дом для солдат, которым далеко ездить с базы домой. У нее они могут пить, есть, стирать, болтать, обниматься, купаться, смеяться, и спать на чистом белье. Несмотря на обстрелы, она приезжает на базу, забирает к себе ребят, и отвозит их тоже, и поскольку ей всякий раз приходится преодолеть конкретное расстояние, к ней вернулось пространство.
А другая знакомая женщина, безостановочно и неуловимо легко меняющаяся как небо, и плотная как невспаханная земля, подобрала побывавшего в хищных птичьих когтях котенка, только родившегося, но уже изорванного, истерзанного, измученного, меньше детской ладошки величиной, и стала его выкармливать из пипетки, раз в час, от заката и до восхода, от восхода и до заката. И к ней вернулось время.
В общем, если без крика, без рекламных кампаний, попробовать вот это все, то та самая точка, с которой началась и пошла история, сначала внутри, а потом и снаружи, сдвигается, и тогда страх и усталость, прицепившись к смущенному Злу, перестают звучать в качестве основной темы и уходят из Центра.
Ничего нового, кроме гипнотической красоты сцепленных слов.
И про боль…она, поскольку война, от нас не уйдет, нет рецепта, не отодвинется ни во времени ни в пространстве, мы же люди, и геометрия тут не властна именно потому, что она беспристрастна.
Теперь счастье, оно такое:
сын приезжает издалека помочь выкупать мужа, и все это, заглушая сирены, шумно, жарко, хлопотно, и мы несем, презрев драматизацию, несусветную чушь, и смеемся, потому что сегодня, когда смерть везде, внутри и снаружи, когда она строит рожи в струях воды, и тебя обдает то кипятком, то нездешним холодком, это же очевидно смешно, когда все смешалось, ад, рай, что нарисовал, то и видишь, черный дым, белый ландыш, и пахнет чем хочешь, гарь ночи, аромат утра, да это просто шампунь, на выбор, а впрочем, давно все равно, что кровь, что клюквенный сок, в реальности только мочалка, она скользит по истончившейся и рвущейся коже, вот, выпала, шлёпнулась на пол, и Алик лепечет, что мной недоволен, и гнев его страшен поскольку украшен аллюзиями, а литература гибельна для трепетных душ, и я уже в мыльной пене и луже, и перекрываю душ, а Сашка подхватывает и уносит Алика, и укладывает, но тот продолжает смешить и крушить действительность сложным сплетением казалось бы несочетаемых мыслей и слов, и всех нас заносит хохотом, и в этот миг, когда разлетается брызгами под напором веселья боль, когда мы, мокрые, выпадаем из времени, но сколько той квоты?, и не страшно, до рвоты, за тех, кто зависит от нас, вот в это мгновение и улыбается счастье.