September 5

К вопросу об этакратии в СССР: отвечает Борис Кагарлицкий

НАСТОЯЩИЙ МАТЕРИАЛ (ИНФОРМАЦИЯ) ПРОИЗВЕДЕН, РАСПРОСТРАНЕН И (ИЛИ) НАПРАВЛЕН ИНОСТРАННЫМ АГЕНТОМ КАГАРЛИЦКИМ БОРИСОМ ЮЛЬЕВИЧЕМ, ЛИБО КАСАЕТСЯ ДЕЯТЕЛЬНОСТИ ИНОСТРАННОГО АГЕНТА КАГАРЛИЦКОГО БОРИСА ЮЛЬЕВИЧА.

Марат Чешков о своей концепции этакратического способа производства (ЭСП):

Чтобы понять природу советского «реального социализма», теоретическая мысль должна была проскользнуть между Сциллой капитализма и Харибдой «азиатчины», оставаясь – а это было sine qua non советского обществоведения даже самой критической марки – на позициях марксизма.

Именно этим путём и шёл автор, пытаясь в 70-е годы понять «реальный социализм» через концепцию этакратического способа производства, разрабатывавшуюся, естественно, на материалах развивающихся стран, а затем переносившуюся уже на «реальный социализм».

Суть её в том, что советский «реальный социализм» представлял собой особый способ производства, базирующийся на индустриальных производительных силах и, в терминах К. Маркса, на всеобщей частной собственности, отличной как от капитализма, так и от докапиталистических форм собственности. Его субъектом выступало некое классоподобное образование, организованное в государство (этакратия), кумулировавшее функции власти, собственности и управления и противополагавшееся массе производителей различных классов.

Казалось, что схема этакратического способа производства (ЭСП) позволяет обособить реалии советского социализма и от «азиатчины» (индустриальный базис), и от капитализма (всеобщая частная собственность), а также оценивать этот строй критически (вид отчуждения) и исторически (этап, «превосходящий» капитал), отмечая в то же время типологическое сходство с раннеклассовыми обществами. Видно, что критически направленная, эта схема целиком оставалась в пределах марксистской, точнее, истматовской теории с её базовыми категориями – способ производства, классы, базис/надстройка. Короче говоря, данная концепция представляла собой разновидность марксистской критики «реального социализма».

М. Чешков, 1993 г.

Борис Кагарлицкий об этакратии в книге "Расколовшийся монолит: Россия на пороге новых битв", 1992 г.:

«Классический» тоталитарный режим установился в Советском Союзе с начала 30-ых годов, когда был окончательно уничтожен частный сектор в городе, независимые крестьянские хозяйства были экспроприированы, а все сельские жители РАСКРЕСТЬЯНЕНЫ и согнаны в колхозы, оппозиционные группировки в партии окончательно подавлены, а на место экономики, сочетавшей государственное регулирование с рынком, пришла система централизованного планирования. Однако возникли эти новые отношения не на пустом месте.

Революция 1917 года, как и всякая революция, провозглашала лозунги социального освобождения и в то же время перед новой властью стояла задача модернизации страны. Именно неспособность царского режима и российской буржуазии быстро осуществить модернизацию привела к катастрофическим поражениям в войне с Японией 1904-05 годах и в Первой мировой войне. Капиталистическая индустриализация создала в России не только крупные промышленные предприятия, но и породила все противоречия, характерные для раннего индустриального общества конца XIX — начала XX века. И в то же время она не обеспечила динамичного развития, которое дало бы возможность встать на один уровень с Западом. Появились пролетариат и социал-демократическое движение, но правящие классы, в отличие от Запада, не имели ни ресурсов, не опыта для того, чтобы предотвратить социальный взрыв с помощью компромиссов, повышения жизненного уровня и частичного удовлетворения требований низов.

Задача модернизации, так и не решённая старым режимом, осталась в наследство новому. И от способности новой власти решить её зависело теперь её собственное будущее.

Переход власти от Советов к большевистской партии, установление в ходе гражданской войны однопартийной диктатуры, подчинение профсоюзов государству и постепенное установление авторитарного режима внутри самой партии означало, что революция полностью утратила не только демократический, но и социалистический характер. Рабочий класс, по-прежнему провозглашавшийся господствующей силой и до известной степени всё ещё составлявший опору режиму, оказался подчинён новой партийно-государственной бюрократии, сформировавшейся в недрах революционного движения.

Социалистические и марксистские теоретики растерянно смотрели на новое государство, вырастающее из революции, но трагически непохожее на то, чего ожидали. «Бедность и культурная отсталость масс, — писал Лев Троцкий, — ещё раз воплотилась в зловещей фигуре повелителя с большой палкой в руках. Разжалованная и поруганная бюрократия снова стала из слуги общества господином его. На этом пути она достигла такой моральной и социальной отчуждённости от народных масс, что не может уже допустить никакого контроля ни над своими действиями, ни над своими доходами». По аналогии с французской революции Троцкий назвал это «советским Термидором». И в самом деле, похоже, что послереволюционное советское общество прошло те же фазы, что и французское, хотя и в других формах и в иные сроки. «Термидорианский» режим бюрократических наследников революции понемногу приобрёл империалистический характер, началась военная экспансия, порабощение соседних стран и установление там режимов, организованных по образу и подобию Большого Брата. Распад имперской системы в свою очередь и у нас, как и во Франции, означал частичную реставрацию старых дореволюционных отношений, но на основе уважения к правам и собственности новой господствующей верхушки, возникшей благодаря революции. В этом смысле «Перестройка» для русской истории оказалась своеобразным аналогом реставрации Бурбонов во Франции...

Совершенно ясно, впрочем, что осуществить подобную реформу господствующие слои ни тогда, ни сейчас не могли без окончательного отказа от остатков революционной идеологии. Сталинский Термидор, так же, как и термидор французский, был по своей сути КОНТРРЕВОЛЮЦИЕЙ, ВЫРОСШЕЙ ИЗ САМОЙ РЕВОЛЮЦИИ И ЯВЛЯЮЩЕЙСЯ В ЗНАЧИТЕЛЬНОЙ СТЕПЕНИ ПРОДОЛЖЕНИЕМ И ЗАВЕРШЕНИЕМ РЕВОЛЮЦИИ. Именно поэтому одинаково бессмысленны и попытки отделить большевизм от сталинизма и попытки свести большевизм к подготовке сталинизма. В свою очередь режим, прекрасно использовавший революционное наследство для своего идеологического оправдания, на сей раз и рад был бы от этого наследства избавиться, да не может. Обещание «некапиталистического» пути всё ещё было необходимо для сохранения политической устойчивости системы, даже если вся практика противоречит этому лозунгу.

Между тем, хотя социалистическая перспектива и была утрачена, а классовая сущность власти постепенно менялась, это вовсе не означало отказа от политики модернизации страны. Более того, модернизация и индустриализация России стали отныне главными задачами режима. Отныне «строительство социализма» представлялось главным образом как строительство большого количества современных промышленных предприятий. Сам термин «строительство нового общества», изначально порождённый недоверие большевиков к естественным процессам социального развития, приобрёл совершенно конкретный, вещественный, технологический смысл.

Если буржуазная модернизация в России закончилась неудачей, то бюрократический проект, позволивший сконцентрировать огромные ресурсы и весь наличный общественный капитал в руках государства, давал возможность в несколько раз ускорить темпы развития, не считаясь с ценой, которую приходилось платить за это обществу.

Сформировавшиеся структуры управления должны были обеспечивать максимально эффективное и быстрое решение этих задач, а социальная структура общества сделалась (впервые в истории человечества) прямым продолжение структуры управления. Правящий класс оказался слит с государством настолько, что его уже нельзя было в полной мере назвать классом. Гражданское общество отсутствовало, любая человеческая деятельность, ускользающая от сферы государственного управления, просто подавлялась. Восторжествовавший подход был предельно просто: то, чем нельзя управлять, не должно существовать.

Всё сводилось к принципу упрощения управления: всех писателей объединили в один союз, то же самое сделали со всеми архитекторами, художниками, кинематографистами. Крестьяне по всей стране лишены собственных хозяйств и согнаны в колхозы, малые предприятия по возможности заменены крупными, поскольку это облегчало задачи централизованного управления.

Сейчас много пишут о неэффективности сталинских методов, о больших затратах, о человеческих жертвах — ведь даже если не задумываться о моральной стороне дела, гибель миллионов людей вряд ли укрепляет экономический потенциал страны. Но для системы в тот момент важны были только темпы. Главный урок, извлечённый режимом из поражений царской России, состоял в том, что даже успешное индустриальное развитие не позволяет встать в один ряд с Западом, если не обеспечен соответствующий темп индустриализации, если не возникает соответствующая КРИТИЧЕСКАЯ МАССА, позволяющая соревноваться на равных. С этой точки зрения режим был эффективен. Он не обеспечивал ни производства качественных товаров, ни повешение жизненного уровня, ни высокой рентабельности предприятий. Но он гарантировал головокружительные темпы роста.

В сущности, писали известные советские социологи Л. Гордон и Э. В. Клопов, эта эпоха породила удивительную «смесь прогресса, преодоления отсталости, взлета народной энергии и народного энтузиазма, с явлениями упадка, застоя, массового террора, разрешения нормальных основ социальной жизни», возникло общество, где «труд подчинён единой поддерживаемой государством дисциплине и где, в свою очередь, государство гарантирует гражданам определенную социальную защищённость — отсутствие безработицы, возможность и обязанность трудиться, получая более и менее равный минимум обязательных социально-культурных благ и приобретая другие блага в соответствии с результатами труда, заслугами перед обществом, общественным положением человека».

Эта система не имела ничего общего с «царством свободы», о котором писали основоположники социализма. Но миллионы людей, истерзанные войнами, одураченные пропагандой и привыкшие ежедневно бороться за физическое выживание, воспринимали её как высшее выражение социальной справедливости.

Всё общество разделилось на управляющих и управляемых. Естественно рядовой гражданин существовал отныне только как объект управления. О каких гражданских правах может в подобном случае идти речь?

Централизованный аппарат управления противостоял массе бесправных трудящихся. Но система эта держалась не только на страхе и репрессиях. После того как традиционные формы самоорганизации общества и связи между людьми были разрушены, массы людей по существу деклассированы, население само нуждалось в централизованном государстве, без которого уже невозможно было обойтись. Власть налаживала производство, обеспечивала обучение детей в школах, гарантировала бесплатное здравоохранение, давала работу и организовывала отдых.

Стихийное деклассирование масс началось ещё во время столыпинской реформы, так и не создавшей русского фермерства, но подорвавшей традиционную сельскую общину. Разрушение социальных связей продолжалось во время мировой войны, революции и гражданской войны. Миллионы людей были сорваны с насиженных мест, отрезаны от своих родных и своей обычной среды. Рабочие массы переселялись в деревню, крестьяне наводняли города. В годы новой экономической политики, когда крестьяне получили возможность работать на своей земле, а в городах начался медленный рост промышленности, появились некоторые признаки социальной стабилизации. Но насильственная коллективизация деревни, сопровождавшаяся форсированной индустриализацией и террором, снова разрушила уже непрочную социальную ткань общества. Опять миллионы людей перемещались из деревни в города, за считанные дни превращаясь из земледельцев в неквалифицированных городских рабочих. Узкий слой потомственных рабочих был просто смыт волной сталинской индустриализации. Вторая мировая война и новые репрессии довершили дело. Общество в старом смысле слова просто исчезло. Была лишь «общественно-политическая система». Вне структур государства социальное бытие и экономическое развитие сделались просто невозможны.

Это деклассированное общество, лишённое устойчивых социальных связей, традиций, культуры, неизбежно нуждалось в управлении извне. Всемогущая бюрократия отныне не только гарантировала модернизацию, она обеспечивала выживание и самовоспроизводство населения. Именно поэтому система сохраняла устойчивость даже после того как массовый террор в 50-е годы прекратился.

Сама бюрократия радикально изменилась. Она так и не стала правящим классом в традиционном западном смысле слова — классы существуют лишь там, где есть социальные структуры, отличные от структур государства. Но это была уже и не старая государственная бюрократия, существовавшая в России испокон веков.

Обычно бюрократия в любом европейском обществе выполняет роль правящего класса. Управляя государством, чиновники, естественно, имеют и свои собственные интересы. Очень часто результат бюрократического управления оказывается разительно непохожим на то, что ожидалось. Но в то же время аппарат не выдвигает собственных целей и приоритетов. Он лишь по-своему интерпретирует волю верхов в исполнении решений.

Напротив, в тоталитарной системе, сложившейся у нас, аппарат сам принимал решения и сам же их интерпретировал. Бюрократия, не переставая быть прежде всего исполнительным аппаратом власти, уже не выполняла волю правящего класса, а заменяла отсутствующий правящий класс. В строгом смысле это уже не бюрократия старого образца, а «этакратия», класс-государство, класс-аппарат. Эксплуататорская верхушка лишена собственности и стабильности. Михаил Восленский однажды иронично назвал советскую бюрократию «деклассированным классом». Как уже говорилось, все классы сталинского общества в строгом смысле слова были деклассированными и в этом отношении правящая верхушка не намного отличалась от других социальных слоёв. Но она имела одно важное преимущество — она была организована и слита с государственной властью.

Противоречивость положения самой господствующей верхушки постоянно порождало гротескные ситуации и зачастую фантастическую безответственность, наносившую в конечном счёте урон даже интересам самой бюрократии. Однако эти слабые стороны системы проявились в полной мере лишь позднее, по мере её разложения. Тем более, что на первых порах эффективность работы внутри аппарата гарантировалась с помощью террора, затрагивающая верхи в той же степени, что и низы, и своеобразного «естественного отбора», когда проигравшие физически ликвидировались.

Внешне система управления напоминала монолитную пирамиду, под основанием которой находилась масса бесправных и деклассированных трудящихся. Однако при более близком рассмотрении выясняется, что «монолит» никогда не был совершенно однородным. Более того, внутри «большой» пирамиды власти существовали тысячи маленьких и мельчайших управленческих пирамид, полностью воспроизводивших её структуру.

На самом верху находился «великий вождь и учитель» товарищ Сталин, чья власть была абсолютной. Но каждый крупный партийный начальник в своей области, каждый министр в своём ведомстве, каждый директор на своём заводе был маленьким Сталиным, властвующим над жизнью и смертью своих подданных. Хорошо известно, что при сталинском трудовом законодательстве, карающем тюрьмой за двадцатиминутное опоздание, именно от директора завода зависела судьба его подчинённых. Он мог передать их в руки НКВД за малейший проступок, а мог прикрыть крупные нарушения. В производственных процессах действовал тот же принцип. Деспотическая власть начальников на местах гарантировала им изрядную самостоятельность. Центр ставил задачи и подбивал людей. За успех эти люди отвечали головой. Однако никто ещё не додумался до того, чтобы планировать из центра каждую мелочь. В данной системе это просто не требовалось. Необходимо было лишь сконцентрировать ресурсы на главных направлениях, обеспечить строительство максимального количества предприятий тяжёлой индустрии в кратчайший срок, вручить управление этими заводами в руки «верных сыновей партии», об остальном думать было некогда. Система была примитивной, но эффективной. Причём именно примитивность и простота системы были причиной успехов.

Индустриальное общество было в целом создано, война выиграна, Россия, под именем Советского Союза, превратилась в сверх-державу. Экономический рост продолжался, несмотря на возникающие трудности.

Так, однако, не могло длиться бесконечно…

Борис Кагарлицкий о несостоятельности применения концепции "азиатского способа производства" к СССР в книге "Реставрация в России", 2000 г.:

Параллель между советским режимом сталинского периода и «азиатским способом производства» неоднократно проводилась как марксистами, так и немарксистскими исследователями. И в том и в другом случае имеет место концентрация собственности в руках деспотического государства, связь между властью и идеологией (в древнеазиатском варианте — особая роль государственной религии и касты жрецов), и в том и в другом случае попытки централизованного руководства экономическими процессами. Но в «азиатском» варианте речь идет о постоянной работе государства по обеспечению простого воспроизводства (поддержание ирригационных систем, установление сельским общинам ежегодных норм по задаче зерна и т. п.), тогда как в нашем случае ставится задача форсированного экономического роста и смены старых до-индустриальных технологий новыми, индустриальными. Отсюда следует и совершенно различный характер государства. В рамках «азиатской» системы деспотическое правительство имело неограниченную власть, но не претендовало на тотальное управление обществом. Более того, основные процессы, происходившие «в низах», были саморегулирующимися. В общинах властвовал обычай, политически они обладали значительной автономией. Напротив, тоталитаризм XX века строится по принципу всеобщности, тотальности управления. Об «азиатском деспотизме» и тоталитаризме см.: Кагарлицкий Б. Диалектика надежды. Париж, 1989.

Борис Кагарлицкий о концепции этакратии в статье "Эпоха тупиковых дискуссий", 2007 г.:

... вставал (как и в западном марксизме) вопрос о социальной природе системы, сложившейся в СССР. Если социалистический порядок предполагает, что общество за счет демократической самоорганизации и через коллективную собственность овладевает производительными силами, начиная самостоятельно определять задачи и перспективы своего развития, то советский бюрократический порядок времен Брежнева выглядел не социализмом, а его прямой противоположностью. В связи с этим востребованными оказались работы Марата Чешкова, где он в очень абстрактной форме говорил об «этакратическом типе производства», возникающем на границе капитализма и некапитализма. Этакратический тип (но все-таки не способ) производства характеризовался, по Чешкову, контролем государства над собственностью при одновременном отсутствии контроля общества над государством, которое может выступить в роли коллективного эксплуататора. Бюрократия при таком порядке эволюционирует, превращаясь в этакратию, «общность классового типа», но опять же не класс (точно так же, как трудящиеся остаются в значительной мере деклассированной массой «народа», «производителей», лишенных власти и собственности, но не являющихся полноценным пролетариатом).

В соответствии с логикой работ Чешкова получалось, что этакратия представляет собой не слишком стабильную и в достаточной мере промежуточную форму общественного устройства, что в среде «молодых социалистов», выросших уже при Брежневе, списывалось на умеренность и непоследовательность легального марксизма: последующий опыт показал, насколько оправданными были оговорки Чешкова.

Другой темой, типичной для всех левых того времени, был вопрос о причинах упадка революционного режима, возникшего из событий 1917 года. Отсталость России и ее техническая неготовность к социализму, упоминавшаяся еще Карлом Каутским, были очевидной причиной поражения, принявшего, однако, первоначально не форму буржуазной реставрации, а форму тоталитарной консервации. Однако это не значит, будто авторы левого самиздата непременно занимали «меньшевистские» позиции, считая большевизм исторически необоснованным и трагическим «забеганием вперед». Более типично было представление о двойственном характере революции, перед которой объективно стояли сразу две задачи: модернизация общества и его социалистическое преобразование. Задачи модернизации были выполнены, но лишь за счет задач социалистических.

Сталинизм тем самым вписывался в общий контекст «диктатуры модернизации», а история СССР смотрелась уже не как исключительный случай в мировой истории, а, напротив, как достаточно типичный пример процессов, охвативших в ХХ веке весь незападный мир. В то время как для «шестидесятников» и большей части либеральной или националистической интеллигенции этот мир как бы не существовал, никак не влияя на их теоретические построения или идеологические размежевания, для «молодых социалистов» конца 1970-х годов «третий мир» становился наиболее важной частью человечества, без понимания которой принципиально невозможно разобраться в собственной стране. Неудивительно, что именно в этой среде с большим вниманием были восприняты теории Иммануила Валлерстайна о «центре» и «периферии» в мировой системе. Эти идеи доходили до московских читателей не только в виде редких (и по большей части запрятанных в спецхранах) иностранных книг, но и в виде реферативных сборников Института научной информации по общественным наукам (ИНИОНа). Эти сборники, тоже часто полузапретные, с грифом «Для служебного пользования», передавались из рук в руки, зачитывались до дыр. Кстати, о дырах: это отнюдь не литературный образ. Дыры на страницах и в самом деле были, поскольку бумага для этих сборников использовалась самая скверная.

Борис Кагарлицкий о концепции этакратии М. Чешкова в книге "Марксизм: введение в социальную и политическую теорию",
2012 г.:

Разумеется, сегодня критика советского порядка, содержащаяся в работах западных левых, выглядит самоочевидной: вопреки заявлениям лидерам СССР невозможно говорить о полностью построенном социализме, о его окончательной и полной победе. События конца XX века в этом смысле все поставили на свои места: даже самые тупые догматики теперь не могут утверждать, что в Советском Союзе с социализмом был полный порядок. Но вопрос не только в том, насколько СССР был социалистическим. Если социализм не удалось построить, то что это было?

Порой пишут, что в СССР был уже не капитализм, еще не социализм, а некое промежуточное, переходное явление. В силу промежуточного состояния общества его элита была слаба и зависима от государства. Но на практике советская элита была не так уж слаба. 60 лет она как-то продержалась. Мало того что продержалась, она еще смогла осуществить серьезные преобразования. Экономика стала индустриальной, аграрная страна - городской, второстепенное государство - сверхдержавой. На эти достижения, кстати, постоянно ссылаются все те, кто испытывает ностальгию по СССР. И эти достижения совершенно реальны, другое дело, что сами по себе они еще не относятся к социализму. Индустриальной державой и могучей империей Америке удалось как-то стать без социализма.

Даже свою самоликвидацию советская элита смогла осуществить весьма эффективно, по собственным правилам и таким образом, чтобы на фоне национальной катастрофы не только ничего не потерять, но и многое выиграть.

Третья точка зрения была характерна для советского подпольного марксизма, для части восточноевропейских авторов, для французского автора Корнелиоса Касториадиса. Из советских авторов можно выделить Марата Чешкова, который сначала писал тексты для самиздата, потом, по возвращении из лагеря, продолжал работать над историей Азии и формулировал свои идеи в размытой форме, прибегая к эзопову языку. Более радикальным образом, уже не эзоповым языком, то же было высказано в самиздатовском журнале «Варианты», одним из авторов которого был и автор этих строк. Схожие тенденции можно проследить в работах восточногерманского марксиста Рудольфа Баро (хотя позиции Баро были крайне противоречивы, его нельзя приписать к одной из школ, потому что он немножко брал от каждой из них).

В чем суть этого подхода? Советская система сравнивается с азиатским способом производства. Далеко не все антагонистические общества, не все экономические системы, построенные на эксплуатации, были в строгом смысле слова классовыми обществами. Если принять понятие класса, как мы его находим у Маркса или у Вебера, обнаруживается, что советская бюрократия под него не подходит, но точно так же и в Древнем Египте или в империи инков в таком понимании слова классов не было. Класс, описанный у Маркса и Вебера, - это прежде всего (хотя и не только) специфическая форма организации, характерная для капитализма. В докапиталистических и некапиталистических обществах существуют другие формы социальной организации, позволяющие изымать прибавочный продукт у трудящихся не обязательно на основе классовой организации. Маркс сам говорил об этом в связи с «азиатским способом производства».

При азиатском способе производства правящая группа является продолжением государства. Массы тоже не являются самоорганизованной, самодостаточной социальной структурой, они в очень большой степени атомизированы и подчинены государству. Применительно к Китаю социологи говорили про «мешок с картошкой». Каждая картофелина (община) сама по себе, в единое целое их объединяет мешок (государство). А Европа - это структура горизонтальных связей. Такое общество больше похоже на молекулу, где все уже привязано друг к другу и определенным образом организовано.

Но надо помнить, что Маркс имел в виду общество, где разобщены не люди, а общины. Внутри себя община может быть очень сплочена и организована, но с другой общиной она никак не связана.

Маркс подчеркивал некапиталистический характер такого общинного уклада. Коллективизм, однако, тоже не выходит за пределы общины. Общество организовывается за счет государства. Марат Чешков говорил о современном аналоге азиатского способа производства - этакратии. Забавно, что русский автор Чешков употребляет французский термин «этакратия», а франкоязычный автор Касториадис употребляет английский термин «статократия». Дело, конечно, не в термине, а в том, что, по Чешкову, речь шла об обществе классового типа, но без устойчивых классов. Советское общество и было в некотором смысле обществом бесклассовым. Но не бесклассовым коммунистическим, а бесклассовым некапиталистическим и даже в известном смысле докапиталистическим.

Надо сразу оговориться, что примитивные версии данной теории, рассматривавшие советский строй как индустриализированный азиатский способ производства (часто встречавшееся в самиздате определение), не выдерживают критики. Азиатский способ производства является аграрным по определению. В этом его суть. Он базируется на простом воспроизводстве. Потому он консервативен, устойчив, не ориентирован на накопление. В СССР, напротив, мы имеем стремительную модернизацию, технологический прогресс. Потому сходство с азиатским способом производства важно лишь для понимания того, что подобные социальные механизмы в принципе возможны. Советский строй не был продолжением азиатского способа производства. Не был им и китайский или вьетнамский «коммунизм». Речь идет о качественно новой системе социальных отношений, которая консолидировалась, пусть и на короткое время, благодаря сочетанию политической победы революции и социально-экономической неудачи попыток перехода к социализму.

На практике, конечно, в СССР было странное сочетание архаики и прогресса, докапиталистических и посткапиталистических отношений, элементов социализма, госкапитализма и азиатского способа производства в одном обществе. Эти противоречия были порождены происхождением советского строя, возникшего из пролетарской революции, но в условиях, когда сам пролетариат власть утратил, а его партия переродилась.

Если в СССР можно было говорить про общество классового типа, это значит, что здесь были некоторые черты классовой структуры, но не в полном объеме. Мы имеем дело как бы с заменителями классов. Основные социальные группы способны функционировать только в той мере, в которой они привязаны к государству. Поэтому государство является абсолютно необходимым. Оно является не только системой власти, политического управления, но и основой организации общества как такового. Конечно, любое государство имеет социально-организующую функцию. Но здесь эти функции выходят на передний план.

Тезис о этакратии в большей степени совместим с представлениями о переходном характере советского общества, нежели с представлениями о госкапитализме. Переход не состоялся, общество застряло на промежуточном этапе, но на определенное время переходные отношения консолидировались. Получилась система, вошедшая в учебники западной социологии под названием «советского коммунизма».

Борис Кагарлицкий о советской номенклатуре в книге "Долгое отступление", 2023 г.:

Первые разговоры о перерождении советской бюрократии начались еще во время Гражданской войны. Позднее эту же тему развивала левая оппозиция, сетовавшая на то, что правящая верхушка в СССР обуржуазилась.

<...>

Нельзя, конечно, утверждать, будто эта тема в годы оттепели не мелькнула нигде, но в целом тенденция была однозначна. Власть готова была признать некоторые проблемы со своей прошлой историей и даже со своей текущей политикой. Но не существование социальных противоречий внутри советского общества.

Естественно, вытесненная из легального поля, дискуссия перешла в поле нелегальное. В Советский Союз проникали книги Милована Джиласа («Новый класс») и Михаила Восленского («Номенклатура»), где рассказывалось о привилегиях элиты и авторы доказывали, что партийно-государственная верхушка СССР (и других стран, принадлежавших к советскому блоку) превратилась в коллективного собственника средств производства и, тем самым, в коллективного эксплуататора.

Показательно, что, несмотря на явный антикоммунистический пафос, оба автора пытались оперировать марксистскими категориями, причем именно в той догматической интерпретации, которая сложилась в рамках тогдашнего коммунистического движения.

С легкой руки Восленского термин «номенклатура» вошел в массовый обиход, став социологическим обозначением высшей советской элиты, которая упорно скрывала от общества сам факт своего существования в качестве особой привилегированной группы.

Но спрятавшись за высокими заборами государственных дач и глухими дверями закрытых распределителей, эта привилегированная группа лишь демонстрировала всему населению, что не просто отгораживается от него, но и страдает коллективным муками нечистой совести, ибо не готова демонстрировать свой образ жизни публично и открыто.

Мучительная необходимость скрывать собственное богатство и привилегии, безусловно, стала одним из психологических механизмов, способствовавших впоследствии не только открытому переходу бывших номенклатурщиков в стан реставраторов капитализма. Она объясняет и вакханалию престижного (и демонстративного) потребления, в которую погрузились социальные верхи нашего общества уже в постсоветскую эпоху.

Однако проблема гораздо сложнее, чем может показаться на первый взгляд. И самый факт, что номенклатура не могла публично признаться обществу в собственном существовании, свидетельствует о наличии в СССР целого ряда механизмов, ограничивавших ее возможности. Не только на уровне пропаганды, идеологии и культуры, но и на уровне институтов.

Привилегии номенклатурщиков были, конечно, значительными по сравнению с тем, что имел рядовой советский гражданин, а потому крайне раздражающими. Но по сравнению с тем, что имел правящий класс на Западе или в азиатских странах, они были совершенно ничтожными (что, кстати, тоже становилось раздражающим фактором для самой советской элиты, начинавшей испытывать комплекс неполноценности по отношению к зарубежным партнерам).

Тем более жалкими и смешными выглядят все эти советские номенклатурные радости по сравнению с образом жизни постсоветской олигархии и даже средней буржуазии. Невозможность легализовать свое положение, сделать престижное потребление открытым и публичным, отравляла жизнь тем больше, чем более информационно открытым становилось советское общество: несмотря на все запреты и ограничения, связи СССР с внешним миром неуклонно расширялись на протяжении всего послевоенного периода, в том числе в годы брежневского застоя.

И все же причину перерождения номенклатуры надо искать не в ее образе жизни или в ее потреблении, а в гораздо более глубоком противоречии. Структура советского общества и организация государственных институтов были таковы, что бюрократическая элита, даже обладая монопольной возможностью принятия решений, огромной, почти безграничной властью и возможностями контроля над политической жизнью общества, в то же время вынуждена была управлять и принимать решения именно в интересах развития общества, а не в своих собственных, индивидуальных или коллективных.

Конечно, номенклатура себя не забывала, что проявлялось не только в привилегиях, но прежде всего в последовательном блокировании всех попыток повысить эффективность управления за счет дебюрократизации.

И все же, как бы ни пыталась советская верхушка отгородиться от общества, структура власти была построена таким образом, что не допускала жестких разрывов. Вертикальная мобильность постепенно снижалась, однако вышестоящие органы и персонал постоянно оказывались во взаимодействии с нижестоящими и не могли их игнорировать. Критически мыслящая интеллигенция ссылалась на отсутствие обратной связи в управлении, но на самом деле эта обратная связь существовала, только работала она совсем не по тем каналам и не теми способами, как на демократическом Западе.

<...>

Власть правящей верхушки в СССР была ограничена не волей народного собрания и даже не законами, защищающими личность и собственность, как на Западе, а структурой самой же управленческой системы. Она не позволяла ни одному чиновнику (и даже группе чиновников) достичь полного суверенитета в своей корпорации, а сами эти корпорации были настолько тесно связаны между собой, что не могли работать, не учитывая интересов друг друга, а также интересов общего экономического развития.

Точно так же не было никаких оснований говорить о бюрократии как о коллективном собственнике. Этот собственник не был отделен от не-собственника, от массы рядовых советских граждан, постоянно требовавших внимания к своим интересам, участвовавших в массе неизбежных, пусть и формальных процедур. Например, писавших жалобы на начальство и друг на друга, договаривавшихся по мелочи с руководством своих предприятий и постоянно, хоть и косвенно, вовлеченных в процесс принятия решений.

Сказывалась тут и природа советского планирования, ориентированного на комплексность и целостность. Эта система, несмотря на чудовищную и непрерывно нарастающую бюрократизацию, все равно была ориентирована на интересы дела, интересы развития, которые формулировались не на самом верху партийно-государственной элиты, а получали выражение в результате коллективных усилий экспертов, управленцев и чиновников более низкого ранга на многих уровнях.

Правила были весьма жесткими. Например, любое решение о строительстве завода влекло за собой целую цепочку других решений — о строительстве жилья, об открытии магазинов, школ, детских садов, о создании железнодорожных станций и формировании новых маршрутов поездов. Причем, как легко догадаться, это всегда выходило за рамки вопросов, касавшихся только одного ведомства или даже территориальных органов власти. Система Госплана порождала длинные цепочки согласований, необходимость комплексно увязывать между собой социальные и экономические решения.

Как и на Западе, сложная система горизонтальных и вертикальных согласований отнюдь не была бесконфликтной. И наряду с противоречиями между ведомствами и учреждениями она неминуемо выявляла и противоречия между своим высшим и средним звеном. Чем сложнее становилась система, тем менее эффективным делалось централизованное управление, которое сложилось во времена форсированной индустриализации.

По сути дела, в 1960-е годы СССР вплотную подошел к своей собственной версии «революции менеджеров», выразившейся в первоначальном проекте пресловутой «косыгинской» реформы, когда руководству предприятий готовы были предоставить широкую автономию, одновременно позволив налаживать горизонтальные связи. И в то же время каждое отдельное предприятие, напоминавшее, по выражению социолога Павла Кудюкина, «индустриальную общину», превращалось в островок если и не самоуправления, то, во всяком случае, в самостоятельный коллектив с общими интересами.

<...>

Нетрудно догадаться, что такое развитие событий не только не укрепляло позиции номенклатуры как пока еще только потенциального коллективного собственника средств производства. Напротив, оно подрывало ее шансы консолидировать свое господство.

<...>

На основе идеологии функционировала своеобразная система сдержек и противовесов, каналы обратной связи и вертикальной мобильности. Идеология (как и закон на Западе) одновременно легитимировала господство правящей элиты и сдерживала ее амбиции. Идеология пронизывала быт советских людей, регулируя общественное поведение, делая его предсказуемым. Этот идеологический порядок, конечно, не заменял отсутствующей демократии, но для большинства населения более или менее компенсировал ее отсутствие.

Коммунистическая идеология в ее советском варианте также требовала от власти постоянных достижений в социальном и экономическом развитии. Власть должна была не только постоянно чем-то делиться с народом, доказывая тем самым свою легитимность. Сама идея социально-экономического прогресса была жестко вписана в господствующую систему ценностей.

Бюрократия советского типа формировалась в ходе индустриализации и модернизации, она обязана была служить данной цели или, по крайней мере, делать вид, будто служит. Мало того, что это было обременительно, но и получалось с каждым годом все хуже, а снижение динамизма советской системы подрывало ее легитимность.

Неудивительно, что переход к капитализму начался с решительного демонтажа именно идеологии и связанных с ней институтов. Задним числом у многих людей, ностальгирующих по СССР, это создало идеалистическую иллюзию, будто именно отказ от идеологических догм породил крах системы, но в действительности (в строгом соответствии с теорией Маркса) дело обстояло совершенно наоборот. Эволюция системы породила у правящих кругов необходимость избавиться от оков идеологии.

<...>

Но самое главное изменение, которое произошло с отечественной элитой в процессе превращения номенклатуры в буржуазию, состоит в том, что она полностью утратила заинтересованность в развитии и модернизации общества.

Советская бюрократия сформировалась в процессе индустриализации. Ее структура формировалась для решения соответствующих задач, и ее легитимность в значительной мере основывалась на том, что подобные задачи так или иначе решались.

Теперь олигархия освободила себя от подобных обязательств точно так же, как и от старой идеологии, о которой старшее поколение иногда ностальгически вспоминает в дни советских праздников. Ни структура власти, ни ее идеология, ни ее непосредственные интересы не диктуют новым хозяевам жизни необходимости что-то менять, развивать или хотя бы улучшать. Их золотой век раз и навсегда достигнут. Мечты сбылись.

А потому власть и олигархия в современной России, независимо от того, какие слова они напишут на своих знаменах, остаются глубоко консервативными и враждебными всяческому прогрессу.