Экономика
July 4, 2023

Государство как излишество. Государство как бандит. Государство как ресурс. Государство как договор. Государство как передел.

Государство как излишество

Но что если поставить вопрос самым страшным образом: а нужно ли вообще государство?

Лет двести на него отвечали определенно: да, государство безусловно нужно — для того чтобы строить дороги, печатать деньги, обеспечивать порядок, а иначе кто будет всем этим заниматься? Двести лет для экономистов государство фактически было естественной монополией по производству общественных благ.

Но в последние десятилетия этот вопрос не имеет столь очевидного ответа. Дуглас Норт как-то сказал: «По вопросу о необходимости государства для экономики суд удалился на совещание и пока не вернулся».

Почему вопрос вдруг оказался открытым, причем не только для экономики? Дело в том, что не только в российском, но и в мировом общественном сознании существовало множество мифов, связанных с государством. И в какой-то момент эти мифы стали проверять. Например, все великие британские экономисты — Давид Рикардо, Джеймс Милль, Джон Мейнард Кейнс — приводили один и тот же пример в пользу государства: если бы не правительство, кто бы строил в Англии маяки? А ведь нации нужны маяки — чем была бы Англия без судоходства? И вот экономист Рональд Коуз пошел в архив Британского адмиралтейства и стал смотреть, кто же в действительности строил маяки. Выяснилось, что ни один маяк в Англии не был построен правительством. Кто их только не строил — гильдии капитанов, местные общины, корпорации судовладельцев, но только не правительство. Потом маяки передавались в управление адмиралтейству, потому что всю систему необходимо было координировать, но само строительство было исключительно негосударственным. Коуз написал статью под названием «Маяк в экономической теории» и на этом поставил точку, не делая никаких глобальных выводов. Он просто показал, что двести лет люди исходили из неправильных фактов.

Затем Фридрих фон Хайек проверил, как обстоят дела с денежными системами. Выяснилось, что, разумеется, разные государства в разное время создавали свои казначейские системы денежных ассигнаций, но все они погибли. Денежные знаки, которыми мы пользуемся сейчас, — это так называемые банкноты, то есть системы частных расписок между банками.

Стали смотреть на полицию, пожарную охрану, армию, и опять неоднозначные ответы. Кто создал современную систему уголовного розыска? Агентство Пинкертона в США — частное детективное агентство второй половины XIX века. Конан Дойль, конечно, придумал Шерлока Холмса, но именно в то время стало ясно, что расследованиями может заниматься отнюдь не только государственная полиция.

Что же касается пожарной охраны, то она может быть государственной, может быть добровольной, то есть гражданской организацией, а может быть и страховой, то есть, по сути, происходящей от бизнеса. Частные армии сейчас не только воюют по всему миру и в первую очередь — в Ираке и Афганистане, но и на вполне законных основаниях существуют в России — у Газпрома, у Роснефти. А ведь есть еще частные армии, которые закон не разрешает.

Вывод, который можно из всего этого сделать, таков: если государство и нужно, то вовсе не для того, для чего считалось раньше. У государства всюду есть заменители. Любой вопрос, который решает государство, можно решить без его участия. Причем существует множество исследований и примеров, которые показывают, как это делается на практике. Удивительная история произошла в Калифорнии в XIX веке. Присоединение этой территории к североамериканским Соединенным Штатам совпало с открытием там золота, и в результате этого совпадения в течение 18 лет крупнейший штат США жил вообще без государственной власти. Происходило там вот что: приезжал назначенный из Вашингтона губернатор с федеральными войсками; через неделю он обнаруживал, что у него нет солдат — они разбежались мыть золото; он еще неделю управлял так, без солдат, а потом отправлялся мыть золото сам. Раза три федеральное правительство посылало в Калифорнию людей, но потом перестало — так же можно всю армию перекачать за государственный счет на золотые прииски. В таком режиме Калифорния жила с 1846 по 1864 год. Но это не было какое-нибудь первобытное общество. Мы хорошо знаем по документам, как в этот период там решались вопросы собственности, каким образом люди закрепляли права на участки, как происходил суд. Когда жителям Калифорнии стало ясно, что нужна защита торговых путей и размещение денежных средств, штат сам сказал Вашингтону: присылайте вашего губернатора, уже можно. Но ведь почти 20 лет Калифорния жила без государства — и ничего страшного.
Масса подобных примеров есть и в России — от староверских общин до обширнейших территорий, до которых центральное правительство попросту не добирается. Да и в общемировом масштабе довольно много случаев, когда люди прекрасно обходились и продолжают обходиться без государства. Классический пример —это китобойный промысел. Государства не могли его регулировать: во-первых, потому что все происходило в мировом океане, а во-вторых, потому что правительства попросту были очень далеки друг от друга и были очень разными. И ничего — китобои сами выработали систему правил для своего сообщества:
как считать, кто загарпунил, кому принадлежит добыча и тому подобное. А ведь есть еще такие вещи, как интернет — крипто-анархия, живущая в значительной степени без госрегулирования. Там есть свое, внутреннее регулирование, общественные блага в виде правил производятся, и это крайне плодотворная среда для появления инноваций, ведь она предполагает огромное количество схем и вариантов решения различных задач.

Государство как бандит

Надо менять саму постановку вопроса: если государство необязательно, то оно должно существовать по запросу — там, где оно сравнительно эффективнее остальных. Этот запрос, собственно, и называется общественным договором или социальным контрактом. Однако тут нет твердых формул, которые позволяют одинаково для всех решить этот вопрос. В разные периоды и в разных экономиках это будет разный спрос, и определяется он необходимым количеством общественных благ. Чем больше вам нужно общественных благ, тем больше вы делаете государство. Сравним, к примеру, ситуацию в Северной Европе и США.

В скандинавских странах огромное перераспределение налогов, государства там вроде бы много, но почему его много? Потому что на вопрос «Сколько мне нужно общественных благ?» — скандинавы ответили: «Много». Для этого нужно немало денег, а собрать их с помощью налогов легче, чем с помощью пожертвований или лотереи.

Но вот кто будет эти бюджетные деньги тратить на производство услуг — это уже другой вопрос. Может быть, их нужно передавать частным компаниям или некоммерческим организациям, и производить услуги будут они, а не государство. Скажем, в Нидерландах 17% ВВП создается некоммерческим сектором, потому что он наиболее эффективен в оказании бюджетных социальных услуг. В Скандинавии и Нидерландах государство во многом используется как машина для сбора налогов — это оно делает эффективнее. А с инвалидами и пенсионерами чиновники работают неэффективно, поэтому эти деньги должны от них перейти в аутсорсинг.

У американцев все устроено не так. Долгие века они говорили: «Мне от государства не нужно ничего, кроме обеспечения правопорядка. Я готов платить небольшие налоги, чтобы был правопорядок, а уж остальные проблемы — образование, здравоохранение и прочее — я решу сам». Так было до прихода Барака Обамы. Драматизм ситуации, в которой США оказались, связан с тем, что президент ломает традиционный социальный контракт. Он говорит: «Американцам нужно больше общественных благ». И потому не очень значительный, на первый взгляд, спор о том, например, насколько широка и обязательна должна быть система медицинского страхования, вызывает дискуссии по всей стране — происходит принципиальная перемена взгляда на то, что нужно от государства.

Не существует чисто либерального ответа: маленькое государство — хорошо, большое государство — плохо. Плохо — это когда государство не соответствует спросу на общественные блага. Потому что тогда начинается принуждение. Ведь у государства есть ровно одно конкурентное преимущество: еще Макс Вебер сто лет назад писал, что государство — это организация со сравнительным преимуществом в осуществлении насилия. Поэтому государство хорошо не тем, что оно заботится о людях, а тем, что оно эффективнее, чем кто-либо другой, может принуждать или угрожать. Именно поэтому его родной сестрой является мафия. Организованная преступность — это ближайший конкурент государства, потому что она тоже специализируется на применении насилия. Больше того, в подавляющем большинстве случаев государство возникало из организованной преступности. И только по прошествии времени оно было вынуждено вступать в определенный контракт с населением, а потом вертикальный социальный контракт превращался в горизонтальный, возникали демократические режимы, разнообразные методы контроля над государством и так далее.

Согласно нео-институциональной теории, государство выводится из модели так называемого «стационарного бандита». Это очень убедительно доказывали как исторически, так и математически Мансур Олсон и Мартин Макгир на примере Китая первой половины XX века. С 1899 года, когда началось восстание боксеров, до 1949 года, когда закончилось военное противостояние между коммунистами и гоминьдановцами, страна жила в состоянии непрерывных гражданских войн. В течение десятилетий по Китаю бродили воинские части — с генералами, но без правительств. Когда какой-нибудь полк захватывал город, обычно он грабил его дочиста, понимая, что никогда туда не вернется. Но вот некая воинская часть запирается конкурентами в городе, и солдаты понимают, что им там придется задержаться. Именно в этот момент начинается переход от модели бандита-гастролера к стационарному бандиту, который осознает, что грабить некоторую территорию ему нужно будет регулярно. А чтобы это можно было делать, нужно, чтобы люди, которые занимаются хозяйственной деятельностью, имели некоторые гарантии. Попадая в ситуацию запертого уезда, те же самые грабительские полки вынуждены создавать государственность — чтобы изымать свою ренту, они вынуждены создавать общественные блага в виде правил, правопорядка, судов.

Зарождение российской государственности, кстати, происходило ровно по той же модели — в роли стационарных бандитов выступали варяги. Впрочем, так далеко уходить в историю ради российских примеров вовсе не обязательно, достаточно вспомнить недавние события в Чечне. Вторая война там началась с конфликта между бандитом-гастролером по имени Шамиль Басаев, который говорил о необходимости продвижения на новые территории, и формирующимся стационарным бандитом — президентом Ичкерии Асланом Масхадовым, который говорил: нас все равно запрут федеральные войска, и нам на этой территории надо что-то сделать, чтобы тут можно было жить.

Государство как ресурс

Теория Олсона-Макгира ставит и другой весьма интересный для современной России вопрос: как от режима стационарного бандита происходит переход к более цивилизованным формам государства?

Вся история российской приватизации в терминах теории институциональной экономики выглядит так: группы интересов, приближенные к правительству или, говоря по-русски, использующие административный ресурс, делят активы. Когда все уже поделено, они оказываются перед развилкой. Первый путь — они могут захватывать активы друг у друга. Но это совсем не то же самое, что забирать активы у государства или у населения. Это война, это тяжело, это очень дорого. Второй путь — надо менять систему правил, и от тех правил, которые способствуют захвату, переходить к правилам, которые способствуют эффективному использованию ресурсов.

То, что происходило в России в 1999–2003 годах и что должно было произойти в 2008 году, мне представляется именно такой развилкой, когда те, кто захватил активы, начинают думать: так, чтобы их эффективно использовать, нужна автономная судебная система (потому что необходимо как-то защитить свои права собственности от новых претендентов), долгосрочные правила (потому что надо инвестировать), защита контрактов. И все это нужно, заметьте, тем людям, которые выросли из вполне бандитской ситуации. Однако олигархические группы в России повели себя по-разному. Если ЮКОС и, например, «Альфа-Групп» пытались предъявить спрос на некие новые правила, то другие группы осторожно оставались в прежней системе, и было понятно, что конфликт неизбежен. С одной стороны, ЮКОС произвел совершенно фантастическую операцию: он стоил $500 млн в 1999 году и $32 млрд летом 2003 года, то есть вырос в шестьдесят с лишним раз, причем за счет перехода на новые правила, а не только за счет роста цен на нефть. А с другой стороны, как раз в силу этих изменений платить ренту чиновникам прежним способом он уже не мог.

В теории Олсона-Макгира есть одна оговорка: переход от одного типа социального контракта к другому происходит, только если не появляется новых голодных групп. Но в России 2003–2004 годов такие группы появились, и они начали новый передел. Передел закончился в 2008 году, и перед бывшими голодными группами встал вопрос об установлении новых правил. Однако кризис вызовет еще один передел: захватывать чужие активы во время стагнации не интересно, нужно, чтобы стагнация подошла к концу — тогда и завершаются переделы.

Государство как договор

Череда переделов собственности, которая продолжается в России с начала 1990-х годов, завязана на то, как устроена российская государственность и как в стране формировался общественный договор. В конце 1980-х — начале 1990-х общественного договора у нас не было вовсе, внешним проявлением чего и стал распад государства — Советского Союза. Есть известное стихотворение Окуджавы:

Вселенский опыт говорит,
что погибают царства не оттого,
что тяжек быт или страшны мытарства.
А погибают оттого (и тем больней, чем дольше),
что люди царства своего не уважают больше.

Этот надлом произошел, когда была исчерпана советская модель общественного договора. В СССР таких моделей было две, причем совершенно разные. В тоталитарном сталинском обществе был очень мощный механизм общественного договора. Состоял он в том, что люди отдают практически все свои личные права, включая личную свободу, в обмен на возможность роста — личного роста и роста страны. При этом сам человек в результате может быть уничтожен или, скажем, увезен из столицы на Колыму, но таковы условия договора. В СССР разрушалось русское крестьянское общество, зато крестьянский сын мог сделать карьеру и взлететь до генерала или члена политбюро — а потом попасть там под нож, и тогда другой крестьянский сын становился красным генералом или членом политбюро. В более позднее советское время общественный договор был принципиально иной: людям фактически вернули права жизни и при этом предложили социальные гарантии. Однако в период с 1960-х по 1980-е годы эти гарантии выхолащивались: формально они росли, но фактического наполнения у них не было. В итоге социальный контракт между советским государством и советским народом выветрился, как горная порода. Кухонные обсуждения ситуации в стране, вынесенные на съезд народных депутатов, показали, что он уже не работает, люди не намерены его защищать. И потому великая империя без особых конвульсий сошла с исторической арены в 1991 году.

Разумеется, новое государство требовало нового общественного договора. Его фиксация произошла при принятии конституции 1993 года, но кто заключал этот договор?

Согласно теории общественного выбора, которую еще 30–40 лет назад разрабатывали Джеймс Бьюкенен и Гордон Таллок, конституционный договор — это сговор элит. Даже миллион граждан, не говоря уже о ста пятидесяти миллионах, не в состоянии о чем бы то ни было непосредственно договориться. Поэтому изначально в заключении пакта участвуют небольшие, организованные и влиятельные группы, которые имеют разные взгляды и интересы. Этот пакт элит всегда выражается в некоем проекте конституции, который потом показывают народу и говорят: вот, мы договорились до этого. Вы в принципе согласны жить на таких условиях? Будем считать, что граждане России одобрили этот договор на референдуме 1993 года. Но конституция была компромиссной, и при внимательном прочтении хорошо заметен ее пограничный характер: Россия одновременно либеральное государство и социальное, с разделением властей и супер-президентской властью.

В принципе проект был вполне работоспособен — вопрос был в том, смогут ли президент, правительство, парламент дальше организовать такое применение этой конституции, чтобы условия компромисса были выполнены, чтобы были обеспечены не только свободы, но и общественные блага. А общественные блага для постсоветского населения — это, прежде всего, доступ к образованию и здравоохранению. Из Советского Союза мы вышли с довольно образованным и, в общем, имущим населением. Именно поэтому оно и предъявляло спрос на демократию в конце 1980-х — начале 1990-х. Образованный и хотя бы слегка обеспеченный человек склонен к тому, чтобы, во-первых, принимать довольно сложные решения (ему для этого хватает образования), а во-вторых, заботиться о том, чтобы эти решения реализовывались, потому что у него есть имущество, судьба которого ему не безразлична.

Но дальше практически все 1990-е годы общественного договора в России не было. По теории общественного выбора социальный контракт существует на двух уровнях: во-первых, конституционный договор о распределении прав и свобод, который решает, как устроено государство, как принимаются решения, как устанавливаются налоги; во-вторых, пост-конституционный договор, который устанавливает, какие общественные блага должны производиться, и меняется от одного политического цикла к другому. И вот как раз постконституционный договор сложиться не мог — именно поэтому страну так лихорадило, и она проходила кризис за кризисом, сначала политический, потом экономический.

Фактически столкнулись две идеи: одна из них шла от президента и формулировалась как «свобода в обмен на поддержку», а другая шла от большинства в парламенте и формулировалась как «социальные блага в обмен на поддержку». Две группы «расщепили» статьи конституции о либеральном и социальном государстве и находились в непрерывной конкуренции. Результатом этой конкуренции было то, что по принятым на себя обязательствам государство было, несомненно, социальным. Либералы, которые контролировали президентскую власть, и коммунистическая оппозиция, которая контролировала парламент, принимали на себя все больше и больше нереалистичных обязательств. А общественные блага при этом не производились: образование проседало, здравоохранение проседало, доступность того и другого падала. Вместе с этим наступало естественное разочарование в демократии, потому что демократия приводила к холостому ходу. Сколько раз можно провести своего избирателя? Ну два избирательных цикла, ну три. Фактически произошло очередное выхолащивание общественного договора, и тогда возникла формула, с которой часть ельцинской элиты шла на выборы вместе с Владимиром Путиным: «налоги в обмен на порядок».

Это было начало формирования пост-конституционного договора, которое было зафиксировано в преамбуле программы Германа Грефа, то есть программы реформ первого путинского срока. Думаю, для того времени формула была вполне востребованная — после революции всегда появляется запрос на порядок, под которым, в принципе, понимают безопасность и правосудие. Кое-что для того, чтобы порядок был налажен, делалось: Путин убирал феодальные барьеры между губерниями, пытался убрать административный барьер для бизнеса в виде чиновников. Одновременно, между прочим, рос уровень реального налогообложения, и вовсе не из-за кампании «заплати налоги и спи спокойно». Налоги — это плата за общественные блага. А «заплати налоги и спи спокойно» — это типичный лозунг стационарного бандита, который понимает налоги как ренту: «Ты нам ренту заплатил — и мы отвязались». Мы тогда у себя в институте даже сделали майки, которые пользовались большой популярностью: «Я плачу налоги — а что взамен?» Потому что взамен-то требовались те самые общественные блага в виде правосудия и безопасности. Не получилось. После конфликта вокруг ЮКОСа оказалось, что, если действительно наводить правопорядок, чужое захватывать будет нельзя — у тебя его отнимут по суду. Значит, с точки зрения новых голодных групп, наладить правопорядок нельзя. С безопасностью тоже не получилось — Беслан показал, что государство не справляется с этой задачей. Но именно после Беслана социологические опросы свидетельствовали о том, что за безопасность люди готовы отдавать свои личные свободы. На мой взгляд, в этот момент, в 2003–2004 годах, в России произошел пересмотр общественного договора. Новый договор носил не столько политический, сколько символический, идеологический характер. Так называемый «пакет Путина» (отмена губернаторских выборов, реформа избирательного законодательства) основывался уже на другом размене: вы нам свои политические права (вы их депонируете, ими не пользуетесь), а мы вам — экономическую стабильность. И обе стороны — во всяком случае, до кризиса 2008–2009 года — выполняли этот договор. Социологические опросы показывали, что большая часть населения России была против отмены губернаторских выборов, однако смирилась с этим. В то же время в 2004 году реальные доходы населения выросли на 11% и продолжали расти такими темпами в дальнейшем.

Проблема в том, что стабильность и порядок — это очень разные вещи. Правопорядок предполагает предсказуемость, а в условиях 2003–2008 годов никакой предсказуемости у нас не было, потому что было непонятно, почему один сидит в тюрьме, а другой, точно такой же, — нет. Единственное правило: моим друзьям — все, моим врагам — закон. Фактически в ходе тучных лет в России действовал общественный договор о стагнации, о застое, и именно поэтому у нас не произошло ни диверсификации, ни модернизации. Голодные группы, заинтересованные в разделе активов, размывают правила и каждый раз возвращают игру к исходной точке.

Государство как передел

В новейшей истории России их было не так много: первое поколение новых голодных групп появилось в начале 1990-х, второе — в начале 2000-х. Возникает естественный вопрос: а откуда они берутся и будут ли появляться снова?

Нельзя считать, что новые голодные группы возникают автоматически, как чертик из табакерки. Разумеется, люди, которые хотели бы получить большой кусок пирога и при этом связаны с первыми лицами государства, существуют всегда. Но из этого совершенно не следует, что всегда будут появляться новые влиятельные группы, которые способны участвовать в полномасштабной дележке активов. Они должны быть достаточно массовыми и консолидированными — например, должны представлять определенные корпорации (скажем, спецслужбы) или большие города. При этом ресурс корпораций и городов исчерпаем — скажем, сделать еще один призыв во власть из Питера, я думаю, практически невозможно. Город дважды сбросил десанты в Москву — в начале 1990-х и в начале 2000-х, — и все, кто хотел оттуда передвинуться, уже передвинулись, остались только те, кто либо не может, либо принципиально не хочет этого делать. Чтобы появились новые голодные группы, нужно, чтобы появились новые корпорации или города, способные дать большие массы людей — минимум 500 управленцев, которых можно расставить на самых разных позициях. Сейчас в России, пожалуй, осталась только одна корпорация, которая не участвовала в карусели власти и может произвести новую голодную группу. В 2008 году было проведено знаменитое исследование российской элиты под руководством Михаила Афанасьева. Когда обсуждались результаты этого исследования, известный социолог, математик, глава фонда «Индем» Георгий Сатаров сказал на публичном обсуждении: «Если бы я по-прежнему был помощником президента, то, обработав результаты этого исследования, я бы немедленно позвонил президенту и сказал: у нас с вами проблема — это военные».

Военные — весьма амбициозная группа, которая категорически недовольна своим положением. Причем исследование Афанасьева было проведено еще до грузинской кампании, а ведь понятно, насколько сильно успешная война могла поднять самооценку военных. У людей, которые сейчас находятся во власти, есть два варианта: либо искать способы расколоть эту группу, либо пойти с ней на сделку и дать возможность участвовать в дележе активов. Судя по тому, как развивается военная реформа, выбран все же первый вариант — раскол военных. Однако вероятность попадания новых голодных групп в процесс раздела активов очень сильно зависит от устройства власти.

Почему в 1990-е годы это было очень сложно, а в начале 2000-х это оказалось намного проще? Когда реально действует разделение властей, для того чтобы добраться до ресурсов, мало просто сгруппироваться вокруг главы государства — вам нужно каким-то образом пробиться в правительство, которое не вполне контролируется президентом, потому что вынуждено оглядываться на парламент. Потом вы наткнетесь на границы закона о бюджете или какие-нибудь законодательные ограничения, и вам будет нужна поддержка в Госдуме, где полно других лоббистов. Затем вы столкнетесь с интересами губернаторов и их представителей в Совете Федерации. Короче говоря, это бег со многими препятствиями — нужно перепрыгивать очень много барьеров. Технически это возможно, но очень маловероятно, что все барьеры удастся преодолеть. А вот если вы свернули все это разделение властей в один комок — то, что у нас называется «консолидацией российской государственности», в этом случае, добравшись до его центра, то есть до фигуры президента, вы уже решили все свои проблемы.

С одной стороны, шанс появления новых голодных групп падает — откуда им взяться? Но с другой стороны, он совсем не нулевой, потому что в России сейчас все очень просто с барьерами. В отсутствие нормальной системы разделения властей доступ к первому лицу автоматически означает пропуск к переделу активов.

При этом общественный договор середины 2000-х стремительно исчерпывает себя. Путинская формула «политические свободы в обмен на экономическую стабильность» может реализовываться, пока у государства есть резервы. Можно, конечно, идти на внешние займы, но это меняет всю формулу. Договор середины 2000-х был не простой покупкой населения, а естественной реакцией на то, что стало главными ценностями людей после тяжелых 1990-х — выживание и безопасность. Пока путинский договор жив, но его придется переформулировать по одной из двух причин. Либо потому, что кончатся ресурсы его поддержания, либо потому, что всерьез заниматься модернизацией в условиях консервирующего договора, который обеспечивает застой, невозможно. Многие кросскультурные исследования, скажем, Мичиганской школы, показывают, что модернизация происходит там, где доминируют ценности самореализации, самовыражения. Там, где доминируют ценности безопасности и выживания, хорошо строить огромные заводы и иметь авторитарный режим.

Речь идет о так называемых надконституционных ценностях, неформальных правилах, которые оказываются сильнее любых правил формальных и выражением которых по большому счету и является общественный договор. В теории все более или менее понятно, но как их обнаружить? В первой половине 1990-х в Вашингтоне была международная экономическая конференция, и американский профессор делал доклад, смысл которого сводился к тому, что есть три кита, на которых основывается любая успешная экономика: индивидуальная свобода, частная собственность и конкуренция. Иллюстрировалось это все примерами из развития американской экономики.

Надо сказать, этого профессора довольно крепко отбомбили вопросами, но самое интересное на любой конференции всегда происходит в кулуарах. Мы стоим с немцами и вместе смеемся над американским профессором. Немцы говорят:
«Нет, ну конечно, индивидуальная свобода — это правильно, про конкуренцию тоже все верно, но ведь еще же нужен Ordnung, организованность нужна». Я отхожу от немцев к англичанам, рассказываю, что сказали немцы, — англичане смеются: «Ну конечно, немцы вспомнили про Ordnung, хотя на самом деле нужно говорить об индивидуальной свободе, о частной собственности и о традициях». Я говорю: «Слушайте, господа, вы владели самой большой империей в истории человечества. Вы мне сами скажете, как индийский или китайский экономист ответит на вопрос об этих трех китах, на которых стоит успешная экономика?» Они говорят: «Александр, мы, наверное, могли бы сказать, как ответит индус или китаец. Но как ответит русский экономист?» Я ушел думать — и думаю до сих пор.

Российские надконституционные ценности пока не выявлены. Как это сделать? Очень часто подобные шаблоны можно обнаружить, например, в преамбулах конституций. И французы, и американцы — либеральные нации, но у них по-разному формулируются эти вещи. Если во Франции это «свобода, равенство, братство», то в Америке человек обладает правом на «свободу, собственность и стремление к счастью». Причем это не просто фраза, которую написал какой-то умник два века назад, а теперь ее повторяют в школах. Этот шаблон работает в реальной жизни. В Калифорнии, которая почти 20 лет прожила без государства, вроде бы не действовала конституция Соединенных Штатов, но действовали две системы раздела найденного золотого песка — долевая, если старатели действовали вместе, и поземельная, если каждый столбил свой участок. Так вот, даже при долевой системе, если кто-нибудь из старателей находил самородок, он не поступал в раздел. Почему? Потому что каждый американец имеет право на счастье. Он же слиток нашел! Никакие системы регистрации прав здесь уже не действуют, в силу вступают надконституцион-ные ценности.

Можно попробовать почитать преамбулу к нашей конституции. Между прочим, там записано примерно следующее: ценности, которые разделяли наши предки, а именно ценности добра и справедливости, мы дополняем ценностями современной демократии. То есть какое-то рассуждение в конституции есть, нужно только посмотреть, насколько оно соответствует российским реалиям. Но существует также некоторое количество косвенных методов — например, о надконституционных ценностях очень многое могут сказать язык и игры.

Когда американские друзья как-то раз затянули меня смотреть бейсбол, мне он показался игрой дико занудной. И вот я сидел несколько часов, смотрел на это все — и вдруг понял, что бейсбол прекрасно иллюстрирует американские надконституционные ценности, потому что там каждый имеет возможность сыграть и имеет шанс выиграть. После этого я стал спрашивать наших бизнесменов и студентов, какая игра выражает российские ценности? Ответы были самые разные. Одни говорили — «стенка на стенку», что правда, возьмите хотя бы «Песню про купца Калашникова». Другие говорили — прятки, что тоже не лишено оснований. Если же говорить о языке, то в первую очередь нужно обращать внимание на слова, которые очень трудно перевести с русского. Например, слово «государство» или слово «воля», которое имеет полный спектр значений от делания чего угодно до не делания вообще ничего или от неограниченной свободы (по крайней мере, пространственной — «вышли на волю») до решения первого лица выстроить всех в ряд и посносить им головы. Слово «воля» в известном смысле является предметом национального консенсуса. Однако российскому обществу этого оказывается далеко не до-статочно, чтобы консолидироваться и сформулировать надконституционные ценности.

Александр Аузан. Экономика всего.