Кокетство психоанализа с наукой как один из принципов его работы
Как психоанализ ориентирован по отношению к науке? Прежде чем начать отвечать, необходимо отметить, что сам вопрос не является в полной мере нейтральным. Оговорка насчет „привычности“ такого вопрошания появляется, чтобы заранее обрисовать, что значим не столько сам вопрос, сколько то, что находится по ту его сторону, иными словами – какому порядку он, собственно, служит и какую форму должен принять ответ.
Но пока продолжим в том же направлении. Имеет ли психоанализ научную парадигму? Прежде всего нас интересует сказанное академическими исследователями на этот счет, одним из их ярких представителей является практикующий психиатр Иосиф Мейерович Зислин [1]. Именно с вопроса о парадигме начинался его доклад на одной из конференций, посвященных психоанализу.
Итак, если мы говорим о парадигме в понимании Томаса Куна, то не только психоанализ, но психология и социология не обладают ей в строгом смысле. Парадигма здесь определяется через совокупность теоретических установок, методов и образцов решения задач, разделяемых научным сообществом. В естественных науках в существовании парадигм не приходится сомневаться. Одна способна уступить место другой совершенно безапелляционно в ходе их пересмотра. Но в гуманитарных и социальных науках разные подходы конкурируют друг с другом без возможности достичь единого господствующего основания.
Попытка переопределить знание на этом поприще в качестве научного принадлежит Эмилю Дюркгейму, он говорит о необходимости объяснять социальное через социальное, психологическое через психологическое и предлагает такую необходимость в качестве парадигматического критерия. Иными словами, мы вновь возвращаемся к неразрешимой апории, в которой разум не имеет иного источника понимания разного рода психических процессов кроме разве что самого себя.
При такой постановке вопроса каузальный ряд замыкается, и мы, в действительности, теряем границу между реальным фактом и фактами психической реальности. Так, к примеру, впоследствии Фрейд решает эту проблему через необходимость считаться со вторым наравне с первым, так как и в том и другом случае результатом оказывается травма, приводящая к неврозу. В таком случае, говоря о психоанализе, мы буквально снимаем в работе это различие между психикой и реальностью, на котором настаивало бы всякое академическое вопрошание. В конечном итоге дюркгеймовская попытка автономизировать гуманитарное знание лишь усиливает разрыв между науками, а мы в очередной раз оказываемся ни с чем.
Исходя из того, что психоанализ подпадает под определение дюркгеймовской парадигмы, считаясь с реальными фактами наравне с психическими, можно сделать вывод, что он опирается не столько на доказательную базу, сколько на традицию интерпретаций (речь анализанта здесь мыслится как текст). Таким образом, Зислин определяет психоанализ как семиотическую, даже литературную по духу практику. Это проницательное предположение, которое не следует сбрасывать со счетов.
Но также обращает на себя внимание и то, что чем настойчивее анализ понимается как практика истолкования, ставя под сомнение научность метода, тем более страстно вовлекается автор в вопрос. Такой интерес к изобличению выдает нечто большее, чем заботу о чистоте метода.
Исследователи, взяв такую тональность, отстаивая честь науки от посягательств психоанализа, часто пишут об этом под особым напором, будто их слова непременно должны быть восприняты в качестве упрека, обвинении в дилетанстве. Также и Иосиф Зислин в одной из сносок не останавливает себя от того, чтобы добавить:
«Для меня нет сомнения, что психоаналитики воспримут в штыки тезис о литературности психоанализа и определение психоаналитической литературы как легенды, поскольку для них это означает покушение на „научность“ психоанализа».
Зачастую, говоря о ненаучности психоанализа, специалисты из области психиатрии или любой другой дисциплины ведут себя так, будто разрушают некий миф о действенности системы, которую предлагает анализ. Выступают как бы в роли разоблачителей недобросовестных фокусников.
Тем более странно, что в ответ на весомость и многочисленность доводов разрушителей мифов со стороны субъекта анализа, как правило, вслед за этим не следует ровно никакой тревоги. Разве что не всегда удается удержаться от того, чтобы закатить глаза.
Нам, в свою очередь, видится, что позицию, очерченную в тексте Зислина, необходимо учесть, чтобы продвинуться в ответе на вопрос о том, как психоанализ ориентирован по отношению к науке, и приблизиться к частичному пониманию того, за счет чего он, собственно, срабатывает.
Начнем с того, что анализ действует в обход верификации и фиксации результатов, потому что этого требует его устройство. Сам теоретический аппарат конституируется вокруг пустого места, вокруг нехватки. Предложение же факта, удостоверенной результативности, было бы обещанием, данностью, иначе говоря, объектом, который предлагается клиенту как благо. Благо, которое он не создает сам, но которое предписывается ему в качестве универсального, нормированного.
Иными словами, анализ дает не больше, чем доступ к собственному устройству, которое и держится на его безосновности. Именно потому для его срабатывания необходимо лишь подключение к дискурсу, то есть буквально то, о чем говорит Зислин, как о смешении эмного и этного языка:
«Несомненно, в практике антрополога и психоаналитика есть немало общих черт, и одной из них является пристальное слушание аборигена / анализанта, внимание к эмному языку (языку аборигенному, неотрефлексированному, культурно-специфическому; языку-умению) и перевод его на язык этный (научный, отрефлексированный, внешний, универсальный)[2]».
Автор приводит этот пример как взаимопроникновение языков, приводящее к таким процессам смыслопорождения, в которых ни зги не увидать и которые по степени своей галлюцинаторности можно сравнить разве что с каноном романа. Но мы, в противовес, полагаем этот механизм организующим работу анализа.
Речь идет о смещении, о котором мы говорили в начале, проясняющем то, чем мог бы быть предзадан подобный способ вопрошания. Вопрос «является ли психоанализ наукой?» субъект анализа заранее прочитывает на уровне акта: это попытка закрепить место анализа в знании или же отбросить нечто как ненаучное, неточное, а значит никуда не годное. Именно так, заслышав его, аналитик распознает в собеседнике навязчивого невротика.
Было бы ошибкой явить ответ на том же уровне, на котором требуется верификация знания аналитика, это означало бы включиться в предложенную логику, то есть в логику невротическую.
Искать доказательство почти всегда ведет нас по пути соперничества, отзеркаливания, это попытка принять подачу или вовлечься в игру. Аналитик же занимает место мертвеца в одноименной карточной игре, или иначе, он не занимает позицию в споре. Это значит не отвечать на требование, а назвать его, обращаться к месту, из которого вопрос задается, и к тому, чему он, собственно, служит. Это также тот уровень, на котором осуществляется интерпретация.
Так, например, субъект анализа определяет стремление обвинить психоанализ в бездоказательности и напускном пустом знании как реакцию обсессивного субъекта на так называемый объект а. Использовать этот термин здесь тем удобнее, что он буквально демонстрирует принцип своей работы: объект а не дается, никогда не понятен до конца, не доступен, вызывает раздражение своим внезапным появлением (будь то радость узнавания или вздернутая бровь от незнакомой терминологии).
Если факты и готовое знание никогда не удовлетворительны в полной мере, то объект а и того хуже: при появлении в ответ на требование он рождает лишь недовольство, распаляющее речь.
Но субъект анализа не дремлет – он наблюдает, что же это за процесс речепроизводства, когда аналитик отказывается от научного обоснования своего концепта. Уже на этом уровне аналогия замыкается и в этом смысле оказывается в высшей степени наглядной. Иначе говоря, сам ответ субъекта анализа находится в смещении относительно вопроса. Именно поэтому сама теория, как и такие ситуативные ответы, мыслится ревнителями научной строгости как ускользающая и неудовлетворительная.
В момент, когда невротик необузданно множит слова, аналитику остается лишь одно – пригласить его избыть недовольство в кабинете. Можно начать с пренебрежения к тому, что на языке анализа зовется университетским дискурсом, а там посмотрим, чем дело кончится. Аналитику не требуется укореняться в науке: он не обещает результативность, он демонстрирует знание. Именно поэтому психоанализ – практика, неразрывно сопряженная с публичной деятельностью.
Но на что тогда в таком случае могли бы мы опереться? В самом деле – лишь на то, насколько убедительно и исчерпывающе организована аналогия, как смоделирована эта ситуация. Именно потому сообщества психоаналитиков зачастую производят впечатление замкнутых сект. Потому как, описывая в качестве фундирующего элемента, направляющего работу анализа, принято говорить о переносе; охотно забывается, что с той же необходимостью Лакан говорит о том, что располагается на линию (или на этаж) графа ниже – о внушении.
О, это страшное слово – внушение. Лакан в работах ни один раз предостерегает аналитиков от воздействия на анализанта именно на этом уровне и сообщает об этом как о самой частой и самой хитрой ловушке, в которую они попадаются. Этот вопрос Лакан подробно освещает в V семинаре, в главе «Значение фаллоса в психоаналитическом пользовании». Там он обращается к статьям Мориса Буве, последовательно показывая, как аналитик работает в обход желания – вместо того чтобы анализировать фантазм, занимает место внутри него, становится его воображаемой опорой.
«Совершенно ясно, что подобная ориентация лечения открывает широкую дорогу для создания в отношениях между анализируемым и аналитиком детально разработанной воображаемой конструкции и действует, как свидетельствует данный отчет, не только за счет систематичности аналитика, но и в силу его настойчивости. <…>
Истолкование направлено, по сути дела, на работу над означающим. Поэтому оно кратко и, о чем я в дальнейшем будущее говорить, несет на себе печать, которую введение означающего на него накладывает. Вместе с тем здесь же налицо вмешательство, явно действующее в области значений, понимания, убеждения, – вмешательство, ставящее себе целью заставить субъекта пережить аналитическую ситуацию как чисто двустороннее противостояние. Не нужно быть аналитиком, чтобы осознало почувствовать в таком вмешательстве элемент внушения, проявляющийся уже в том, что оно выбирает значение, к которому трижды настойчиво возвращается». Ж. Л.
Встает также вопрос и о цене такого подхода, лечение способно даже дать какие-то плоды – в одном из представленных случаев тревога покидает анализантку, но симптомы остаются нетронутыми, так как психоаналитиком они полностью санкционированы. Иллюзия успеха может дать успокоительный эффект, но на деле речь идет не об исцелении, а о капитуляции анализа перед внушением. Сам же невроз устроен несоизмеримо сложнее, что тушуется в попытке редуцировать его к одной ноте.
Аналитик может настаивать на чем угодно вне стен кабинета, но не втолковывать анализанту, что с ним происходит. Кто-то увидит тонкую грань между интерпретацией и таким настоятельством, но мы прекрасно понимаем отличие. Интерпретация тоже выносится уверенным тоном, однако этот тон не должен порождать того, что выше Лакан называет двусторонним противостоянием.
В случае несогласия анализанта намного ценнее оказывается его ответ, сопротивление как то, в чем, собственно, и является желание. Сама интерпретация выступает как объект, с которым можно обойтись так, как хочется, без излишней настойчивости со стороны аналитика. Интерпретация выступает своего рода крючком, приманкой для желания, а значит, для означающей цепи, приводимой таким крючочком в движение.
Речь могла бы идти об уклонении от конечного смысла, об уклонении от остановки на устоявшихся теоретических опорах. То бишь, на языке Деррида, у анализа нет интенции следовать путем метафизики присутствия смысла. Однако идея анализа также не сводима к одному простому отказу от него. Сам такой отказ остается внутри той же метафизической логики, лишь переворачивая ее: вместо «смысл есть» мы получаем «смысла нет». Это не имеет никакой ценности, пока оппозиция сохраняется и оказывается действенной, причем действует она так, что мы не имеем никакой возможности ее работу отследить.
Потому в анализе не обходится без привычной постановки вопроса через разного рода «что» и «почему». Но в психоанализе они не могут служить ничему, кроме производства различия. Отвечая на вопрос «что», анализант лишь ориентирует себя в отношении этого «что», чтобы обрести возможность иметь дело с картой, с разметкой, рассеивая дымную завесу той немоты, которая всякий объект, как и ориентиры к нему, имеет своим назначением скрыть.
Таким образом, ни поиск окончательного значения, ни отказ от него не выводят нас за пределы метафизического жеста. Само действие остановки, вызванное к жизни намерением найти исток, в сути является таковым. Это жест удовлетворения тем, чтобы замереть в указании, приняв его за ответ, вместо продолжения движения вопроса. И по злой иронии именно к этому пытается подвести нас всякое научное знание.
Что же в таком случае предлагает загадочная психоаналитическая практика? Она полагает иную постановку проблемы. Усматривая несостоятельность формул, касающихся того, что могла бы значить речь анализанта, мы смещаем взгляд в сторону того, как она производит значение. Так, вопросу о скрытом символическом значении уступает тайнопись законов смыслопорождения. В несколько ином свете рассматривает это и Зислин:
«Но если мы признаем, что фрейдовская теория есть род художественной литературы, а не научной теории, то психоанализ должен перейти под юрисдикцию психотерапии литературой, или терапии вчитывания, и в широком смысле эмпатического понимания (психоаналитической герменевтики). Герменевтики, которую в книге «Герменевтика и психоанализ» Поль Рикёр назвал «герменевтикой бессознательного», разумея под этим психоанализ как акт дешифровки зашифрованного в «бессознательном» смысла. Смысла, который «освобождает грезящего или больного индивида, когда тот признает и присва- ивает его, короче говоря, когда носитель смысла сам сознательно становится этим смыслом, который до настоящего момента существовал вне его, в его “бессознательном”, а затем – в сознании аналитика» [Рикёр 1996, с. 55])».
Зислин подходит достаточно близко к сути работы внутри анализа: если психоанализ – это работа с речью, то он организует поле интерпретации, а не ведет нас путями истины в обыденном смысле. Субъект производит структуру значения в процессе самого проговаривания, зачастую никогда полностью не довольствуясь извлекаемым смыслом. И тем не менее это не все. Никакая герменевтика снов и личной истории не способна подвести нас к центральному понятию психоанализа, к тому, что Зислин в силу своих теоретических позиций не может не упускать, – к желанию.
Ни выговаривание нынешнего, ни перемалывание прошлого не обеспечивает работу анализа, но желание – как то, что и являет собой в действительности загадку, лежащую у истоков внушения и переноса. Важно, что речь эта разворачивается под взглядом Другого, система значений предлагается как ответ на требование речи в виде требования собственного. Но и сама подобная формулировка никогда не является желанием в истинном смысле, она отражает его лишь метонимическим образом.
Другой, взывающий речь к жизни, в психоанализе формулируется двояким образом – как Другой из плоти и крови, от которого мы ожидаем ответ, и Другой как место речи, то бишь место пустое. Так в анализе происходит сразу два синхронных процесса, а именно, монолог на глазах у Другого и монолог из предполагаемого места Другого.
Это имеет значение для понимания того, что представляет собой требование. Оно формируется, таким образом, в Другом, поддерживается им и направляется ему же. Это сложно схватить с наскоку, но важно для понимания того, насколько замкнут в себе этот процесс. Указание на него и есть такое смещение, о котором идет речь: дело в том, чтобы смотреть на себя иначе, так, как если бы я и не я единовременно пытался бы себя высказать.
Та же логика работает и в отношении определения желания. По тому же принципу можно воспринять как необходимое ставшее привычным кокетство по поводу того, что желание не может быть понято (хотя не очевидно почему: при том, что мы имеем на руках емкие, но содержательные матемы и многократные определения, мы склонны из раза в раз повторять, что работа желания нам неясна). От аналитика невозможно услышать о желании без оговорки: мы не понимаем, что это и как оно работает.
И все же, в свете сказанного выше, это единственно верный ход. Сказать, что желание понятно, значит остановить его работу, остановить речь, остановить исследование и слушание. „Понятно“ – это предел работы с речью, момент, когда можно расходиться. Но в действительности ничего не кончается: слова не удовлетворяют, потому что не исчерпывают, а речь непрестанно возобновляется по тому же принципу, хотя уже и в другом месте, по другому поводу.
Желание не может быть понято, потому как оно живет в отступе от понимания, в месте нехватки и неудовлетворенности, которое не оставляет нас ни после понимания, ни в момент насыщения присутствием. Для него всегда остается зазор, в котором оно готово обжиться. Покуда желание живо, мы вынуждены признать, что ни его само, ни его работу до конца понять не способны – это и есть организующий принцип его срабатывания.
[1] В частности, здесь нас интересует статья «Психоанализ между литературой и фольклором». Помимо содержательных и свежих мыслей в ней представлены интонации, характерные для академических исследователей, что в этом контексте также не может нас не интересовать. По мере изложения будут приведены основные ходы исследователя в этой работе с необходимыми оговорками и комментариями.
[2] В статье И. Зислина также под сноской: «Понятие “этное” используется для описания явлений, которые в культуре считаются универсальными, в то время как под “эмным” понимаются явления культурно-специфические. С точки зрения клинических исследований эмный рассказ – это описание поведения или убеждений “инсайдером” – человеком, находящимся внутри культуры. Этный же подход подразумевает, что исследование проводится сторонним наблюдателем. Этот подход представляется более объективным, но при его использовании культурный смысл явления может быть утрачен» [Narayan 2012, p. 88].