я не умею быть без тебя.
утро начинается с запаха дождя и тихого щелчка электрочайника. воздух в комнате чуть прохладный, но под пледом ещё держится остаточное тепло от ночи — уютное, словно дыхание любимого человека на твоей шее.
ойкава выходит из душа, и волосы его спутались влажными прядями. полотенце лениво соскальзывает с плеча, капли бегут по ключицам, по линии позвоночника, пока он неторопливо идёт к телефону. на экране мигает новое сообщение.
тоору улыбается. уголками губ, почти машинально, но по-настоящему. он садится за стол, босые ноги едва касаются холодного пола. смотрит на еду — аккуратно накрытая тарелка, записка на ней: «разогрей, если остыло».
всё в этой квартире пронизано хаджиме.
запах стиранных футболок. шорох стикера на холодильнике с надписью «не забудь купить соевый соус». чашка с трещиной, которую ойкава упрямо не выбрасывает. коричневый плед, в который они вдвоём заворачивались вечерами, включая старые фильмы про космос, где всё сводилось к тому, что даже во вселенной люди ищут тепло.
на балконе сохнут старые кроссовки иваизуми, он вымыл их после пробежки. в ванной — два набора щёток. красная — тоору. синяя — хаджиме. между ними — стакан с бальзамом, которым пользуются оба, хоть и делают вид, что нет.
ойкава ест медленно. омлет распадается на мягкие кусочки, рис чуть липкий — как и всегда. с каждым укусом в теле расползается что-то неуловимо домашнее.
вечером в квартире снова щёлкает замок.
иваизуми заходит на цыпочках, боится разбудить. он усталый, с лицом, на котором весь его день — в складках под глазами, в ямочках на щеках, в заломах бровей.
— ты ел? — спрашивает он, снимая куртку.
— да, утром. потом только клубнику, — отвечает тоору, пряча улыбку за кружкой чая.
— тоору… — это не злость, а лёгкий, мягкий упрёк.
— зато я соскучился, — перебивает он и идёт к хаджиме.
в их объятиях нет спешки. они знают друг друга слишком хорошо — когда прижаться крепче, когда коснуться шеи губами, когда просто дышать в унисон.
в ту ночь они засыпают, держась за руки. хаджиме мгновенно проваливается в сон, дышит размеренно, чуть храпит, уткнув нос в подушку. ойкава остаётся с открытыми глазами. наблюдает за потолком, за улицей за окном, где мокрый свет фонаря танцует на стекле.
он берёт телефон, печатает тихо:
но в сообщениях появляется что-то едва уловимое.
иваизуми замирает с телефоном в руке. перечитывает это сообщение несколько раз.
потом идёт в аптеку, покупает витамины. на прилавках ищет имбирный чай, новый плед. он не говорит ничего вечером, просто кладёт всё это на кухонный стол и улыбается:
а ойкава тоже улыбается. и в этой улыбке — что-то новое. усталое, но нежное.
он тянется, целует его в висок и шепчет:
всё ещё мягкость. всё ещё тепло.
только в воздухе — невидимая линия, как будто что-то рядом дало трещину. ещё не слышно, но она уже есть.
словно выключили желтую лампу и оставили только серый дневной свет, что течёт в окна, не давая тепла. изморозь цепляется за стекло, крадёт утро. ветер задувает под подоконник, и даже плед больше не помогает.
в квартире становится слишком тихо.
ойкава больше не поёт в душе — нет той фальшивой, весёлой фальцетной болтовни, которую иваизуми терпел, потому что знал: значит, всё в порядке. теперь из ванной доносятся только звуки воды — быстро, без привычного ритуала.
иногда хаджиме находит его на диване, с телефоном, который выскользнул из руки. на столе — недопитый чай, чашка с трещиной, несъеденный завтрак. в комнате — запах лекарств, лавандового геля для душа и какой-то тихой тревоги.
иваизуми читает и сжимает телефон.
так не пишут люди, у которых просто «немного болит».
но он не настаивает. пока что.
приносит домой мандарины, горький шоколад, витамин D в жёлтом пузырьке. развешивает гирлянду, потому что ойкава всегда радовался огонькам. включает старые фильмы — те, что смотрели подростками, лёжа на ковре, с пледом на двоих.
— вот, смотри, помнишь? ты всегда плакал на этой сцене.
— ты придумал, — усмехается тоору. он укутан в плед, сидит, поджав ноги, и теребит край одеяла.
— клянусь, ты даже один раз сказал: «он мог выжить».
— всё равно он умер, — тихо. и откуда-то глубже, чем обычно.
эта фраза остаётся висеть в воздухе.
иве хочется спросить, откуда она — от героя фильма или уже от самого парня? но он молчит. просто берёт его за руку, кладёт голову на плечо.
в ту ночь ойкава просыпается и садится в кровати. смотрит в пустоту, и, кажется, не дышит какое-то время.
иногда за край пледа. иногда — за подлокотник кресла. иногда — за хаджиме, будто боится упасть. он сжимает его ладонь до костей, и иваизуми чувствует, как дрожит его запястье.
появляется кашель. уходит аппетит.
запах от его кожи меняется — теперь в нём есть что-то чужое, как в больничной палате. влажный, кислый, с привкусом лекарств.
он худеет. исчезает как-то незаметно: в плечах, в щеках, в том, как стал ходить — чуть сутулясь, бережно. как старик.
иваизуми звонит встревоженный сосед, услышавший глухой стук.
парень находит ойкаву на кухне, у раковины, с кружкой, разбитой на осколки.
— ты врёшь мне? — хаджиме почти не узнаёт свой голос. он едва шепчет, хватая парня под руки и помогая сесть, — тоору, ты врёшь мне?..
— я просто не хочу, чтобы ты боялся, — губы почти не двигаются, — я не хочу, чтобы ты начал жить в этой темноте, как я.
вечером он записывается к врачу. впервые — сам, без уговоров. а ночью, когда иваизуми уже почти засыпает, в телефоне мигает:
за окном — снег, и впервые он выглядит так, будто хочет стереть всё.
всё, кроме этих двух тел под одеялом. одного — дрожащего. другого — всё крепче прижимающегося.
всё начинается с холла. холодного, пахнущего перекисью и дешёвым кофе из автомата. свет слишком яркий, будто пытается стереть из воздуха все следы боли и страха. ойкава сидит, сгорбившись, и будто становится меньше. на нём — серый шарф, когда-то подаренный иваизуми, и слишком толстая куртка. он дрожит, но не от холода.
хаджиме рядом, но молчит, не находя слов. только его рука лежит на плече тоору — тихо, неуверенно, как будто он не знает, как удержать любимого человека, который может исчезнуть.
врач говорит спокойно. даже слишком спокойно. как будто речь идёт не о жизни, а о какой-то статистике. папка с анализами, снимки, цифры.
— нейробластома, поздняя стадия. опухоль в брюшной полости, метастазы. — врач делает паузу. — начнём с химиотерапии, но будьте готовы к разным сценариям.
в комнате становится жутко тесно, хотя там всего трое. тоору смотрит в пол, иваизуми — на врача. и только пальцы на плече чуть сжимаются. словно всё, что ему осталось — это попытаться удержать.
на улице тихо идёт снег. в машине не включено радио. только дворник уныло протирает стекло, скрипя, словно стараясь разбавить обстановку.
— я не знал, — ойкава наконец говорит, — что будет так страшно просто слушать. будто… умер на минуту.
его лоб прижат к холодному стеклу, а плечи слегка дрожат. хаджиме снова молчит. он не знает, какие слова могут согреть в такой зиме.
химия — как бой. бесконечный и жестокий.
в начале ойкава шутит. даже ухмыляется.
— кажется, я начинаю светиться. если умру, сделай из меня лампу.
потом — перестаёт смеяться. его тошнит, ломит кости. каждый вечер превращается в борьбу за сон. волосы выпадают быстро, почти незаметно — утром на подушке, на воротнике, в ладони, когда иваизуми пытается расчесать его мягко, как ребёнка.
ойкава худеет. кожа становится тоньше. под глазами — тень, как от чернил, разлитых на белой простыне. он всё чаще просит: «обними», и засыпает с лицом, уткнутым в грудь иваизуми. будто прячется от мира, где его тело предаёт его каждый день.
— послушай. если… если умру — пообещай, что не закроешься. я тебя знаю. ты начнёшь готовить на одного, будешь пить чай молча, смотреть в окно. будешь говорить, что всё нормально, но я знаю: внутри — темно.
— пообещай, что будешь смеяться. хотя бы иногда.
— ты не умрёшь, — говорит хаджиме твердо. как будто это может остановить смерть.
она приходит не резко. не крик — шёпот. не удар — щелчок.
тоору исчезает, как закат — медленно. это чувствуется в едва уловимом дыхании, в слабости пальцев, в голосе, который с каждым днём слабеет.
в последнюю ночь он лежит под тёплым пледом. окно приоткрыто, и снег тихо хрустит под ногами ночных прохожих.
иваизуми рядом. глаза красные, но сухие.
— темно… но я не боюсь. потому что ты был рядом, и этого… достаточно.
он улыбается. едва, будто прощается.
хаджиме прижимает его к себе. губами жмется к виску, притягивает к груди и держит. крепко-крепко.
дверь открывается с глухим скрипом, будто даже металл за эти месяцы научился уставать. замок тугой, точно не хочет пускать внутрь — словно сам дом пытается отгородиться от того, кто остался один. в квартире прохладно. даже воздух застыл, никуда не торопится. пахнет чем-то старым, забытым — как будто жизнь, что была здесь, свернулась в комочек в углу и заснула вечным сном.
иваизуми стоит в прихожей, не разуваясь. молча, будто ждёт, что кто-то выйдет из кухни, скажет: «ты пришёл», обнимет за талию, уткнётся носом в плечо. но никто не выходит. только холодильник гудит, капает где-то в ванной, и ветки снаружи царапают по стеклу, как если бы кто-то пытался постучаться.
он ставит сумку у стены и долго смотрит на неё, будто забыл, зачем пришёл.
плед на диване — бежевого цвета, мягкий, всё ещё пахнет шампунем, которым пользовался тоору. на подоконнике — заброшенная коробочка с таблетками, половина уже просрочена. в шкафу — две зубные щётки. его и та, которую он не решился выбросить. на полке — чашка с трещиной, из которой ойкава пил, несмотря на упрёки. он говорил: «она знает вкус моего утра».
постель смята, как в день, когда они уехали в больницу. хаджиме не застелил её тогда — не смог. теперь он проводит рукой по складкам: ткань прохладная, пустая. гладит подушку, как родное лицо, которого больше не увидит.
он садится на край кровати и опускает голову.
он всё ещё пишет ему. каждый день. как будто сообщения могут пройти через смерть, как через сетку, и где-то там, в темноте, тоору всё ещё может их читать. телефон оживает под пальцами привычным движением, как тогда, когда ждали ответа на «что купить к ужину».
гудки идут. один, два, три... но никто не берёт.
и он плачет. впервые за всё это время — не в больничной палате, не на похоронах, не когда собирал его вещи.
на кухне он варит рис. привычным движением ставит две чашки. не сразу понимает, что что-то не так... а после смотрит, как в пропасть.
он начинает писать письма. настоящие, чернилами на белоснежной бумаге, выводя каждую букву. складывает их в коробку, туда же — фотографии, засохшие цветы, билеты, рецепты из больницы. все, что связано с тоору.
иногда пишет одно и то же по сто раз, будто мантру:
он начинает говорить с воздухом. с подушкой, с пиджаком, который тоору так и не надел. с чашкой. с зеркалом.
достает один из свитеров ойкавы, натягивает на себя и сидит так, пока не становится жарко. спрашивает: «тебе тепло?», отвечает за него. гладит край рукава.
говорит: «сегодня ты пахнешь как дождь».
шепчет на ухо подушке: «я всё ещё здесь».
друзья зовут его — он не отвечает. на работу пишет: «возьму отпуск». потом: «увольняюсь».
он остаётся в квартире. той самой, где всё ещё звучит его голос, слышится его смех, где на краю подоконника всё ещё лежит заколка, которой тоору когда-то прикалывал волосы.
тоору стоит в проёме спальни. не в больничной тени, а живой. самый настоящий. весь в свете: утреннем, золотом, как бывает в 6:30, когда город ещё дремлет, а воздух пахнет тёплым молоком и улицей, которую никто ещё не топтал.
на нём та самая серая футболка, что растягивалась на плечах. волосы растрепаны, а руки упрямо прячутся в карманах.
как тогда, когда они только съехались — смеялись в пустой комнате, с коробками вместо мебели, с лапшой в одной миске на двоих.
улыбка, от которой всегда замирало под рёбрами.
— не бойся, — говорит он, и голос его мягкий, такой знакомый. будто не голос даже — свет через плотные шторы, утренний, тёплый, с пылью, кружащей в первых лучах, — я всегда здесь.
иваизуми шепчет — с комом в горле, с дрожащими губами, с той тоской, которая не уходит даже ночью:
— я остался, — улыбка чуть тускнеет, но остаётся такой же родной, — ты просто ещё не научился видеть этого.
иваизуми просыпается. в горле противно першит. в груди — дыра, в которой, кажется, еще бьётся что-то живое.
он медленно поворачивает голову и слышит за окном легкий шум...
тонкий, почти неуловимый дождь. как обещание: я рядом.
ладонь дрожит, когда касается холодного стекла.
— ты… всё-таки стал дождём, — выдыхает. губы дрожат, а глаза стремительно наполняются влагой. еще болит, — прости, что не сразу понял.