July 30

Философия заражения. Введение в восточноевропейскую ксенопоэтику

Мы привыкли считать, что человек говорит на языке. Ксенопоэзис предлагает обратное: язык говорит человеком. Именно с этого переворота начинается философия, в которой быть — значит быть захваченным: текст не передаёт смысл, а меняет того, кто его читает; алгоритмы, ошибки и глитчи становятся не сбоем, а способом рождения нового. Философ, автор канала «MACHINIC EMBODIMENT» Михаил Федорченко показывает, как эксперименты Кэндзи Сиратори, океан из «Соляриса», теория тёмного леса и космотехника складываются в карту мира, где человек перестаёт быть единственным автором смысла. Если язык всегда писал нас самих, кто говорит через него теперь?

system null reference exception: бытие не найдено

I

Ксенопоэзис (онтология инородного бытия) постулирует: быть — значит быть захваченным. Это философия творения, которая отвергает «Я» как отправную точку и вместо этого фокусируется на интерфейсе и субстрате — на слизи, мембране и вирусе. Она ближе к эмерджентному событию или состоянию окружающей среды, в котором можно участвовать, через которое можно транслировать (ся) или с которым можно переплестись, но которым невозможно полностью обладать.

Ксенопоэзия (макросреда и корпус практик) — одна из самых молодых семиотических и (около)философских концепций в теории искусства и языка ранних 2020-х. Её популяризируют художник и музыкант Кэндзи Сиратори и художница и перформерка Зоэтика Эбб.

Ксенопоэзия — не просто литературно-техническое упражнение по обращению к «чужому» (отсюда и ксено-), но практика новой семиотической, паразитарной онтологической парадигмы, в которой текст, слизь, нечеловеческое становятся живой, неконтролируемой субстанцией, оппонирующей как спекулятивной философии, так и постгуманизму, показывая намного более радикальное отношение между живой и неживой материей.

Ксенопоэтика (оптика чужого) — это живая, мутирующая экология выражения, к которой неприменимы любые категории человеческого, доступного, познаваемого.

Там, где постгуманистическая теория в лице, например, Франчески Феррандо, говорит о распределённой субъектности, ксенопоэтика заражает подобно беррозузовскому вирусу. Мыслить ксенопоэтически — значит подчиниться семиотическому паразитизму как методу. Концептуальные фигуры философий прошлого — киборг, природа, человек, код — отпадают за ненадобностью. Язык становится чуждым, системным, автономным — он больше не выражает субъект, а функционирует как вирусная экосистема. Ксенопоэтика отказывается от классической герменевтики (поиска «скрытого человеческого смысла»), изучая язык как автономную паразитарную систему («маточный синтаксис»).

Ксенопоэма (материальный артефакт) отвергает дихотомию имманентного-трансцендентного, модулирует топологию восприятия, функционирующую в рамках биолингвистической модели заражения. Ксено — это форма жизни (можно даже сказать некой жизни по Делёзу), инфекция, вирус, паразит, который «заселяет» человека, институции, перцепции, сообщества и вызывает мутации форм жизни, языка.

В отличие от аутопоэзиса (классического самовоспроизводства и замкнутости живых систем), ксенопоэзис — это разомкнутое, вирусное производство формы или сигнала, управляемое Радикальным Внешним.

Это сам материально-семиотический процесс порождения чуждого. Ксенопоэзис происходит в момент, когда алгоритмический аппарат, бактериальная культура или климатический паттерн начинают самостоятельно кристаллизовать новые знаковые структуры, полностью стирая авторскую интенцию человека.

Ксенопоэзис — это поэтическая форма, принимающая отчуждение, фрагментацию и глитч в качестве творческих сил и отвергающая традиционный антропоцентрический язык и линейные структуры означания. Ксенопоэма функционирует как динамическая биологическая система, где смысл рождается из взаимодействия фрагментированных символов, звуков и образов. Ксенопоэма — это постглитчевый артефакт, живая, адаптивная система, балансирующая между хаосом и порядком, призывающая к совместной интерпретации и сопротивляющаяся фиксированным значениям. Она воплощает в себе трансформирующий потенциал, предлагая поэтическую модель для навигации в текучести и сложности современного существования.

С ксенопоэтической перспективы глитч\ошибка представляет собой изменчивую, паразитарную форму жизни, которая проникает в своих хозяев — человеческих читателей, когнитивные системы. Ошибка как творческий вектор машины, где галлюцинация — это один из способов кодирования мира. Ксенопоэтика рассматривает эти сбои как пространства, где письмо переносит чужеродные операции за пределы человеческого понимания.

Связь ксенопоэзиса с математическими и философскими традициями Восточной Европы обнажает специфическую «холодную» онтологию. Чуждое в ней является не биологическим монстром, но вычислительной и космологической необходимостью, рождающейся из коллапса человеческой логики.

Космотехника, следуя логике Юка Хуэя, функционирует как образ технического зрения и использования технологических аппаратов соразмерно культурной логике, отличной от западоцентричной апокалиптике машин. Постсоветское пространство — пространство чужести, технобиологической конвергенции, контроля и ухода от него. Ксенопоэтика помогает концептуализировать самобытную восточноевропейскую спекулятивную традицию, опираясь на семиотику глитча, футурологию Станислава Лема и технотеологию Богны Кониор.

Чтобы избежать банальной дихотомии «они-мы», исследуя космотехнику Восточной Европы, следует учитывать не условные «цивилизационные» аспекты техничности, но лакуны самой теории постгуманизма, который, в его критической трактовке, зачастую универсализирует не-человеческую субъектность. Исследователь Дэвид Роден, обращаясь к книге Джеймса Балларда «Автокатастрофа» и находя в актах столкновения автомобилей и тел нулевое событие/нулевое тело, взаимозаменяемые фетишизированные сопоставления с техникой внутри разветвляющегося медиа-ландшафта, фигуру биоморфа с его рекапитуляцией пустого желания и бытия.

Если критический постгуманизм и трансгуманизм больше заинтересованы в критике властных отношений/деконструкции человеческого и аффирмации морфологии телесности, то, где зазор между разумом и аффектом, который неуязвим, необъятен и для описания которого у нас нет ни слов, ни чувств? Позволяет ли боль почувствовать этот зазор, не слишком ли наивны философы сознания, доступна ли нам природа субъекта и как, в конце концов, преодолеть дуализм естественного-неестественного как довлеющую категорию дебатов об ИИ? Для Родена биоморф это «заместитель» для инвариантов модифицированного и машинизируемого тела, которое меняет свои границы всеми возможными и невозможными способами, а также нефилософский агент спекулятивного постгуманизма, который чертит себе третий путь между фетишизацией естественной природы вещей и технофилией, между светом и тёмнотой, предлагая щупальцевидные блестящие сумерки, лежащие по ту сторону этики и антпропоцена.

Такое постчеловеческое тело — пишет Роден в Biomorphic Horror: From Zoe to Zero, — это не стабильный протагонист моральной теории и не прерогатива какого-то вида, а этически вовлеченная «линия утекания», конституированная «во множественности и через неё», через «множественные принадлежности». Философиня Рози Брайдотти обозначает такую «линию» древнегреческим термином для нечеловеческой/неполитической жизни (zoe) — в противоположность bios, упорядоченной жизни. Zoe знаменует собой социальную тенденцию живой материи объединяться с другими живыми системами и формировать новые функциональные ассамбляжи. Это беспристрастная, животная, нечеловеческая витальность самой материи. Это энергия, которая постоянно стремится к гибридизации, к мутациям. Ей абсолютно плевать на мораль, границы, индустрии. Тело-zoe несводимо к какому-либо человеческому концепту интенциональных систем или локализованных тел.

Однако же как можно «преодолеть человека», если постгуманистическое мышление всё ещё пользуется словарём аффектов, связей, сетей, отношений, ставит человека как точку отчёта негативной эпистемологии?

Так, Зоэтика Эбб в эссе A Kink in Cognition: Acentrism, Parallel Signal Literacy вводит концепцию ацентризма — отхода от человекоцентричных моделей смысла, агентности и рецепции, которые зависят от человека как от своей концептуальной основы. Грамотность параллельных сигналов — это метод ацентризма, тренирующий способность воспринимать, удерживать и ориентироваться в одновременно присутствующих сигнальных системах, сохраняя их различие. Ксенопоэтическая практика демонстрирует ацентризм как символическое воспроизводство. Художница пытается создать а-значающую семиотику за границами человеческого восприятия и власти, децентрируя производство субъективности с человека на среды, коды, встречи с нечеловеческим, авторства, высвобождение информации. Человеческий голос, как в прямом, так и в переносном смысле, лишен суверенного права на извлечение смысла — он контаминирован и уравнен в правах с шумом ветра, эрозией льда и глитчами алгоритмов, а человеческая интерпретация масштабируется.

II

Ксенопоэзис наследует и радикализирует концепцию языка как космического вируса писателя Уильяма Берроуза, взятую на вооружение экспериментаторами из CCRU. Там, где Берроуз утверждал, что язык является вирусом, контролирующим восприятие, ксенопоэтика расширяет это в онтологическую рамку, и язык ведёт себя как биологическая инфекция, а не репрезентация. Это трансформирует теорию контроля Берроуза в генеративный принцип, где вирус не просто угнетает, но творчески отчуждает.

Ксенопоэтический сигнал прибывает извне, изъясняясь на глитчевом языке, переносимом космотехническими векторами, и возвещает о существе, которое мы пока не способны назвать.

В нем слышится коммунистическое будущее, несущее в себе иное имя и иной потенциал. Будущее шепчет в глитчах, течёт по проводам, мутирует в ДНК. Ксенопоэзис — это не выбор хозяина, признавшего своего паразита.

Письмо Кендзи Сиратори, личность которого окружена машинными тайнами и в текстах которого не ясно, где кончается человек и начинается машина, идёт дальше как модернистского письма Джойса, так и экспериментов Берроуза и Брайана Гайсина с нарезками. Ксенопоэзис отчуждает авторство, принимает онтологию роя, распределяя агентность по лингвистическим векторам. Ксенопоэзис принимает батаевскую идею о том, что бытие превосходит утилитарность, творит избыток, то, что Батай называл «проклятой долей», которую сжечь или изгнать, чтобы остановить пагубное накопление. Она становится ксенопоэтическим глитчем, тем, что не может быть ассимилировано в продуктивные системы. Батаевское понятие трансгрессии относительно искусства и философии параллельно ксенопоэтической приверженности демонтажу унаследованных идентичностей и утверждению новых форм. Там, где Батай исследовал эротизм, мистицизм, сюрреализм и трансгрессию, ксенопоэтика исследует инопланетное, постчеловеческое и сетевое. Оба отвергают стабильную субъективность в пользу растворения.

В эссе Мишеля Фуко, посвящённое Батаю, «О трансгрессии» философ пишет о том, что предел и трансгрессия не враждуют, они соконституируют друг друга, существуя в режиме мгновенной синергии. Трансгрессия не отменяет предел, она заставляет его мерцать, выносит его наружу и манифестирует его структуру в момент пересечения. Как только черта пройдена, трансгрессия исчерпывает себя, возвращая предел в его глухую непроницаемость. Философия трансгрессии, по Фуко, закрывает гегелевский проект. Диалектическое движение всегда ищет компромисс: тезис сталкивается с антитезисом ради последующего снятия (Aufhebung) в новом, более высоком синтезе. Трансгрессия устроена иначе: она ничего не отрицает и ничего не сохраняет для будущего синтеза, она действует как чистое, мгновенное утверждение различия, и это жест, лишенный памяти и телеологии, движение, которое находит свое обоснование и предел в самом акте перехода, не стремясь к примирению или обретению «свободы». В финале эссе Фуко приходит к выводу, что философия трансгрессии требует принципиально иного типа письма. Это язык, который больше не центрирован на говорящем субъекте. Если классический логос центрировал мир вокруг мыслящего «Я», то язык трансгрессии рождается на границе речи и безмолвия, там, где синтаксис ломается под давлением Внешнего.

Субъект не производит текст, а распыляется и гибнет внутри этого письма, превращаясь в чистую сингулярность, зафиксированную на краю бездны.

Ксенопоэзис централен как для системной биологии, так и для глитч-онтологии. Это позиционирует его на пересечении органических и технических систем. Системное взаимодействие био-языка предполагает, что биологические процессы (мутация, инфекция, криптобиоз) и лингвистические процессы (значение, синтаксис, передача) действуют через схожие кибернетические петли обратной связи. Бионика — интеграция биологических и электронных систем — становится моделью для ксенопоэтической субъективности. Ксенопоэтическая сущность не является ни чисто органической, ни механической, но существует в «био-лингвистическом взаимодействии». Ксенопоэзис утверждает формы бытия, которые выживают через спячку и регенерацию. Это отражает бионические системы, которые могут переходить в состояния низкого энергопотребления, сохраняя структурную целостность — кибернетическая стратегия выживания.

Ксенопоэтика интерпретирует сигналы (включая сгенерированный ИИ текст) как поэтический артефакт, который переопределяет субъективности как отправителя, так и получателя. ИИ-агенты, особенно сети глубокого обучения, действуют через процессы, которые фундаментально непрозрачны даже для их создателей. Способность ИИ к обширному извлечению и рекомбинации данных становится ксенопоэтической операцией — не хранение значения, а генерация новых инопланетных конфигураций из существующих материалов. Опираясь на гёделевскую неполноту, ксенопоэзис признаёт, что ни одна лингвистическая система не может полностью объяснить собственное значение. «Непрозрачность чёрного ящика» языка отражает онтологическое незнание ИИ. Ксенопоэтическое письмо намеренно вызывает математические нарушения — синтаксис, который терпит неудачу, семантика, которая рушится — для генерации форм, превышающих формальный захват.

III

Большое количество постчеловеческих нарративов структурировано желанием. Одни жаждут трансцендентности, другие — избавления от смертности, третьи — освобождения от биологических ограничений. Кто-то желает усиления интеллекта, расширения сознания, технологического бессмертия или вхождения в некое воображаемое состояние будущего. Даже критика человечества может быть мотивирована неудовлетворенностью текущим человеческим существованием. В таких случаях постчеловек становится не столько философской парадигмальной субъективностью, сколько объектом фантазии. Если искомое постчеловечество превращается лишь в объект желания, оно рискует стать очередной переменной антропоцентризма. Постчеловек становится тем, чего хотят люди, вместо того чтобы быть тем, что ставит под вопрос саму центральную роль этого «хотения». Неведомое одомашнивается желанием, постчеловеческая мысль начинает терпеть крах всякий раз, когда желание становится невидимым для самого себя. Будущее нуждается не в новых фантазиях, замаскированных под философию, а в формах познания, способных сталкиваться с реальностью такой как она есть, иметь мужество встретиться с ней лицом к лицу. В этом её криптоницшеанская не-философская черта, и именно об этом в своих многочисленных текстах говорит Богна Кониор.

Постчеловеческое начинается там, где желание перестает требовать знакомого отклика и обретает способность встретить нечто подлинно Иное.

Здесь крайне интересным становится работа Станислава Лема, «Сумма технологии», 600-страничный футурологический труд, общая цель которого заключалась в том, чтобы «указать общие возможности… потому что они некоторым способом определяют образ будущего». Лем методично доказывал одну важную мысль: при столкновении с истинно чужеродным разумом любой наш перевод и понимание обречены на провал.

Богна Кониор, комментируя «Сумму технологии» Станислава Лема, и отрицая линейное развитие будущего по заранее понятной траектории и политическую телеологию, утверждает, что

технология — это не просто утилитарность. Как экзистенциальный процесс, она меняет цивилизационную и эволюционную траекторию нашего вида

и занимается поиском теории, которая объяснила бы,

как технология порождает специфические вещи в мире и почему одни из них существуют, а другие — нет.

Она прочерчивает две линии эволюции техники, разбитые по временным и концептуальным масштабам: антропоморфизирующие и экзистиенциальные. Первые — это технологии, дестабилизирующие само понятие «человек», вмешиваясь в телесность, репродукцию и желание, переосмысливая самость как нечто искусственное и случайное. Они манипулируют познанием, воспроизводством и телесностью, бросая вызов нынешним представлениям о свободе, самости или субъектности — клонирование, чатботы, протезирование. Экзистенциальные технологии, в свою очередь, это не просто инструменты для того, чтобы относиться друг к другу хорошо или плохо, а процессы,

которые расшатывают основы того, как мы познаем мир и что в нем существует.

Экзистенциальные технологии не просто касаются онтологий, идентичностей и тел. В рамках мышления о технологии как об экзистенциальной задаче, концепция экзистенциальных технологий оперирует огромными временными масштабами и ускользает от привычных этических категорий. Вместо того чтобы двигать нас к «лучшему миру» в прямолинейном смысле, они порождают отчуждающие или турбулентные изменения на пределе нашего понимания. «Сумма технологии», полагает Богна, с её устойчивым интересом к теории эволюции и долгосрочному прогнозированию, становится убедительной линзой для осмысления этой идеи.

Поскольку Работа Станислава Лема исследует таинственную природу языка и лингвистического как фундаментально чуждую человеческому познанию, можно предложить на этой основе ксенопоэтический концепт ксенофонии как

слышания голоса совершенно чужого, прибывающего извне и указывающего на его присутствие.

Такую ксенофонию можно увидеть не только в нон-фикшне Лема, но, например, в «Солярисе», где океанический планетарный интеллект коммуницирует через формы, непостижимые для человеческих наблюдателей, галлюцинируя. Это иллюстрирует ксенопоэтическую интерпретацию сигналов как артефакта поэзиса, который переопределяет субъективности как отправителя, так и получателя, скрытно кодирует коммуникацию. Сама планета становится ксенопоэтической сущностью, живой, мыслящей, но фундаментально недоступной, продуцирующей грёзы.

Лем предполагает, что прогресс науки и техники может зависеть от их отсоединения от человеческого понимания. Его гностическая машина в рамках создания теории сложных систем должна учитывать огромное количество параметров.

На выходе «гностического творца» мы получаем теорию, закодированную, скажем, в виде целой системы уравнений. Смогут ли люди как-либо подступиться к этим уравнениям?

Симуляция миров, основанных на положениях конкретных философий в рамках технологии фантоматики, может, гипотетически, быть одной из областей применения такой гностической машины.

Следуя космософии Иосифа Шкловского («Вселенная, жизнь, разум»), развитие технологии на земле Лем ставит в прямую связь с положением человека в Космосе. Лем считает, что разум в Космосе возникает закономерно, что астроинженерные возможности разумных существ не ограничены и что пути развития цивилизации в Космосе множественны. Можно провести генеалогию от Шкловского и Лема до Лю Цысиня и его теории тёмного леса из «Воспоминаний о прошлом Земли», где информационная энтропия является тем, что отделяет разумный интеллект от неразмуного, где первый ограничивает информацию о своём собственном местонахождении и деятельности в акте не-коммуникации. Радикальное молчание как ересь и спасение от мира — тут мы можем видеть отголоски того как Жиль Греле в «Теории одиночного мореплавателя» и Франсуа Ларюэль изобретают речь от молчания, чтобы установить иное молчание, еретическое, с помощью речи. Концептуальный персонаж такого молчания — ангел.

В контексте ксенопоэтики, возможности (или невозможность) коммуникации с «чужим» и перевода нечеловеческих смыслов в биологические или технические системы ангел Жиля Греле превращается в предельный протокол, нулевой текст. Это информация настолько высокой плотности (или инаковости), что она воспринимается системой как тишина. Это ксенопоэма, которая отказывается быть прочитанной, чтобы сохранить свою суверенность. В «тёмном лесу» ангел Греле — это идеальная защитная мимикрия, онтологический камуфляж. Ангел совершает бифуркацию, уходя в те слои реальности, где человеческие методы дешифровки бессильны. Ангел как «чистый код», биологическая машина, тот, кто «заземляется» в нечеловеческое настолько глубоко, что становится для нас неразличимым. Он не убегает от реальности, но, скорее, гипер-присутствует ней, в той её части, которую Греле называет «Единым», а ксенопоэтика — собственно «ксено».

Если на протяжении истории техника и человек существовали в коэволюционном развитии, то экзистенциальные технологии, понятые ксенопоэтически, дают нам базовый язык для описания прогрессирующего отделения технологии от человеческого познания и морали, при этом фиксируя нас внутри ускоряющегося вперёд и назад потока истории, у которого отсутствует цель.

IV

Почему именно Восточная Европа? Помимо того, что реципиентом данного текста скорее всего будут жители именно этого географическо-геополитического региона, его история и вызовы позволяют совместить скептицизм в отношении антропного логоцентризма и западного технологического универсализма с технооптимистичным взглядом на автоматизирующие системы, шорткаты и позитивность встречи с нечеловеческим, который можно обнаружить в Восточной Азии, в частности в китайской кибернетике. Космотехника Восточной Европы, возникающая из экспериментальных традиций фантастики, технократии, кибернетики, плановой экономики, алгоритмического ускользания, исторических ситуаций, видит в будущем и «чужом» не фантазии о концине мира, но другой мир. Космотехника предполагает, что технические системы возникают из специфических космологических рамок, а не универсальной рациональности. Ксенопоэзис принимает эту региональную специфичность, одновременно двигаясь к этому «чужому», запредельному. Восточноевропейская космотехника подчёркивает коллективные, космические ориентации к технологии. Ксенопоэзис расширяет это, рассматривая технологию не как человеческий инструмент, а как автономную генеративную силу. Этот синтез позиционирует ксенопоэтику не как нечто деривативное, но как образ мышления, посвященный демонтажу унаследованных идентичностей в лингвистической, технической и космологической сферах. Он предлагает альтернативный путь сквозь постчеловеческое, укоренённый в восточноевропейских философских традициях, но ориентированный на радикально чуждое будущее. Богна Кониор полагает, что в отличие от многих подобных территорий, многие восточноевропейские интеллектуалы

не отвергли технологию, а скорее поняли ее как внечеловеческий вектор, лежащий за пределами человеческой жестокости, добродетелей и идеологий, при которых им приходилось жить.

Лем даёт нам, в рамках восточноевропейского интеллектуального наследия прошлого и настоящего, космотехники — противоядие против вульгарной футурологии как упрощенного стремления либо к утопии, либо к катастрофе, в обоих случаях полностью подчиненного человеческому осмыслению.

Итого, можно выделить четыре принципа восточноевропейской ксенопоэтики:

  1. Ксенофонический Глитч: инопланетный голос, который возникает через лингвистическое нарушение. Это нарушение прибывает извне формальных систем, нацелено на трангсгрессию.
  2. Космотехнический Вирус: технология действует как космическая инфекция, а не человеческий инструмент. Тут восточноевропейское техническое воображение и технооптимистические лакуны встречаются с генеративной ошибкой.
  3. Спекулятивная Космология: бытие вероятностно и регионально ситуировано, однако ориентировано к универсальному «чужому», неизбежной встрече с запредельным разумом, который не только обитает в космосе, но и распределён повсюду: в растительном, бактериальном и животном мирах.
  4. Пост-Семиотический Язык: язык превосходит коммуникацию. Слом означающих как принцип постсовременного мира, его семиотики. Язык вирусен, он глитчует, у чужих форм разума и у нас кодирование коммуникации космологически встроенно и фундаментально ксенофонично.

Этот синтез позиционирует ксенопоэзис не как очередную спекулятивную философию, но как режим мышления, режим мира, посвящённый демонтажу унаследованных идентичностей» в лингвистических, технических и космологических доменах. Он предлагает альтернативный путь через постчеловеческое — укоренённый в восточноевропейских философских традициях, однако ориентированный к радикально инопланетному, чужому будущему, которое уже среди нас. Ксенопоэзис и его попутчики, Берроуз, Батай, Сиратори, Лем, ИИ, конвергируют язык и мир как инопланетную генерацию. Священный избыток превращается в глитч анти-онтологию. Человеко-машинные интерфейсы преодолевают тезис Харауэй, и киборг из концептуально-литературного персонажа превращается в актора спайки между биомимезисом и техноморфизмом, и, следуя теории субстратов Лауры Трипальди в «Substrates Unbound», стирают эти границы.

Ксенопоэтический сигнал объявляет бытие, которое мы ещё не можем назвать.