Yesterday

Аннушка. Часть 14

Нюрка не зря видела сон про брата — он и впрямь оказался пророческим, и в реальности происходило всё точно так же, как ей приснилось. Дождавшись темноты, Вася с напарником ползком выбрались с заминированного поля и, пригнувшись, устремились к ближайшему лесу. Им не верилось, что они остались живы, и, добравшись до лесной поляны, без сил упали на мёрзлую траву, стараясь восстановить дыхание.

— Тебя хоть как зовут? — спросил Вася.

— Алексей Иванович Шубо, — представился напарник.

— Ну а дальше куда пойдём, товарищ Шубо? — поднялся на ноги Вася, пытаясь согреться. Из рваных ботинок торчали пальцы ног, а тонкая грязная гимнастерка и вовсе не грела. С чёрного промозглого неба сыпалась крупа, в тёмном лесу было неуютно.

— К своим надо выбираться, — ответил Алексей Иванович, тоже поднимаясь и прыгая на месте, чтобы согреться.

— А где они? Свои. Нас на поезде везли несколько суток, мы теперь с тобой за линией фронта. До наших, как до луны, далеко.

— Нас когда сюда вели, я деревеньку заметил, во-он там, — показал рукой Шубо куда-то за деревья. — Можно попробовать одежду найти, обогреемся чуток, а там видно будет.

— Твоя правда, без одёжи нам далеко не уйти. Двинем потихоньку, пока уши целые, поджимает к ночи-то, — ответил Вася, устремляясь в ту сторону, куда до этого показывал Алексей.

Небольшая деревенька вблизи железной дороги казалась целой издалека, но была наполовину сгоревшей. Чёрные остовы домов, оставшиеся печные трубы в лунном свете вызвали у мужчин дрожь. Они молча шли по улице, направляясь к концу селения, где мелькал в окне дома огонёк. Тревожная тишина стояла вокруг, но немцев в деревне не было, а в уцелевших домах ютились чудом оставшиеся в живых жители — те, кому пойти больше некуда. Одна из них, Марийка, жила со своими детьми в доме, в окно которого постучались этой ночью нежданные гости.

— Ктой-то там? — раздался женский голос за дверью, и Вася торопливо заговорил, отвечая на вопрос:

— Хозяюшка, пусти погреться, русские солдаты мы, сбежали от немцев, ищем наших.

Как же рисковал он в тот момент, ведь неизвестно кто находился за обшарпанной дверью, но ему повезло: дверь отворилась, и на крыльцо, кутаясь в старую душегрею, вышла маленькая, худенькая женщина, больше похожая на подростка.

— Да как же вы, родненькие, сбежать-то умудрились? Проходьте быстрее, пока не видит никто!

В избе было чуть теплее, чем на улице, но не жарко.

— Уж извиняйте, дров совсем нет, что с робятами на развалинах добудем, тем и топим, и едой не побалую, разве что вот похлёбки налью. С вечера варила, насобирали с ребятишками прелого зерна чуток, брюковки кинула, листов капустных, мучкой забелила, и то ладно, — сказала она, доставая из печи едва тёплое варево, больше похожее на пойло для свиней, но не евшие несколько дней гости набросились на него, как будто вкуснее ничего не едали.

— Ешьте, ешьте, соколики, отколь будете?

— Я с Урала, вернее, с Зауралья, — поправился Вася.

— А я из Мурманска, — пояснил Алексей.

— Далеко вас от дома занесло, а я вот здесь, в Сергеевке,родилась и выросла. Тут и замуж вышла, и мужа на фронт отсюда же проводила.

— Немцы деревню сожгли? — спросил Вася, с сожалением наблюдая, как показалось дно миски, из которой они хлебали похлёбку.

— Осенись ещё. Мы с дитями дома были в той, сожжённой части села. Слышу, вроде как крики по улице пошли, а наш дом-то с краю стоял. На улку выскочила, а по железке поезд идёт и по ходу деревню расстреливает. Я в дом, младшенького схватила и в окно, разбив его, сиганула. Оно на огород выходило. Детишки за мной. А за огородами нашими поле начиналось пшеничное. Пшеница стояла колосок к колоску, в ней и схоронились. А поезд-то обратно возвращается и огнём дома поливает. Избы, аки свечки, вспыхивают, а в них те, кто выбежать не успел, полыхают. А следом немцы идут, добивают, значит, людей, тех, кто из горящих домов выбраться пытается. Мы с детьми через поле, на корячках, да к лесу ползём, а в деревне-то крик стоит до неба. Младшая моя криком изошла, а я рот ей прикрываю, молюсь, лишь бы немцы нас не приметили. А те несколько очередей по полю дали и дальше по деревне пошли, гогочут, весело им. Гляжу, а старшенький мой, неловенько как-то на землю прилёг, вроде как уснул, а под головой его лужа крови разливается. Зацепило его очередью-то, сразу наповал.

Марийка замолчала, пытаясь справиться со слезами, и продолжила:

— Поезд те дома, что ближе к дороге стояли, пожёг, а в этой части осталась улица, уцелела. Здесь и собрались мы все, выжившие. Немного нас осталось: бабы да дети. Как немцы ушли, собрали мы тех, кто погиб, да в общей яме там, на краю, и похоронили. Всех кучей, в одну яму, и сыночек мой там же лежит, — не смогла сдержать слёз и тихо заплакала хозяйка, вытирая глаза кончиком сползшего с головы платка. — Сами-то тут остались, а куда пойдёшь, когда на сто вёрст вокруг сожжено всё да порушено?

— Ничего, ничего, мы с ними за всё поквитаемся! Ответит нам немчура за каждый ваш седой волосок, — ответил ей Вася, глядя на совершенно седую голову молодой ещё по сути женщины.

— Скажи, Марийка, немцы в селе бывают? — спросил её Алексей Иванович, когда женщина успокоилась.

— Бывают, только взять у нас нечего, избы проверяют, за железной дорогой следят, — пояснила хозяйка. — Говорят, недавно здесь недалеко партизаны мост взорвали железнодорожный, так они, словно мураши, тут крутились, всё искали кого-то, подполы проверяли да чердаки.

— Нашли? — поинтересовался Вася.

— Какое там, мыши, и те сдохли, только мы тут и живём.

— А про партизан что знаешь?

— Ничего не знаю и знать не хочу! — испуганно ответила ему женщина.

— Ну, ну, ты нас не бойся, свои мы, нам бы только одежды какой-никакой да направление указать, а дальше мы сами разберёмся, — успокоил её Вася.

— С одёжой подсобим, а с остальным извиняйте, я мужу обещала дитёв сберечь, когда он на фронт уходил. Одного вот уже не уберегла… Шибко немцы лютуют, когда про партизан речь идёт, вам надо в Григорьевку идти, может, там и подскажет кто, а я и не знаю ничего, — решительно ответила ему Марийка, доставая с печи для него старые опорки и кургузый пиджачок.

Отлежавшись в избе день, понимая, как рискует хозяйка, Василий и Алексей, облачившись в старенькую одежду, собранную для них женщинами Сергеевки, по темну отправились в сторону Григорьевки, чтобы там попытаться найти ниточку, что приведёт их в партизанский отряд.

Несколько дней добирались они до села, проходя мимо сожжённых деревень, и везде принимали их как родных, даже если вместо дома была тесная землянка, набитая людьми. Партизаны наткнулись на них чудом, когда они потеряли уже всякую надежду их найти. Так Василий и Алексей оказались в партизанском отряде, который всеми силами боролся с оккупировавшими эту территорию немцами.

В конце марта 1942 года Настя родила махонькую девочку, слабенькую, но горластую чрезвычайно.

— Антип мальчика хотел, — сказала она прерывающимся голосом, глядя на то, как мать пеленает новорождённую.

— Лишь бы вернулся, — ответила ей Анна, укачивая на руках ребенка, — а там и дочери рад будет, уж поверь!

С рождением внучки добавилось у неё забот, семья разрасталась, вот и Зина с Володей стали уж её частью. Зинаиду приняли в ёлошенскую школу учителем, предоставив небольшую, тёмную комнатёнку, но и такой она была рада. Анна с Нюрой помогли комнатушкувыбелить, пособли с подушками и кой-какой утварью, и началась у Зинаиды новая, сельская жизнь. Поначалу даже печь затопить не могла — приходил Семён, помогал, а чуть позже приноровилась и школьные печи топила на ура, знала, когда дров подбросить нужно да вьюшку прикрыть, чтоб не угореть. Детей в школе было совсем немного, все разных возрастов и знаний, приходилось выкручиваться на уроках. Тетрадей не было вовсе, писали на газетах и угольками на дощечках, зато были книги и очень часто, усадив детей вокруг себя, читала она вслух, пытаясь привить им любовь к литературе. Частенько детишки в классе менялись: в многодетных семьях были одни валенки на всех и в школу приходили по очереди. Голодное брюхо к знаниям глухо, говорят в народе. Тяжело было Зине смотреть в квёлые, голодные лица детей. Но и тут выручила Анна, заскочившая как-то на занятия. Именно она предложила заваривать и раздавать ребятишкам горячийтравяной чай, в котором плавали сушенные с лета ягоды, листья смородины и малины. Душечкин, председатель колхоза, раздобыл где-то большой кусок сахара, который мелко-мелко раздробили и по капелюшечке добавляли в кипяток. Многие дети признавались учительнице, что приходили в школу ради него, душистого чая, которого не было в их домах.

С приходом тепла стало легче, а как полезла из земли первая зелень, и вовсе хорошо стало. Сныть, крапива, одуванчик, лопух, клевер, осот, подорожник, мята, пастушья сумка, сурепка, ярутка, хвощ полевой, лебеда и самая вкусная среди них дикая черемша, стебли которой грызли детишки на уроках. Хотя и хлопот весной прибавилось. Мальчишки постарше сели на трактора, тут уж не до учёбы, да и остальные в стороне не остались — вместе с Зинаидой помогали колхозу на полях и огородах, понимая, что нужен был фронту их хлеб.

Мужских рук на селе в годы войны не хватало, а женские справлялись с большим трудом, но сеять нужно, поэтому Душечкин, председатель колхоза распорядился, всех, кто постарше, обучить и посадить на трактора. Через два дня Настя уже была в поле, оставив маленькую дочь на мать, впряглась в весенние заботы. За зиму трактора, имевшиеся в колхозе кое-как подшаманили, чтобы начать посевную, а «Нигрола» — масла для трансмиссий — нет. Приходилось женщинам мотаться в Лебяжье и даже в Курган в поисках масла. В одну из таких поездок и отправилась Настя вместе с Лизой, ставшей шофёром и лихо водившей полуторку. Хоть и держались они по отношению друг к другу с холодком, но ничто не сближает лучше, чем дальняя дорога и тесная кабина.

Выехали они в соседнее село майским утром, сопровождаемые хмурым, серым небом, которое разразилось ливнем, как только отъехали они от Ёлошного на приличное расстояние. Машину мотыляло по дороге, таскало по грязи и выбросило на обочину, в лог. Лиза пыталась направить буксующий грузовик обратно на дорогу, да где там — грязь налипала на колеса, не давая тронуться с места. И как назло ни тебе соломы, ни щепок кругом, чтобы подложить под колёса.

— Подожди, — попросила Настя, — не рви машину. Мыкогда ехали, я дорожный каток видела, в метрах трёхстах отсюда, там, позади.

— И что? Как он нам поможет? — зло выкрикнула Лиза, нещадно газуя.

— В нём земля должна быть сухая, подсыплем под колёса и выедем. Пошли, посмотрим?

Серый дождь зарядил, видимо, надолго. Вокруг было сыро, холодно и неуютно. Оскальзываясь ногами по грязи, они поспешили к катку. Земля там действительно была сухая, но возник вопрос: чем её носить? Настя решительно сняла с себя фуфайку, стащила с себя исподнюю рубаху, завязала её мешком и начала наполнять землёй.

— Что застыла? Сымай свою, иначе до вечера тут провозимся.

Вымокшие, замёрзшие, они носили и носили землю под колёса полуторки в импровизированных мешках и, наконец, выехали.

— Ты сейчас на чёрта похожа, — рассмеялась Настя, глядя на грязное лицо Лизы, выруливавшей на середину размякшей дороги.

— А сама-то, как из преисподней, — зло ответила Лиза, но не удержалась и тоже рассмеялась.

— Видели бы сейчас нас наши мужики, — добавила она, следя за дорогой. — Как думаешь, вернутся они? — спросила тихо.

— Я не знаю, Лиза. Таньке Копорулиной вчерась похоронку принесли. Слыхала?

— Слыхала, как не слыхать, четверо у неё осталось. Как поднимать будет?

— Ничего, Лиза, подымем, не оставим в беде! Друг дружку держаться будем, ждать, когда мужики наши вернутся.

— Она за ночь поседела, враз. Утром её видала, на работу она шла, как пьяная, растрёпанная вся, глаза осоловелые, идёт, падает на тын, встаёт и снова идёт, и причитает, тихонько так: «Санечка, любый мой, словно чувствовал, что не увидит жену и деток малых своих боле, будто сердечко ему подсказало, что навсегда уходит из деревни, ясноглазый мой, Санечка», а у меня мороз по коже.

— Твой-то пишет тебе? — спросила Настя.

— Нет, — чуть помолчав, ответила Лиза. — А твой?

— И мой молчит, — Настя отвернулась, разглядывая степь за мутным стеклом.

— Ничего, подождём, — тихо сказала Лиза, — а пока детей беречь станем. Я Васе обещала, как уходил.

— А Антипушке моему и не ведомо вовсе, что доченька у него родилась.

— Как назвала-то хоть?

— Надежда. Надежда Антиповна.

— А что? Хорошее имя! Наденька, Надюшка, Надежда. Вот и нам только она и осталась, надеяться и верить.

— Надеяться и верить, — тихо повторила Настя и погладила собеседницу по руке, держащей руль.

У маленькой Надюшки даже сил плакать не было, мяукала неслышно, как котёнок, но и этот зов слышала Анна издалека.

— Проголодалась, маленькая, — ласково бормотала она, суя в рот ребёнку тряпицу, смоченную в козьем молоке.

Квохтала она над слабенькой внучкой, как наседка над цыплёнком, пытаясь выправить слабое дитя всеми способами, что знала. Ребёнка приходилось брать с собой на работу. Вот и сейчас собрались они с бабами поле вспаханное засевать, по старинке. В сторонке, под кустом малые дети — те, кто постарше, за совсем маленькими присматривают.

Поставил Душечкин вешки на тот конец поля, встало в ряд человек пятнадцать баб да подростков, и началось севачество. Зёрна бросают, а они от лукошка так и отскакивают, так и разлетаются вокруг. Поля длинные, пока одно засеешь, ноги не носят, а медлить нельзя: вспаханная земля быстро коростой покрывается, день два обождёшь и не возьмёшь её больше ничем — зерно отлетать от неё будет, словно от лакированной крышки. Анна привычно рукой взмахивает, пригодилась наука отцова, молодым подсказывает, а сама одним глазком да на кусты поглядывает: как там Надюшка?

— Скучно, бабоньки, работается, а не спеть ли нам? — предлагает она товаркам. И сама тут же запевает свою любимую: «Среди долины ровняя на гладкой высоте, цветёт, растёт высокий дуб в могучей красоте. Высокий дуб, развесистый, один, один бедняжечка, как рекрут на часах. Взойдёт ли красно солнышко — кого под тень принять? Ударит ли погодушка — кто будет защищать?»

Слышала она, что песня эта вовсе не народная, дескать, автор — местный, зауральский, вот поэтому каждое слово родное, отзывается в сердце каждая буковка.

— Ни сосенки кудрявые, ни ивки близ него, ни кустики зелёные не вьются вкруг него, — подхватили остальные женщины, шагая в ряд по полю.

Шла, вытирая слёзы, наравне со всеми и Татьяна Копорулина. В одиночку поднимет она всех детей, убережёт от голодной смерти и болезней, вырастит, даст образование и до самой смерти будет любить своего Санечку, так и не выйдя больше замуж.

В 1943 году девушка из деревни Патраки Притобольного района, Анисья Михайловна Демешкина, после окончания курсов села за трактор, а через два года возглавила женскую тракторную бригаду по примеру прославленной Прасковьи Ангелиной. Сотни девушек по всей стране последовали её примеру, появилось даже движение «ефремовских звеньев», соревновавшихся между собой в результатах собранного урожая. Не остались в стороне и ёлошенские девчата. Тракторная бригада, возглавляемая Настей, работала на износ. Надсада и простуда сопровождали их постоянно, шутка ли завести трактор после подтяжки, например.

К заводной ручке привязывали верёвку, и сразу несколько женщин, подростков и стариков раскручивали мотор до тех пор, пока не заведётся машина. Слабые женские плечи несли на себе непомерно тяжёлый груз работы в тылу.

Настя возвращалась домой каждый раз глубокой ночью, совсем не видя, как заботами матери подрастает дочь. Трактора в Ёлошном были изношены, не хватало запчастей. Сегодня она, например, чинила свой, пытаясь справиться в одиночку, устала так, что землю под собой не видела, а всё равно, умывшись у колодца, замерла над спящей Надюшкой.

— Иди поешь хоть немного, — позвала её Анна. — Исхудала вся, одни глаза остались, — жалостливо сказала она.

— Почтальонка была? — спросила Настя, вгрызаясь крепкими зубами в травяной хлеб.

— Мимо прошла, — ответила ей мать, наливая молока.

— Значит, опять нам ничего? Что же Антип совсем не пишет? За всё время пару писем пришло всего, и только.

— До писем ли ему, дочь, там?

— Мам, ты бы хоть на бобах поворожила, жив ли? Здоров?

— Жив, Настюша, и Вася тоже жив. Будущее не вижу их, словно пелена на глазах, а в настоящем, чувствую, тяжко им, горько, но живы наши соколики. Нюра, иди к столу, посоветоваться надо бы. Душечкин сказывал, что эвакуированные в Ёлошное на днях прибудут, по домам их распределят, к нам тоже подселят. Вот думаю, как разместимся тут все?

— А что тут думать? — ответила ей Нюра. — Вот тот уголу печи отделим, пущай живут. В тесноте да не в обиде. Много их будет?

— Да кто ж знает? Завтра и увидим.

— Ой, а у нас сегодня такой смех был. Нас с девками за соломой послали, за Егошин луг на быках. Я, Лидка да Улька Никитины, а им бабушка лепёшек утром напекла, перед работой, из тех отходов, что на трудодни дали. А в них жабрей. Ты, мамонька, отходы-то перед стряпней перебираешь, а бабка-то их прямо так в лепёшки сгоношила. Добрались, значит, мы, шесть возов наклали и легли отдохнуть-то, а девки ни рукой, ни ногой шевельнуть не могут, от жабрея-то отнялись конечности. Лежат, обезножили, одна я вокруг них поскакиваю. Темнеет уже, чёделать? Затащила их на телегу, а они, как пьяные. Повезла домой. Бабке ихней наказала, чтоб на полу отлеживались, на холодке, тогда утром как ни в чем не бывало встанут, а если на печи лежать — так хуже станет.

— Правильно сказала, — похвалила дочь Анна. — Травка эта, жабреюшка-батюшко, как наешься — так всё отнимется. А ведь я предупреждала всех, выбирайте её из отходов!

— Нынче, может, зёрна дадут, Душечкин грозился грамм по сто-двести дать на трудодень, — зевнула Настя, борясь со сном.

— Ложись, отдыхай, — Анна смела со стола невидимые крошки, отдёрнув задергушку, выглянула в тёмное окно. — Полыхают зарницы, должно быть, к урожаю, — задумчиво сказала она, наблюдая за тем, как Настя бредёт к кровати.

Дождавшись, когда дочь уляжется в кровать, Анна прикрутила керосиновую лампу. Изба погрузилась в долгожданный сон, прерываемый стонами домочадцев: ныли натруженные ноги и руки, снились тревожные сны…

В бывшем храме, на скамейках, расставленных то тут то там, сидели нахохлившиеся ёлошевцы, собранные председателем колхоза на очередное собрание. В Ёлошном наступил вечер, все пришли после работы и рвались поскорее домой, к детишкам, хозяйству.

— Итак, товарищи, на повестке собрания сегодня один единственный вопрос — распределение эвакуированных по избам. Все они прибудут завтра из Кургана, и наша задача гостей приветить и приютить. Я вот тут покумекал и решил, — Душечкин начал называть фамилии тех, к кому должны были подселить эвакуированных.

Анны в списке не оказалось. Когда председатель назвал последнюю фамилию, а это была Тамарка, та не выдержала, вскочила со скамьи и громко заорала:

— Да сколько можно издеваться над людьми? Куда мне ещё этих девать, дома ступить некуда! Нет, значит, налоги заплати, молочко сдай, да не абы какое, а жирности не меньше четырёх и двух десятых процента, шерсть отдай, шкуры тоже, а брынза? Откуда в списке этом брынза? Мы в глаза её не видали! А за неё тоже молоко требуют. А налоги? Подоходный, страховка, самообложения, да тьфу на вас, теперь ещё и энти пожалуют! Хучь убейте, ни одного не возьму!

— Что ж ты, Тамара, горло своё надрываешь? Не ты одна молочко сдаёшь да налоги платишь, — спокойно ответила Анна, хотя внутри неё всё дрожало от злости. — Да только ребяткам нашим на фронте сто раз тяжёльче, об этом ты не подумала?

— Хорошо тебе рассуждать! Муж дома, дочери при тебе, дитёв поднимать не надо, вот и эвакуированных этих к тебе не подселили, живешь, словно сыр в масле катаешься! — окрысилась на Анну Тамара.

— Геннадий Иванович, а пусть те, что ей положены, — Анна кивнула в сторону Тамары, — у нас живут. Мы уж с девчонками и угол отделили, и кровать туда поставили.

— А пускай живут, — согласился председатель колхоза. — Я не против, на том и остановимся. И ещё, товарищи, приедут ленинградцы, вывезенные из блокады по «дороге жизни», потому правление колхоза постановилоприплачивать тем домохозяйствам, где будут жить эвакуированные. Многого обещать не могу, — развёл он руками, — но мукой, зерном и чем иным поспособствуем! Собрание окончено, можете расходиться по домам!

Анна мельком взглянула на Тамарку и мысленно рассмеялась. Тамара, услышав последние слова Душечкина, словно окаменела — «жирный куш» пролетал мимо. Зло пнув попавший под ноги табурет, она, расталкивая людей локтями, понеслась к выходу.

— Не рой яму другому, сам в неё попадешь, — тихо сказала ей вслед Анна, оставшаяся после всех, чтобы один на одни переговорить с председателем колхоза.

На следующий день эвакуированные прибыли в Ёлошное. В доме Анны поселилась пара, отец и шестилетний сын; два старичка, оба высокие, худые, седые. Одного состарили годы, другого — болезнь и перенесённые ужасы. Первые дни они передвигались по избе, словно тени, не видно их, не слышно было, много времени проводили на улице, подставляя солнцу свои бледные лица. Однажды Нюрка случайно уронила большой точильный камень, который, падая, задел вёдра и лопаты — шум поднялся до небес. Сидевший на завалинке Костик, так звали эвакуированного мальчишку, услышав шум, быстро вскочил и упал на землю, прикрывая голову руками. Длинное его тело затряслось, словно в судороге, закричал он, не помня себя:

— Нет! Нет! Не надо! Пожалуйста!

— Тише, Костик, успокойся, — наклонился над ним отец. — Всё хорошо, мы в безопасности, тише, мой хороший, тише…

— Извините, — обратился он к Нюре. — Костик подумал, что началась бомбёжка. Так жена моя, его мама, погибла, сто метров не добежала до бомбоубежища, вот с тех пор на малейший шум так реагирует, — объяснил он.

Нюрка подскочила к мальчишке, помогла его поднять, усадить, тут же сносилась к колодцу за водой и умыла холодной водой грязное от пыли и слёз лицо ребёнка.

— Держи, — плюхнула она ему на колени рыжего кота. — Это Тихон, он тебя охранять будет! — рыжик довольно затарахтел на коленях мальчика. — Он, знаешь, как самолёты чует, — стала врать Нюрка, — за сто километров!

— А как это? — удивился Костя.

— А вот как только почувствует эту вашу бомбандировку, сразу в ведро с водой прыгает и там прячется, в воде-то. Так что ты, как только увидишь, что Тихон в воду нырнул, так начинай прятаться. А до этого бояться не моги, мимо него ни одна мышь не проскочит! — уверенно говорила она, зная, что ни за какие коврижки кот в воду не полезет, разве что из латки напьётся да лапой в луже поиграется.

— А в Ленинграде всех собак и кошек съели, — грустно сказал Костик.

— А у нас еды полно! Так что нашего Тихона никто есть не собирается. Хочешь, алябушку тебе дам? — взяв ребенка за руку, она, отвлекая, увела его в избу, не видя, как сотрясаются от слёз плечи его отца, Аполлинария Поликарповича, профессора университета.

Как рассказать Нюре, что пережил ребёнок в блокадном Ленинграде? Поведать о том, что жители города зимой 1942 года съели всё: и кожаные ремни, и подмётки, и голубей, и ворон? Электричества не было, за водой приходилось ходить на Неву, многие, истощенные, падали и умирали по дороге. Трупы не убирали, некому было, и их просто заносило снегом. В их доме живых осталось мало, всего несколько человек, в том числе и их семья. Он тогда покупал клей в плитках, одна плитка столярного клея стоила десять рублей, из него варили студень, добавляя перец и лавровый лист, чудом оказавшиеся в запасах. А однажды Нинуша, так звали его жену, принесла с работы пачку дрожжей и сказала, радуясь: «У нас сегодня будут макароны». Дрожжи прокрутили через мясорубку, подсушили и сварили. Он до сих пор помнил, какое это было удовольствие — есть не просто мутную тёплую водичку, а с дрожжами, так пахнущими грибами.

Однажды он увидел в столовой знакомого, который ходил и облизывал за всеми тарелки. Подумал про себя: не жилец, и не смог сдержать слёз, понимая, что их ждёт то же самое. В соседней квартире у милейшей Лиды умер трехлетний сын, Лёня. Аполлинарий Поликарпович вызвался помочь дотащить санки на кладбище. Ребёнка похоронили прямо в снегу. Через неделю Лидочка пошла на кладбище помянуть сына, но нашла на земле его останки — все мягкие места на теле были вырезаны. После того, как умерла жена, ему стало всё равно, и лишь плач голодного сына заставлял его жить. Двадцать шестого июня их эвакуировали по Ладоге в трюме парохода. До места назначения добралось только их судно, остальные два затонули, подорвавшись на мине. Дальше поезд, набитый эвакуированными ленинградцами. В самом начале вагона ехала семья: папа, мама и двое детей— мальчик лет восьми и младенец. Последний молчал, только открывал и закрывал рот; как выяснилось позже — в агонии. Малыш пережил блокаду, а умер, когда спасение было так близко. Весть о его смерти пронеслась по вагону, тогда женщина, сидевшая рядом с ними, отрезала небольшой кусочек хлеба от пайка, который выдали им перед отправлением на несколько дней, да и то не всем, и передала по вагону в другой конец в утешение родителям и второму ребёнку. Люди передавали кусочек на своих ладонях молча, от одного человека к следующему. Он кочевал по вагону несколько минут, и никто — а ведь ехали голодные, умирающие люди — не откусил от него, не отломил и не утаил ни крошки! Вот тогда он поверил в то, что страна обязательно победит в этой войне, ибо не сломить воли этих людей, переживших блокаду Ленинграда. Видел профессор эту силу и в простых деревенских бабах, взваливших на свои женские плечи тяготы военной жизни.

И отцу, и сыну требовалось лечение, и Анна с Нюрой взялись возрождать в этих измождённых телах жизнь. Профессор был очень слаб, с трудом передвигался, не мог спать, есть, долгий и надрывный кашель сотрясал его тело. Особенно плохо становилось ему ночью, когда тёмные силы властвовали над его телом. То Анна, то Нюра, меняя друг друга, сидели возле него, подавая травяные настои, изо всех сил не давая уйти ему из этого бренного мира.

— Терпи, не вышло ещё твоё время, здесь ты нужнее, — шептала Анна мокрому от кашля профессору. — Думай о сыне, каково ему будет одному? Борись, борись, ты сильный, ты справишься.

И он благодаря их усилиям пошёл на поправку. Зарозовели щёчки у Кости, не расстающегося с Тихоном, исчезли чёрные круги под глазами у его отца. Ещё две спасённые души благодарили Анну и Нюру, которые, выглядели намного хуже своих гостей.
продолжение