Філософія
March 21

Коммуникация и декоммуникация

Один из главных парадоксов нашего времени состоит в том, что расширение коммуникации, вопреки как ожиданиям, так и теоретическим установкам, вовсе не снижает социальную энтропию, а наоборот — усугубляет ее. Чем совершеннее машины коммуникации, чем быстрее и четче передается сообщение, чем быстрее преодолеваются языковые, временные и пространственные барьеры, чем больше в коммуникационных актах интерактивности — тем больше рессентимента, конфликтности, буллинга, «отмены» и, соответственно, тем меньше солидарности, социальной эмпатии и непредвзятого диалога. Похоже, сегодня уже стоит вести речь не о коммуникации, а скорее о декоммуникации.

Важно отличать декоммуникацию от дискоммуникации. Последняя — технический термин, обозначающий ситуационный сбой непосредственно в коммуникационном акте, когда по тем или иным причинам происходит непонимание сообщения одного актора другому — языковый барьер, разность уровней рефлексии акторов, несовершенство средств коммуникации и другое могут служить такими причинами.

Декоммуникация, о которой я говорю, это сбой в самом процессе коммуникации как таковом, сбой на дособытийном уровне, когда коммуникация невозможна из-за тех или иных системных неполадок процесса — проще говоря, когда сообщение передается, коммуникация вроде бы идет, информационный шум стоит, язык понятен как язык и как построение фраз, но подвижек в понимании и сближения позиций коммуницирующих (не обязательно говорящих — отправляющих друг другу тексты или коммуницирующих каким-то другим способом) не происходит. При этом изначальные убеждения, обуславливающие «твердую» позицию, целенаправленно формируются агентами коммуникационного влияния (корпорациями, государствами, общественными организациями, в общем любой властью и микровластью) при помощи эмоционально насыщенных, вирусных слоганов и мемов, а не рационального рассуждения.

Разумеется, причины можно искать в сферах глобализации, гримасах неолиберальной парадигмы, очередном глубоком кризисе модерна, в конце концов — в разрушительном влиянии технологий, способных создавать «белый шум», в котором информация, снижающая энтропию, попросту теряется.

Однако, мне кажется, что определенную долю ответственности за ситуацию несет сформированная в последние полвека теоретическая установка в отношении коммуникации. Проще говоря, дело в том, что непосредственно в нашем понимании коммуникации что-то остается неверно понятым и попросту упущенным.

1.

Упомянутая теоретическая установка сводится, по сути, к двум тезисам. Первый: коммуникация — это передача информации в виде сообщения от отправителя к получателю и обратно с целью снижения энтропии в социальных системах. Второй: передача осуществляется посредниками, которые обладают онтологической автономией («media is the message» Маклюэна) и не только влияют на процесс передачи или обмена, но и фактически определяют содержание этой передачи через свои структурные свойства. По этому поводу Никлас Луман замечал:

«Реальность массмедиа, можно было бы сказать, их реальная реальность,
состоит в их собственных операциях.»[2]

Таким образом, большинство современных представлений о ней построены на латинском корне communicatio, означающем передачу, сообщение. Какие бы теоретические подходы мы ни взяли — технократический, интеракционистский, лингвистический и даже теорию коммуникативного действия — речь идёт в первую очередь о средствах доставки сообщения, обеспечении понимания (а если очень постараться — то и принятия), организации прямой и обратной связи.

Практики поступают еще строже: за последние десятилетия они построили практически совершенные машины коммуникации, позволяющие передавать сообщения, пренебрегая временем и пространством. То есть, мгновенно и в любую точку мира, связывая между собой людей, которые никогда прежде не встречались и вряд ли когда-нибудь встретятся — причём, связывая их в произвольных количествах и комбинациях. Организации же, при этом, получили возможность донесения месседжей практически до любой аудитории, более того — с обеспечением не только понимания, но и принятия.

Проще говоря, как теория, так и практика коммуникаций сосредоточилась на двух функциональных процессах — транзакции и интеракции. При этом упущенной и забытой, полностью или частично, остается интенция. То есть, само намерение, с которым мы вступаем в коммуникацию. Намерение, которое присутствует до и независимо от любой цели.

Важно здесь отличать намерения от цели, а интенцию — от телеологии. Речь идет здесь не о сознательно поставленной цели, а о том, что Аристотель имел в виду, говоря об общем благе, как цели общения в государстве. Это скорее некая общая «регулятивная идея», которая не всегда осознается и уж тем более которой руководствуются люди. Не всегда, впрочем, общение устремлено к благу. Чаще темой обсуждения становится общая беда или общая угроза.

Однако, при теоретическом рассмотрении проблемы коммуникации интенция почему-то отходит на второй план, а то и вовсе исчезает. Все теоретические подходы к коммуникации так или иначе ориентированы на то, как передать сообщение в ходе коммуникации с наименьшим искажением и с наибольшей эффективностью. Технократический подход сконцентрирован на средствах передачи, на том, как передавать сообщения. Интеракционный подход — как организовывать взаимную передачу информации. наконец, лингвистический говорит о том, что диалог является сущностной природой человека как такового. И человека вне диалога существовать не может. Все эти теории эвристически ценны, имеют громадный потенциал.

Однако, мы сталкиваемся с парадоксальной ситуацией, о которой я уже упоминал: чем больше описательных теорий коммуникаций, тем совершеннее становится организованная коммуникация и тем больше она становится антигуманной. Тем больше она порождает конфликтов, искажений, полуправды и постправды.

Тем больше мы знаем о коммуникации, тем жёстче и разрушительнее она воздействует на нас. Казалось бы, если мы следуем модерной логике, такого быть не должно. Познание предмета должно способствовать созданию условий для удовлетворения человеческих потребностей. Связка «медиа является месседжем» в практику спускается совершенствованием технократических медиа-форм, в которых осуществляется трансформирующая и разрушающая коммуникация в социальных сетях — ботофермы, ситуация с выборами в США, Европе, влияние электронных организованных фабрик фейков, которые мы видим в Украине, России и других странах.

Медиа совершенствуются, но, если следовать Маклюэну, продлевают ли они те органы человеческие, способности человеческие, которые медиа должны усиливать? Помогают ли строить и осваивать мир? Вместо того, чтобы видеть сотрудничество, мы видим генерацию новых волн ненависти, раздора, дегуманизации, информационного насилия, искаженного формирования общественного мнения.

Что самое удивительное и пугающее — теория коммуникативного действия Хабермаса не опровергается. Хабермас говорил о разделении между инструментальным и коммуникативным действием. Так вот, похоже, с развитием социальных сетей и технологических гигантов, которые практически монополизировали глобальный процесс коммуникации между людьми, коммуникативное действие превращается в инструментальное. Коммуникация становится инструментом реализации интересов. Не согласования, а реализации. В том числе, и против воли большинства.

Каким образом? Носитель интереса не обязательно должен обсуждать с большими аудиториями и согласовывать интересы. Он может представить правоту своей позиции, защищающей его интерес, в виде сообщения, которое мультиплицируется миллионами аналогичных сообщений. Причём, сегодня есть возможность таргетировать эти сообщения. А таким образом — гарантировать, что эти сообщения попадут тем адресатам, которые готовы их воспринять и понять. В этом аспекте интересна оговорка Лумана о том, что понимание информации — еще не означает ее принятия. Но мультипликация, копирование, рерайтинг — заставляет принимать этот месседж, эту идею, эту парадигму. И таким образом происходит инструментализация сферы человеческого взаимодействия, которое осуществляется в неорганизованных формах. Не только то, которое институциализировано, но и то, которое осуществляется вроде бы путём свободного выбора людей.

2.

Очень просто было бы сказать — медиа создают параллельную реальность, которая делается по заказу. В каком-то смысле до появления интерактивных социальных медиа оно так и было. Но в последние годы ситуация изменилась. Если раньше можно было не без пафоса рассуждать о том, что медиа создают реальность, действуют автономно от общества, то нынешняя коммуникация в социальных сетях, интернете, на телевидении и в других средствах осуществляет некую трансформацию сознания по заказу власти и микровласти — и очень частыми становятся ситуации, когда один человек с помощью средств доставки сообщения может повлиять на ход событий.

Ситуация декоммуникации примечательна тем, что за буквально каждым месседжем стоит конкретный человек или институция. Само по себе, разумеется, это проблемой не является. Проблема в том, что огромное количество акторов коммуникации создает информационную какофонию, в которой невозможно выделить месседж без определенной изначальной установки или хотя бы осведомленности о том, кто его послал, как, когда и в чем его содержание.

Коммуникация как отправка / прием сообщений нынче находится полностью в руках частных игроков (даже если этот частный игрок — национальные государства, а точнее их спецслужбы и аппараты пропаганды). И задача, которую игрок себе ставит – не искать какое-то общее решение, а убедить как можно большее количество людей в правоте именно своей информационнной концепции. Слушать Другого просто не остается времени — надо прозвучать самому, причем не просто прозвучать, но чтобы это звучание в конечном итоге принесло пользу в виде возрастания финансового, репутационного, социального капитала.

При этом очень интересные вещи происходят с целевыми аудиториями (ЦА). Любой месседж имеет свою ЦА, которая воспримет его адекватно (со знанием дела, независимо от того, положительный он или отрицательный). Но посылать его в большинстве случаев организация или другой актор должны в эфир, чаще всего в эфир соцсетей, где кроме их ЦА есть еще и другие, которые воспримут месседж «неправильно», сделают из него «далекоидущие выводы» и сформируют соответствующее общественное мнение.

С другой стороны, точно такая же «приватизация» информационного сигнала происходит и на противоположной стороне, стороне реципиента коммуникации. Вспомним возможности формирования индивидуальной ленты новостей, целенаправленного выстраивания «информационного пузыря» в соцсетях, и мы поймем, что по сути сталкиваемся с парадоксальной ситуацией: бесчисленные акторы пытаются влиять на сознание (каждый в своей логике) людей, которые формируют собственную информационную повестку и имеют реальный шанс не заметить твоего месседжа, если он не входит в твой информационный пузырь или же не обладает общечеловеческой значимостью настолько, что о нем «говорят все» и его практически невозможно пропустить. Если посмотреть на ситуацию со стороны, она выглядит как беседа глухого с глухим.

Именно поэтому для поддержания эффективной коммуникации одного только сообщения недостаточно. Впрочем, как и эмерджентного единства информации, сообщения и понимания. Кстати, этого не понимает большинство акторов — что государственных, что корпоративных. Они до сих пор по привычке, усвоенной с первых десятилетий существования связей с общественностью, стараются сообщить миру обо всем, что они делают (придавая значимость каждой бюрократической мелочи) и ожидают, что любое их сообщение вызовет «вау-эффект» за пределами информационного пузыря.
В результате либо сообщения воспринимаются как негатив, либо (в лучшем случае) на них никто не обращает внимания, а сама ситуация получает однозначный вердикт новоявленных «народных экспертов»: провал в коммуникациях.

Чтобы сообщение достигло получателя и повлияло на его действия, оно должно «оседлать» гребень информационной волны. Значимые для людей факты делаются таковыми только в том случае, если становятся инфодемиями. То есть, вирусными волнами, апеллирующими как к рацио, так и к эмоциям большинства. Причем, не имеет значения, поднимается волна инфодемии за счет удачного и смешного мема или сообщения о страшной инфекции. Франко «Бифо» Берарди так писал о вирусе COVID-19:

«Биовирус – это живой организм, излучающий неживые сущности (инфовирус),
которые, в свою очередь, воздействуют на психосферу.
Встречая медиа-систему и соединяясь с семиотической сетью,
вирус передал свою изнурительную силу нервной системе,
коллективному мозгу.»[3]

Независимо от того, заказ ли это большой власти или микровласти, щедро оплаченный или просто подхваченный, мы не можем считать ситуацию приемлемой. Мы можем ее считать катастрофической. То, что происходит в коммуникации, которую мы привыкли считать передачей сообщений или обменом, не порождает ничего, кроме конфликта, раскола, эмоциональных всплесков, о которых мы жалеем. Именно она позволяет держать представителей обществе в некоем истероидном состоянии. Они постоянно ждут некой подпитки негативом. Иногда и позитивом, но намного чаще негативом.

3.

Одной из заметных характеристик современной декоммуникации является на первый взгляд контринтуитивная диалектика постправды и моноправды. О первой из них написано множество книг и статей, которые упускают из виду одну небольшую, но существенную деталь: «альтернативные факты» — карнавальная инверсия информационного диктата, который был установлен СМИ (а точнее, их владельцами) в информационной пространстве достаточно давно. Демократизация доступа к медиа (снижение предельных издержек на их содержание, в случае с соцсетями практически до нуля) предоставила неограниченные возможности для продвижения частных, групповых и институциональных интересов — в том числе при помощи тех самых «альтернативных фактов».

При этом есть один интересный момент. Как правило, человек черпает информацию для своего размышления из разных источников. И, в конечном итоге, поддерживает точку зрения, которая ему кажется более убедительной. Однако, в подавляющем большинстве случаев это одна и та же точка зрения, обусловленная стереотипами воспитания, социального положения, политических убеждений, конфессии, национального происхождения человека — короче говоря, его хинтерландом, как сказал бы Джон Ло. Полуправда и моноправда конкурируют в современном мире. Но их конкуренция — это игра с нулевой суммой, по итогам которой каждая из двух мировоззренческих позиций всего лишь укрепляет веру своих сторонников в то, что Земля плоская или что она — маленький голубой шар, несущийся в пространстве космоса с огромной скоростью.

В своей книге Питер Померанцев показывает,[4] что постправда как технология и искажение информационной картины в угоду творцам и заказчикам целенаправленных кампаний — отнюдь не ноу-хау путинской России. «Ботофермы» и другие способы организованного информационного влияния применялись и в Азии, и в Европе, и в Центральной Америке. И что самое характерное — вопреки расхожему мнению, далеко не всегда их заказчиками выступали одни лишь диктаторские режимы — хватало и их оппонентов.

Однако, есть одна деталь: демократический режим живет свободой слова и конкуренции концепций всего — от взимания налогов до строительства больниц. Ему жизненно необходим базовый консенсус по поводу того, что такое демократия, а точнее — базовая референция о том, находимся мы все еще в демократии или уже нет. Именно эта референция является основной мишенью. Мишенью, которой нет и быть не может в изначально диктаторских режимах, где базовые референции могут быть связаны с чем угодно (от фигуры лидера до общего прошлого), а распространение месседжей всегда так или иначе контролируемо.

Таким образом, диктаторский режим получает фору в информационной борьбе с демократическим. И не в последнюю очередь она может быть связана с тем, что демократии теряют терпение и прибегают к не вполне демократическим формам борьбы с постправдой. Скажем, мерами по усилению моноправды, что делает демократический режим хоть частично, но диктаторским.

Кстати, ситуация в правовой сфере сегодня такая, что не позволяет эффективно бороться с вызовами полуправды и информационных операций. Право появилось на свет тогда, когда информационной экспансии попросту не было, и сегодня даже ботофермы привлечь к ответственности нет ни правовой, ни технической возможности. Нет, команды, которые могут отследить и доказать наличие целенаправленного информационного удара существуют, и работают достаточно эффективно. Но современная правовая база в этом смысле столь же хрупка и несовершенна, сколь и не демократична. Для создания на ее месте чего-то нового и адекватного необходимы усилия многих и разных государств, что на сегодняшний день не представляется возможным.

Питер Померанцев связывает перемены в глобальных коммуникациях с экономическим кризисом 2008 года, когда рухнул последний, по его словам, метанарратив человечества: идея о будущем:

«Мы все еще жили в мире, где существовала идея будущего —
во всяком случае, экономически связанного с еще большей глобализацией.
Затем наступил финансовый кризис 2008 года. Идея, что свободные рынки
могут побороть нужду, оказалась под угрозой. Пошатнулась мечта о том,
что тщательно пестуемый рынок Европы защищен от серьезного экономического шока. И это привело к тому, что понятия универсального будущего,
сформировавшиеся в эпоху холодной войны, утратили свою актуальность
для множества людей. Повсюду, от Мехико до Манилы, они начали постепенно
растворяться, подобно старому обмылку, превращающемуся в мягкую пену…
Наша потребность в фактах может быть основана на образе конкретного будущего, которого мы пытаемся достичь. В чем тогда остается смысл фактов,
если это будущее исчезает? С чего вам прислушиваться к фактам, говорящим,
что ваши дети будут беднее, чем вы сами? Или что все версии будущего бесперспективны? И почему мы вообще должны верить тем, кто предоставляет нам эти факты: СМИ и ученым, аналитическим центрам и государственным деятелям? Именно поэтому нас привлекают политики, устраивающие шоу вокруг своего отрицания фактов, получающие удовольствие от извращенной чепухи и предающиеся полному анархическому освобождению от продуманности,
от мрачной реальности. Огромное количество американцев проголосовало за Дональда Трампа, человека, которого осмысленность вообще не заботит.
Множество его противоречивых заявлений не формируют в совокупности никакой более-менее целостной и стабильной картины. И отчасти это стало возможным потому, что избиратели не хотели вкладываться в будущее, основанное на фактах.»[5]

Если Померанцев прав, и фундаментальные причины процесса декоммуникации действительно в утрате последнего глобально понятного нарратива, то попросту отмахнуться от полуправды не получится. Возврат к моноправде технократических нарративов не просто таит в себе имплицитные диктаторские коннотации, он невозможен технически — любой технократический, элитарный, властный месседж разбивается теорией заговора, в которую поверят гораздо охотнее.

Похоже, основное коммуникационное противоречие по крайней мере в ближайшие годы, а то и десятилетия, будет состоять в напряженных отношениях между постправдой и моноправдой. Моноправда либеральных технократов в ходе процесса должна будет прийти к выводу, что необходим более сложный и комплексный взгляд на мир — сложнее, чем набор простых и непреложных истин, усваиваемых в средней школе. Потребуется новый взгляд на собственность, демократию, безопасность. Взгляд, который мы должны будем выработать сообща. Впрочем, пока что панацеей от всех коммуникационных проблем считается так называемое критическое мышление.

4.

Критическое мышление довольно плотно вошло в обязательные и дополнительные образовательные программы на Западе, с особенно широким проникновением в страны Восточной Европы, славящимися своим карго-культом. Всплеск интереса к дисциплине произошел как раз в эпоху наивысших информационных потрясений — Брекзита, прихода к власти Трампа, вмешательства России в американские и европейские выборы.

«Самой распространенной реакцией, — писал об этом Грэм Харман, — стали проклятия в адрес победы Трампа, символизирующей собой мир, в котором больше не осталось никакого уважения к истине. Изящную поддержку обвинению оказал «Оксфордский словарь английского языка», который в 2016 году канонизировал в качестве «слова года» «постправду». В словарном определении было записано, что это слово «обозначает обстоятельства, при которых объективные факты оказывают меньшее влияние на формирование общественного мнения, чем обращение к эмоциям и личным убеждениям» Здесь нельзя не увидеть намека на вполне конкретного новоявленного американского политика.»[6] На самом деле, привлекать науку и научную рациональность для опровержения явно популистских, эмоциональных спекуляций о «плоской Земле» и более простых, зато более политически опасных идей — идея продуктивная. Она неоднократно выручала элиту в эпоху модерна, когда авторитет знания был довольно высок, а само знание (имеется в виду глубокое и всестороннее) было уделом относительно небольшой касты интеллектуалов. Но в эпоху недоверия к технократам, когда технократические рациональные решения венчались кризисами, подобными кризису 2008 года,
а процедура их принятия никак не напоминала воспетую институционалистами инклюзивность, какая-нибудь теория заговора в сознании простого человека (получившего благодаря соцсетям доступ к «усилителям» своего голоса) стала неожиданно весомой — иногда весомее скучной правды рациональности. Иным фактором было то, что критическое мышление — не универсальный и не тотальный, а имеющий свои пределы и ограничения инструмент.

В самом деле, посмотрим на определение, данное критическому мышлению в начале прошлого века Джоном Дьюи:

«… активное, настойчивое и тщательное рассмотрение любого убеждения
или предполагаемой формы знания в свете оснований, которые его поддерживают,
и дальнейших выводов, к которым оно стремится.»[7]

В самом определении уже заложена модальность. По крайней мере, приводятся основания и последствия, которые поддерживают и к которым стремится любое серьезное знание. Как видим, никаких непреложных истин и объективных фактов за критическим мышлением не стоит. Истину, как любит повторять Ален Бадью, надо добывать. Последовательно применяя критическое мышление как инструмент, мы приходим к мыслительной конструкции «потому что потому». И все критические аргументы рано или поздно приходят к ценностной парадигме. Приходим к ценностям, которые мы отстаиваем. Как только критическое мышление приходит к слову «свобода», и мы говорим, что нечто препятствует расширению свободы, то следующий вопрос диалога уже не предполагает по сути рационально-критического ответа. В этом месте критическое мышление переходит в зону верования. Заходит в зону ценностей, которые при глубоком рассмотрении является предметом веры. Если вам не нужна свобода, вы ее недостойны. И этот ответ будет правильным для человека, для которого свобода — высшая ценность.

«Не всегда ясно, где мы должны искать истину и знания,
рекомендованные нам в качестве чудесного исцеления…
Противостоять эмоциям и мнениям при помощи истины и знаний было бы проще,
если бы мы знали, где их можно раздобыть.»[8]

Разумеется, мы не призываем объявлять Землю плоской, и ни в коей мере не утверждаем, что этот тезис претендует на истинность. Мы говорим о том, что эвристическая ценность критического мышления как инструмента добычи истины имеет свои пределы, и эти пределы — в ценностных основаниях говорящего и слушающего, то есть участников коммуникации. Сторонника Трампа невозможно убедить в несостоятельности его базовых тезисов — он не готов менять свое мнение.

Может быть, выход как раз в том, чтобы «впустить», или точнее, допустить альтернативные процедуры добывания истины, отвергнутые в свое время новоевропейской мыслью в ее стремлении к однозначности? Скажем, сформулированное Мартином Хайдеггером представление об истине как несокрытости (алетейи), восходящее еще к досократикам. Все ложное, по его мнению, «за-ставляет», мешает несокрытости. Истина может открыться человеку, если он сможет увидеть ее в просвете (Lichtung). Римская цивилизация фактически переворачивает все с ног на голову. Их истина — verum — означает как раз закрытие, замыкание, покрытие, сокрытие, — то есть нечто противоположное греческой алетейе. В таком — римском — виде представление об истине дошло до ХХ века, однако сегодня все чаше сталкивается с неуверенностью и неопределенностью знания.

«Кажется, что алетейя ускользнула из истории западноевропейского человечества. Кажется, что в сферу существования алетейи вступила римская veritas и вырастающая из нее истина, понимаемая как rectitudo и iustitia, правильность и справедливость. Однако, это не только так кажется:
так оно и есть на самом деле. Сфера существования алетейи оказалась как бы засыпанной чем-то чуждым. Правда, если бы она была только «засыпанной», можно было бы легко вынести «мусор» и очистить эту сферу. В действительности же эта область не просто замусорена, но «застроена» огромным бастионом так или иначе, но всегда «по-римски» понимаемой истины.»[9]

5.

Если мы будем продолжать рассматривать коммуникацию первый как передачу сообщения, даже как обеспечение понимания, и даже как информационный обмен, который способствует взаимодействию людей, если ее рассматривать именно так, то, я боюсь, ни к чему другому, кроме продолжения декоммуникации с нарастающими драматическими эффектами, это не приведет. Именно поэтому я говорю о возможности дополнительного определения и даже переопределения этого понятия. Такое переопределение способно если не показать нам выход из сложившейся ситуации, то по крайней мере наметить ареал и направление поиска

В частности, можно вернуться к поиску интенции и из этой точки переопределить коммуникацию. В конце концов, это понятие происходит не только от communication — передача информации, но и от собственно, корня, глагола communicare, одним из значений которого является поиск общего. Если мы пересобираем понятие коммуникации из вот этого угла, как поиск общего, мы получаем шанс по-другому воспринять коммуникацию, в том числе и в праксисе. Если человек вступает в коммуникацию для того, чтобы искать общее с другими, то здесь уже не место постправде и альтернативным фактам.

Что такое общее? Как ни парадоксально, к адекватному определению общего подходят только в конце ХХ – начале ХХI века. Общее — это нечто, что стоит между приватным и публичным. Это некий тип соединения, объединения, взаимодействия, который отходит от сингулярности и
не приходит к трансцендентальной тотальности. Пространство общего ортогонально к бинарности индивидуального и тотального.

Это довольно сложный факт для понимания: мы привыкли к другому. В наиболее понятной для нас сфере, сфере собственности уже лет 300, со Славной революции как минимум, существует достаточно строгое понятие о частной собственности (которую любое государство призвано защищать) и государственной. Последняя, кстати, абсорбировала понятие общего. Дескать, поскольку государство есть общее для всех граждан дело, то и принадлежащее государству является общей собственностью всех граждан, которым государство как институт только «распоряжается». Примерно такая правовая логика присутствует в большинстве конституций и правовых систем мира. Однако, сегодня она начинает пересматриваться. Поводов к такому пересмотру как минимум два. Во-первых, изменилась роль государства: в условиях неолиберализма оно все чаще выступает самостоятельным игроком, осуществляющем интервенции на рынках и приватизирующим целые отрасли да так, что поведение государства практически неотличимо от поведения частных корпораций. Во-вторых, изменился характер и организация труда, что выразилось в переходе от фордизма к постфордизму. Общей становится не только и не столько собственность (по крайней мере, на природные ресурсы), но и производство, которое нынче немыслимо без сотрудничества миллионов умов. Это хорошо понимал Антонио Негри, который в последнем своем сборнике статей и интервью концептуализировал общее как категорию производства.

«Я чувствую, что это чувство общего становится всеобщим, особенно в данный момент: нынешний кризис (экономический, социальный и политический) —
это что-то вроде метлы от Бога, которая отменяет длительные исторические периоды и старые концептуализации и ставит нас в ситуацию глубокая неуверенность и дезориентация — но и большие ожидания. Однако оно полно сомнений и оставляет нас перед некой неизвестностью — исчерпанием жизненного опыта, культуры, которая, кажется, достигла предела: и что тогда произойдет? Именно в рамках этого опыта концепция общего может помочь нам в обсуждении
и планировании попыток найти этический и политический выход из нынешнего кризиса – если мы будем действовать осторожно.»[10]

Когнитивный характер труда делает его частью общего, даже если это наемный труд в частном секторе. Мир «призраков, мнений и посланий», которые обуславливают наши эмоции, делает нас пленниками медиатизации. А долг и финансиализация — проявление невиданной доселе общности:

«Долг и доминирование финансовых структур, что они собой представляют на самом деле? В первую очередь они являются признанием того, что трудовая или продуктивная жизнь никогда не была такой совместной, как сегодня: мы абсолютно глубоко зависим друг от друга. То, что капитал называет долгом, на самом деле является нашей взаимной зависимостью в сотрудничестве.»[11]

Таким образом, буквально все четыре социальных образа современности, определенные Антонио Негри и Майклом Хардтом еще в «Декларации» (2012) — должник, медиатизированный человек, секьюритизированный человек и политически представленный человек — так или иначе стремятся к общему. И секрет тут как раз в том, что общее является производством:

«Наше предложение состоит скорее в том, чтобы рассматривать общее не как третий вид собственности, а как способ производства. В свете упомянутого ранее «вульгарного» определения это кажется правильным научным определением общего. Прежде чем обратиться к теме общего как способа производства, попытаемся углубить содержательное определение общего. Мне кажется, что общее составляет онтологическую основу, созданную человеческой трудовой деятельностью в ходе истории; онтологический фон социальной реальности, созданный трудом. Что именно это значит? Это означает, что общее всегда является «производством»; это природа, регулируемая, трансформируемая или просто производимая. Таким образом, общее является ресурсом лишь постольку, поскольку оно является продуктом — продуктом человеческого труда, и, следовательно, в капиталистическом режиме через него непосредственно проходят властные отношения.
В эпоху познавательного труда общее объединяет и выдвигает на первый план качества познавательного труда.»[12]

Ситуация, которая рождается в результате воздействия этих процессов, на первый взгляд выглядит довольно парадоксально: в то время как постфордизм и интеллектуальный характер труда создает все больше предпосылок для «стремления к общему», элиты делают все, чтобы ослабить кооперацию, посеять ненависть к Другому (отгородиться от мигрантов стеной, например), не допустить возникновения даже минимальных очагов общего в бинарной системе «частная собственность – государственная собственность». Надо ли отдельно пояснять, что за большинством непродуктивных, эмоциональных, разрушающих нейтральную атмосферу непредвзятого диалога дискуссий в соцсетях стоят элитарные частные интересы или даже государственные институты?

Поиск и установление (а этот процесс не может быть совершен раз навсегда, напротив — установление и переустановление должно происходить как можно чаще) общего сегодня должны составить основу коммуникации. Причем, это касается всех типов участников коммуникационного процесса — частных, корпоративных, общественных, государственных. Договориться о том, что у них есть общего при естественном сохранении различия — вот задача коммуникации.

Общее не имеет общего с трансцендентальным, с метанарративами. Это не призыв к возрождению последних. Все, что говорится в метанарративах — не про общее, а про единое. То есть, в любом случае, это про Великое Внешнее, которое определяло место человека в мире и соотносило его с другими людьми. Будем честны с самими собой: метанарративы ушли, и ушли безвозвратно. Вздыхать или радоваться по этому поводу — личное дело каждого. Но необходимо осознать одно: возвращение метанарративов без посредничества довольно жестких диктатур сегодня невозможно. Придется искать взаимопонимания самим, на уровне межчеловеческого взаимодействия.

Говоря об общем, ища общее, утверждая и учреждая общего, мы остаёмся самими собой, некими сингулярностями. И осознаём, и с радостным, позитивным удивлением обнаруживаем, что у нас много общего с такими же сингулярностями. Даже политические различия воспринимаются не так драматически, не так разрушительно.

Вступая в коммуникацию, мы сразу же ищем Различие, начинаем с него. Устанавливаем своего и чужого. Различие, которое непреодолимо – его нахождение это повод прекратить поиск общего. И коммуникация превращается в декоммуникацию. Наверняка мастера дискурсивного управления об этом прекрасно осведомлены – направляя своих ботов на то, чтобы самую маленькую трещинку превратить в пропасть раскола. Даже если есть консенсус по одному признаку, надо ввести какой-то другой признак, по которому раскола добиться можно. Это, кстати, хорошо показал в своём романе Бен Элтон.[13]

Декоммуникация гораздо легче коммуникации.

Коммуникация — большой труд. Она не является интуитивной. Она даже, наверное, не является естественной. Мы отметаем, переводим в подручное то, что мы являемся людьми. И концентрируемся на различиях, попадая в «плен» микронарративов, распространяемых ботами по частному заказу. Для того, чтобы наладить коммуникацию из нынешней декоммуникации (а больше не из чего) придется приложить усилия. И не одному человеку, в «широким массам». Но цель стоит этих усилий!

_____________________________________

Библиография

Луман, Никлас. Реальность масс-медиа. Москва: Праксис, 2005.

Померанцев, Пітер. Це не пропаганда. Хроніки світової війни з реальністю. Київ: Yakaboo Publishing, 2020.

Хайдеггер, Мартин. Парменид. СПб: Владимир Даль, 2009.

Харман, Грэм. Объект-ориентированная онтология. Новая теория всего. Москва: Ад Маргинем пресс, 2021.

Элтон, Бен. Кризис самоопределения. Москва: Фантом пресс, 2020.

Berardi, Franko. Diary of the psycho-deflation. Verso, 18 March 2020, https://www.versobooks.com/en-gb/blogs/news/4600-bifo-diary-of-the-psycho-deflation.

Dewey, John. How we think. Lexington: DC Heath and company, 1933.

Negri, Antonio. The common. New York: Polity press, 2023.

Примечания:

[1] Денис Семенов — политический философ и независимый исследователь из Киева. Выпускник исторического факультета Днепропетровского национального университета и аспирантуры ДНУ по специальности «социальная философия и философия истории», он долгое время занимался политическими технологиями и консультированием, управлением электоральными кампаниями и консалтингом для политических партий и благотворительных организаций в Украине.

[2] Никлас Луман, Реальность масс-медиа (Москва: Праксис, 2005), с. 11.

[3] Franke Berardi, Diary of the psycho-deflation. Verso, 18 March 2020, https://www.versobooks.com/en-gb/blogs/news/4600-bifo-diary-of-the-psycho-deflation.

[4] Пітер Померанцев, Це не пропаганда. Хроніки світової війни з реальністю (Київ: Yakaboo Publishing, 2020).

[5] Там само, сс. 174–175.

[6] Грэм Харман, Объект-ориентированная онтология. Новая теория всего (Москва: Ад Маргинем пресс, 2021), с. 3.

[7] John Dewey, How we think (Lexington: DC Heath and company, 1933), с. 9.

[8] Харман, Указ. соч., сс. 4–5.

[9] Мартин Хайдеггер, Парменид (СПб: Владимир Даль, 2009), сс. 121–122.

[10] Antonio Negri, The common (New York: Polity press, 2023), с. 42.

[11] Там же, с. 44.

[12] Там же, с. 72.

[13] Бен Элтон, Кризис самоопределения (Москва: Фантом пресс, 2020).

@ Денис Семенов, 23 June 2024

https://www.koine.community/mikhailminakov1971gmail-com/коммуникация-и-декоммуникация/