Иван Алексеев-Лексинен Сакральная смерть самодержавия – конец и вновь начало, 2
С падением самодержавия запустились и приобрели тотальный характер встречные (из субкультуры «верхов» и массы народонаселения) процессы его десакрализации. Русские ставили исторический эксперимент по ликвидации власти, создавшей их историю. Вытравливание из себя комплекса «властепоклонничества», избавление от особого понимания власти – важнейшие измерения революций 1917г. Особенно важно, как осуществило операцию по десакрализации царской власти традиционное (т.е. властецентричное) сознание. Для его носителей, прежде всего крестьянства в деревне и на фронте, сигналом к ее началу стало падение монархии: отстранение персонификатора и отсутствие заменяющей его фигуры воспринимались как безвластие. Оно открывало перед народом такие социальные перспективы, от которых просто невозможно было отказаться: мир – солдатам, земля – крестьянам, фабрики – рабочим, война – дворцам. Во имя нового, своего мира народ разорвал символическую связь (даже единство – в рамках традиционной общности «мы») с самодержавием, столетиями бывшим основой его миропонимания. Символическое двуединство – православно-державное властенародие – в народном сознании было перекодировано в непримиримо-антагонистические отношения. Павшую власть связали с «верхами» – «начальством», «буржуями», «мародерами», всеми «врагами» трудового народа. «Низы» перенесли на нее весь запас исторической ненависти и социального недовольства. Бывший самодержец явился персонификатором народной ненависти к «верхам», главным «буржуем», а потому и первым «врагом народа». Реакцией на падение монархии стала десакрализация самодержавия и самодержцев, предполагавшая уничтожение символов власти, всех атрибутов монархии. Так начиналась «почвенная» революция. Речь шла о важнейшем процессе осознания народом небытия власти, внешне принявшем символические формы. Так расковывалась, снимая с себя всякие (внешние и внутренние) ограничения, народная стихия (#ватный_бунт). Без этого невозможно было бы дальнейшее преобразование народа в революции – сдирание с себя всех культурных покровов и выход на поверхность того инстинктивного, темного, низменного, что под ними скрывалось. В результате такого преображения «тихие», «власте- и богобоязненные» русские люди и смогли учинить Смуту, своей внешней бессмысленностью, мракобесием и кровавостью напоминавшую средневековые бунты.
«Верхи» пошли по тому же пути – оскорбления и разрушения образа самодержавия, справедливо полагая его системообразующим элементом старого социального и символического порядка. Для этого был использован весь набор информационно-символических инструментов, позволявших воздействовать на массовое сознание. Февраль снабдил дореволюционные слухи, фантазии, домыслы, порочившие верховную власть, «документальной базой». Тем самым им придавался оттенок подлинности, как бы присваивался статус исторического факта. В соответствии с ними в массовом сознании перестраивалась реальность, переозначивалось прошлое. Антиромановские репрезентации (массово тиражировавшиеся тексты, визуальные образы, революционные инсценировки и др.) оправдывали свершившуюся революцию, обеспечивая «фактами», «документальными свидетельствами» ее основные тезисы, которые затвердила вся страна: «Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями… Революция в силу этого была неизбежна»; «Старый, насквозь сгнивший режим рухнул без возврата… Народ пламенным, стихийным порывом опрокинул – и навсегда – сгнивший трон Романовых…». Разоблачение монархии превратилось в требование времени – и то, как оно происходило, больше говорит об эпохе и о людях, в ней живших и действовавших, чем о самой монархии. С «николаевским самодержавием», царской четой расправились – сначала, правда, информационно-символическими средствами, но с предельной жестокостью.
Что стоит за негативным образом старой власти, созданным Февралем? Представления (и общества, и народа) о властном антиидеале. Под него и «подвели» павшую власть. Всеобщее осуждение последнего монарха означало не просто сброс на него вины (всех исторических «вин» романовского самодержавия, привилегированных слоев) и ответственности (за гибель старой России, крах европеизированной культуры «верхов»), но сброс памяти русской монархии и о русской монархии. Она не «сошлась», не совпала с массовым обществом в России. Точнее, масса народонаселения, совершив прыжок из «общества избранных» в «общество всех», отринула монархию за ненадобностью – как знак социальной и культурной неоднородности. Ее уникальный образ растворился, канул в небытие: исчезли не только внешние атрибуты (вся ритуально-декоративная часть), но был пересмотрен традиционный алгоритм властвования. Пожалуй, наиболее показательно то, как трансформировались в постмонархической власти начала европейское (имперско-петербургское, «антипочвенное») и «иконическое» («старомосковское»), воплощавшее характерный для русской культуры параллелизм Царя и Бога. Из этих начал ушел тот смысл, который был определяющим для образа монархии. Потом, конечно, эти черты проявятся в образах советской и постсоветской власти, но совсем в ином виде. Так, «почвенное» начало надолго вытеснит европейское, а европеизм позднесоветской власти, которым она станет прикрывать свое естество, окажется целиком импортированным, т.е. в значительной мере искусственным. Трансцендентное же начало совершенно преобразуется – в направлении дехристианизации (но не десакрализации), нарастания магического, сверхъестественного и идеологического. Показательно, что обращение современной власти к христианской традиции имеет скорее имитационный, нигилистический (отрицающий прежнее) и компенсаторный характер. В то же время революции 1917г. потребуют чрезвычайного усиления в образе постсамодержавной власти черт народности (в смысле: «вышли мы все из народа» и публичной демонстрации этого факта), социальной справедливости (от власти ожидали, что она возьмет на себя миссию справедливого социального «поравнения» по принципу «черного передела», – и она должна была отвечать этим ожиданиям), а также военно-полицейского, насильственного, даже репрессивно-деспотического начала (чтобы усмирять, сдерживать народ, который в Смуту себя же научился бояться и надолго испугал власть). Сверхвысокая концентрация этих характеристик в новом властном образе как бы компенсировала, возмещала утраченное. Что же касается персонификатора образа, то его судьба глубоко символична. По существу, о нем забыли – такова судьба низвергнутой власти в России. Покинув магическое властное пространство, лишившись какой-то волшебной (в понимании русских) силы, которую давала власть, он превратился в ничто.
После Февраля Николая Романова уничтожали как властный символ, определяющий знак старой России. Бывший император Николай Александрович как человек никому не был интересен. Более того, как бывшая власть он был презираем. Показательно, что никто не предпринял хотя бы попытки (всерьез – какими-то силами, планомерно) освободить царскую семью. Их возили по всей России как обременительный и опасный груз, который пока не нужен, но может пригодиться. Когда подошло время, от груза избавились. Только с этого момента новая (теперь уже большевицкая) власть перестала быть временной. В слепом ужасе, которым сопровождалось убийство венценосцев, проглядывает та же примитивно-животная логика, что отличала действия разинцев, пугачевцев и др. в отношении помещиков и их семей: «побить… всех до смерти», «самосуды с убийством всей семьи..., включая детей». Тем самым исключалась сама возможность возвращения старого, прежние связи обнулялись, прерывались наследственные, преемственные с прошлым линии. Новые же связи завязывались на крови, всех и повязавшей (новый мир был заквашен на кровавой круговой поруке, которую питала новая («свежая») кровь). Просматривается в этом акте и другой, предельно высокий смысл: так была поставлена точка в процессе десакрализации монархии. Царская история закончилась убийством не помазанника даже, но – Христа, Творца системы (речь, заметьте, идет не о конкретном человеке, а о центральном смыслообразе власти, обеспечивавшем ее воспроизводство). Дальше была предпринята попытка, говоря высокопарным языком, устроиться без Христа на земле. И тут в дело вступал народ со своими «властноуполномоченными»: десакрализация власти компенсировалась его сакрализацией. Революция, получившая предельно высокую легитимность с убийством традиционной власти, превращала народ в единственный сакральный объект. Теперь новая революционная власть в поисках сакрализующей подпитки должна была обращаться к нему: высшая санкция власти – в ее «народности», соответствии народным идеалам и защите народных интересов. Сам же народ приступил к Страшному суду на земле, искореняя своих врагов. Сначала – сам, потом – руками посредника, народной власти. Тем самым перебросил на нее всю ответственность, остававшись хоть и бессубъектным, зато безгрешным. Убийство самодержца как главный символ отречения от прошлого стало почвой для формирования социального оптимизма. Потом оно вообще забылось; т.е. то, что оно было, помнили, но никто – ни власть, ни народ (за незначительным исключением) – не придавал ему никакого значения. Это своего рода социально деморализующее забвение – отречение от преступного в себе. В таком контексте снос Ипатьевского дома выглядит как попытка обойти тему исторической ответственности, причем совершенно по-советски: стиранием памяти о событии, уничтожением связанного с ней материального объекта – так, как будто ничего не было.
Фото: Сожжение гербов и знамен Российской империи. Революционный Петроград, март 1917.
#русология #Острог_культурология #перманентная_революция #Острог_страницы, №19