Федор Соннов: Дискурсивные войны, 2
В основе большинства разновидностей русского дискурса — литературный язык, созданный Пушкиным. Считается, что это образец простоты и легкости формы в сочетании с богатством содержания. Попытки «взломать» пушкинский дискурсивный код предпринимались многократно, более других преуспел в этом Андрей Синявский, но и он смог выдать лишь обвинения во всеядности на грани вампиризма.
Между тем ларчик открывается просто: пушкинский дискурс призван охватить как можно больше уголков империи. «И назовет меня всяк сущий в ней язык» — это не только поэтический манифест, но и вполне конкретная рабочая задача, с которой камер-юнкер Пушкин справился. В жертву общепонятности приносятся и сложность, и своеобразие, и магический потенциал языка. В результате то, что сам Пушкин называл магическим кристаллом, превращается в очки для близоруких — отдаленные пространства сквозь них видятся более отчетливо, но для человека со здоровым зрением ношение таких очков может обернуться как минимум головными болями, а то и нарушением зрения. А теперь представьте, что искажающие очки носят многие поколения — и вот вам причина токсичности самых разных современных дискурсов, от канцелярита до болтовни Шульман.
Пушкинский дискурс развивался и укреплялся в течение всего XIX века, причем формировавшими его акторами были преимущественно те, кто находился на государственной службе: поручик Лермонтов, адъюнкт-профессор всеобщей истории Гоголь, вице-губернатор Салтыков-Щедрин. Позже они стали светилами советского логоцентрического пантеона.
Достоевский не вошел в этот пантеон, думается, не по идеологическим причинам. Замалчивание Достоевского в советское время — во многом миф. В 50-х годах вышло десятитомное собрание его сочинений, в которое вошел и «крамольный» роман «Бесы» — толстые тома серого цвета дошли до большинства советских библиотек, что неудивительно, ведь тираж издания составил 300 тысяч экземпляров. Достаточно сравнить с судьбой любого действительно «отмененного» советской властью писателя, чтобы понять: Достоевский был по-своему комплементарен русской культуре всегда и во всех ее формах. Речь идет о выпадении из того ряда классиков, которые служили фильтрами, просеивавшими дискурсивный поток и формировавшими кодифицированный мейнстрим. Хтонические медиаторы плохо годятся на эту роль, а Достоевский относился именно к ним.
Предметом внимания большинства русских классиков стал так называемый «лишний человек». Достаточно приглядеться ко всему ряду этих персонажей, чтобы без труда увидеть их общее свойство — все они не находят себя на государственной службе и ищут некую альтернативу. Онегин, Печорин, Бельтов — каждый по-своему терпит поражение, каждый упирается в смысловую и жизненную пустоту. Встает вопрос: отчего бы не показать хоть один пример удачной жизненной альтернативы? Возражение о реалистичности явно несостоятельно, потому что утопический и прогностический элемент в русской литературе всегда был очень силен. Складывается впечатление, что классикам нужно загнать читателя в дихотомию «скучная государственная служба — бесцельное прозябание», показать бессмысленность любой альтернативы, направленной на развитие субъектности. Благотворной признается лишь та альтернатива, которая лишает субъектности, — впоследствии русская классика попадет под колеса гегелевской иронии истории, приоритет коллективного над личным породит героизацию фигур агитатора, революционера, а затем и чекиста.
Лучше всего понимаешь, что «лишний человек» видится сквозь искажающие дискурсивные линзы, перечитывая комедию Грибоедова «Горе от ума». Какую альтернативу московскому барству предлагает первый из «лишних людей» — Чацкий?
Ах! если рождены мы все перенимать,
Хоть у китайцев бы нам несколько занять
Премудрого у них незнанья иноземцев.
Воскреснем ли когда от чужевластья мод?
Чтоб умный, бодрый наш народ
Хотя по языку нас не считал за немцев.
Говоря современными терминами, перед нами изоляционист, протоевразиец. Чацкого буквально корежит, когда «французик из Бордо», приехав в Москву, встречает европеизированную прослойку, в которой чувствует себя как дома. Сочетание социального пафоса и грубой самостийности выдает в Чацком идейного предтечу целой традиции, но это не традиция либералов-западников, а скорее линия Проханова и Дугина. Любопытно, что вынес свои убеждения герой Грибоедова из путешествия в Европу, подобно множеству своих наследников, ставших в эмиграции русскими ура-патриотами. В лице Чацкого будущий #третий_эшелон власти предъявляет претензии первому.
А теперь вспомним, как представляет Чацкого школьная программа: противник крепостного права, просвещенный представитель молодого поколения, вступающий в конфликт с косным и зажравшимся московским обществом. Вот это и есть аберрация восприятия, искажающая до неузнаваемости то, что прямым текстом сказано автором. Дискурсивный фильтр отсеивает не только неудобные подробности, но и целые концепты, лишая возможности верифицировать их через некий альтернативный дискурс.