Федор Соннов: Дискурсивные войны, 4
Почему русская классика скучна? Потому что метасюжет в ней подменен моралистическими, риторическими, идеологическими костылями. Почему иначе и быть не могло? Потому что механизм медиации чужд русской культуре. Намертво замурованная в логоцентрической фазе, она подобна буксующему автомобилю, который застрял на вечном русском бездорожье.
Если медиация и происходит, направлена она лишь на контакт с «нижними мирами». Образцом такого хтонического медиатора был Достоевский, недаром признанный визитной карточкой всей русской культуры. Зная пределы собственных возможностей контакта с психосферой, он создал образ князя Мышкина, в момент просветления понимающего свою неспособность присоединиться к полноте мироздания:
«Это было в Швейцарии, в первый год лечения, даже в первые месяцы. Тогда он еще был совсем как идиот, даже говорить не умел хорошо, понимать иногда не мог, чего от него требуют. Он раз зашел в горы, в ясный солнечный день, и долго ходил с одною мучительною, но никак не воплощавшеюся мыслию. Пред ним было блестящее небо, внизу озеро, кругом горизонт светлый и бесконечный, которому конца-края нет. Он долго смотрел и терзался. Ему вспомнилось теперь, как простирал он руки свои в эту светлую, бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что ж это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он никак не может пристать… И у всего свой путь, и всё знает свой путь, с песнью отходит и с песнью приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш».
Герои Достоевского выбирают всевозможные окольные пути медиации, потому что прямой путь для них закрыт и заказан: преступление (Раскольников), озарение в эпилептическом припадке (Мышкин), нигилизм (Кириллов, Ставрогин). Как видим, среди них нет ни одного позитивного жизненного проекта, самый безобидный — мироотречность старца Зосимы. Превознося Достоевского, русские не осознают, что его творчество — приговор русской культуре, указатель по дороге в ад, на котором написано: «Вниз и направо».
Немногочисленные исключения лишь подтверждают общую закономерность. Скажем булгаковский роман «Мастер и Маргарита» большинство читателей воспринимают с интересом, но с таким же интересом немецкие читатели приняли роман его современника Густава Майринка «Голем», во многом схожий с текстом Булгакова. Достаточно сравнить финалы: мастер Анастасиус и Мириам удаляются в потустороннюю жизнь в мраморном доме, похожем на храм (Майринк), безымянный Мастер и Маргарита обретают «вечный приют» (Булгаков). Речь не идет о примитивном заимствовании: оба автора осознали метасюжет и адекватно выразили его на языке своего времени. Но у Булгакова не было своей литературной школы, а попытки многочисленных подражателей лишь демонстрируют слепоту логоцентризма, пытающегося пробиться к метасюжету филологическим путем, тогда как настоящее искусство сродни магии.
Тем не менее, русский дискурс упорно цепляется за старые модели, воспроизводит их с дурным упрямством. Культуролог Михаил Эпштейн увидел в последних политических событиях реанимацию старого, приевшегося со школьной скамьи сюжета Гоголя: «Фантасмагория, происходящая ныне в высших политических сферах: приобретение херсонских и прочих земель под заложенные государству тысячи мертвецов, — напоминает знакомый всем сюжет… «Мертвые души» читаются сегодня как поэма о новейших торговцах мертвыми душами, устремившихся в благодатные южные земли: крымскую, херсонскую... Такова чичиковская «геополитика».
Суждения Эпштейна далеко не оригинальны: еще в 30-х годах прошлого века Андрей Белый в своей монографии «Мастерство Гоголя» акцентировал внимание на том, что мертвых крестьян уводят не куда-нибудь, а в Новороссию: «Перед ним — «Новороссия», в которую с помощью Гоголя вымчит он мертвую свою душу; и это — более страшно, чем все убийства колдуна; колдун режет тела; Чичиков губит души».
Поэма Гоголя опубликована в 1842 году, монография Андрея Белого — в 1934-м. Сейчас 2022 год — как видим, раз в 90 лет актуализируется один и тот же архетип: Новороссия — метафора потустороннего мира, своеобразный перевертыш мифического Опонского царства, которое давало своим обитателям счастье еще при жизни. Русская культурная система снова и снова реализует одну и ту же метафору, повторяя ее хотя и в новых подробностях, но по сути неизменно.
Какой вывод следует из этого? Можно в очередной раз склониться перед провидческой функцией русской литературы, как это делает Эпштейн: «Господи, почему русские писатели, а среди них особенно Гоголь и особенно в «Мертвых душах», были такими провидцами? Как они сумели так хорошо узнать свою страну, заглянуть на двести лет вперед? Или сама страна упорно, веками идет по следам гоголевских мертвецов, заселяя призраками своих крепостных и павших воинов «благоприобретенные» земли и превращает их в кладбища?». Это поверхностно красивый, но банальный вывод, ничего не говорящий о том, что же именно выводит мертвых из могил. А можно задуматься над тем, почему с XIX века не нашлось иного, более продуктивного образа и более отрадной мифологии.
Действительно, как объяснить тот факт, что русская культура вновь и вновь реализует одну и ту же дискурсивную модель, хотя еще Гоголя она довела до катастрофы и творческого краха? Очевидно, других вариантов просто нет в наличии. Самоописание русской ЛКС создавалось наспех и в ничтожные с исторической точки зрения сроки. За это время был наработан очень скромный запас паттернов, практически все они имели литературное происхождение, а затем творческие силы иссякли. #Автомодель культуры застыла тонкой пленкой над бездонным манихео-гностическим субстратом.
Именно поэтому призраки Чичиковых, Ставрогиных, Обломовых терзают новые поколения русских. Это единственное содержание, которое пропускают дискурсивные фильтры, любая альтернатива отсеивается, не добираясь до сознания. Беда еще и в том, что литературщина как монопольный поставщик концептов и паттернов организует всё тело культуры: политика, экономика и наука подстраиваются под нее, один и тот же отработанный дискурс перетекает из текста в текст, из концепции в концепцию.