Святополк-Мирский. История русской литературы
История русской литературы | Конец великой эпохи. На пороге Серебряного века
/ Отрывки из книги Д. М. Святополка-Мирского «История русской литературы» (1925).
Владимир Набоков называл англоязычную «Историю русской литературы» Святополка-Мирского «лучшей историей русской литературы на любом языке, включая русский».
[ Князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890-1939) — известный русский литературовед, литературный критик, публицист. Сын государственного деятеля П. Д. Святополк-Мирского, генерал-адъютанта, занимавшего должность министра внутренних дел Российской империи (1904-1905). В школьные годы заинтересовался поэзией русского символизма, начал писать стихи, переводил Китса и Верлена. В октябре–декабре 1907 г. много общался с Михаилом Кузминым. В 1908 г. поступил на факультет восточных языков Петербургского университета, изучал китайский и японский языки. С 1909 г. бывал на «Башне» Вячеслава Иванова. В 1911 г. был призван в армию, служил в 4-м лейб-гвардии стрелковом полку (квартировал в Царском Селе, свёл личное знакомство с Комаровским и Гумилёвым), подпоручик (1912). С 1913 г. в отставке, вновь учился в Петербургском университете по отделению классической филологии, участвовал в Обществе свободной эстетики, где познакомился с писателями и критиками из круга акмеистов: Мандельштамом, Ахматовой, Н.Недоброво, В.Чудовским, Н.Пуниным; был членом гумилёвского Цеха поэтов. Летом 1914 г. был мобилизован, участвовал в Первой мировой войне (ранен в 1916-м, ссылался за антивоенные высказывания на Кавказ) и в гражданской войне на стороне белого движения; временно был начальником штаба 1-й пехотной дивизии Добровольческой армии А. И. Деникина. С 1920 г. — в эмиграции, сначала в Польше, затем в Афинах. С 1921 по 1932 гг. жил в Лондоне (часто наезжая в Париж), читал курс русской литературы в Королевском колледже Лондонского университета. В 1928 г. посетил в Сорренто Максима Горького. В 1931 г. вступил в компартию Великобритании. В 1932 г. при содействии Горького переехал в Советский Союз. В 1937 г. был арестован, приговорён по «подозрению в шпионаже» к 8 годам исправительно-трудовых работ, в июне 1939 г. умер в лагере под Магаданом. Реабилитирован в 1963 г. ]
—
≪ Западные историки русской литературы обычно с самого начала оповещают своих читателей о том, что русская литература отличается от всех других литератур мира своей тесной связью с политикой и историей общества. Это просто неверно. Русская литература, особенно после 1905 г., кажется удивительно аполитичной, если вспомнить, каких колоссальных политических катаклизмов она была свидетельницей. Даже разрабатывая «политические» сюжеты, современные русские писатели остаются по сути аполитичными — даже когда они заняты пропагандой (как Маяковский), она в их руках превращается не в цель, а в средство. <…>
Если литература сама по себе мало подверглась влиянию политики, то отношение к русской литературе (а это совсем другой вопрос) всегда находилось под большим влиянием политических предрассудков. После 1917 г. это влияние, естественно, возросло. Многие просоветски настроенные русские готовы лишить Бунина звания великого писателя за то, что он был на стороне белых, а многие эмигранты соответственно откажут в этом звании Горькому, потому что он поддерживал Ленина. Но, к счастью для будущего русской цивилизации, по обе стороны советского частокола есть люди, не поддавшиеся «гражданской войне в умах», и число их постоянно растёт. <…>
Я не пытался скрыть собственные политические симпатии, и люди, знакомые с русскими реалиями, легко их обнаружат. Но берусь утверждать, что моя совесть литератора свободна от политических пристрастий, что как литературный критик я одинаково честно отношусь ко всем: к реакционеру Леонтьеву, к либералу Соловьёву, к большевику Горькому, к «белогвардейцу» Бунину и коммунисту Бабелю. Мои суждения могут быть личными и субъективными, но эта субъективность вызвана не партийно-политическими, а литературными и «эстетическими» пристрастиями. Однако и тут у меня есть смягчающее обстоятельство: я полагаю, что мой вкус до некоторой степени отражает вкусы моего литературного поколения и что компетентному русскому читателю мои оценки не покажутся парадоксальными. <…>
Эту книгу я писал в Лондоне и не смог бы написать её без помощи Британского музея и Лондонской библиотеки. Британский музей — бесценная сокровищница русских книг XIX в. Менее полно в нём представлены книги периода 1900–1914 гг., так как с начала войны их закупка почти полностью прекратилась. Но, к счастью для меня, библиотекарь Лондонской библиотеки доктор Хегберг Райт трогательно относится к изучению всего русского и неустанно пополняет русский отдел своей библиотеки, так что там русская проза и поэзия последних двадцати лет собраны с той полнотой, которой можно ожидать в разумных пределах. Достаточно сказать, что без Лондонской библиотеки некоторые подглавки моей книги не были бы написаны. <…>
Царствование Александра II (1855–1881) было эпохой великих литературных свершений, золотым веком русского романа. В ту пору были написаны почти все великие произведения русской художественной литературы — от тургеневского Рудина и аксаковской Семейной хроники до Анны Карениной и Братьев Карамазовых. Величайшие писатели обратились к роману, но рядом продолжали цвести и другие жанры художественной литературы, способствуя созданию картины Золотого века. Но в цветущем саду таилась змея: все эти великие произведения были созданы людьми старшего поколения, и у них не было наследников. Ни один из молодых писателей, вошедших в литературу после 1856 г., не считался достойным стать рядом с ними, и когда, один за другим, стали исчезать старики, места их оставались пустыми. Перелом произошёл вскоре после 1880 г.: Достоевский умер в 1881-м, Тургенев в 1883-м. Толстой объявил о своём уходе из литературы. Великая эпоха закончилась.
Поколение, рождённое между 1830 и 1850 гг., было нисколько не беднее талантами, но эти таланты не уходили в литературу. То было поколение великих композиторов (Мусоргский, Чайковский, Римский-Корсаков), великих учёных (как, например, Менделеев), замечательных художников, журналистов, адвокатов и историков. Но его поэты и романисты вербовались среди второстепенных талантов. Словно бы нация растратила на литературу слишком много сил и теперь стремилась возместить это, отдавая своих гениев другим искусствам и наукам.
Но помимо таинственного процесса, восстанавливающего равновесие между различными сферами умственной деятельности, были и другие важные причины упадка литературы. Первая обусловлена некоторыми основными чертами русской литературы и, в частности, русской литературной критики. Великие русские романисты были величайшими мастерами своего дела, даже те из них, кто, как Толстой, всячески скрывал это и делал вид, что презирает «форму». Но они действительно скрывали и делали вид, что презирают «форму». Как бы то ни было, читателю внушалось, что важно то, что они хотят сказать, а никак не их искусство. Критики пошли ещё дальше и попросту отождествили ценность литературного произведения с моральной или социальной полезностью его идеи. Они «объявили войну эстетизму» и заклеймили всякий интерес к «чистому искусству». Вступавшие на литературное поприще без труда прониклись новым учением, гласившим, что форма — ничто, а содержание — всё. Это сделало невозможной передачу традиций мастерства, без которой невозможно нормальное развитие литературы. Молодые не могли воспользоваться примером старших из-за табу, наложенного на все проблемы формы. <…>
Вторая причина, ускорившая разрыв с литературной традицией — огромные социальные сдвиги, вызванные освобождением крестьян и другими либеральными реформами первой половины царствования Александра II. <…>
Больше всего пострадала от освобождения крестьян среднепоместная его часть, самая передовая в умственном отношении. Вместо них поднялся новый класс — интеллигенция. Происхождение этого класса неоднородно. Туда вошли и многие представители разорившегося дворянства, но основой стали люди, поднявшиеся из низших, или, точнее, примыкающих классов, не имевших ранее отношения к современной цивилизации. Больше всего среди шестидесятников было людей, отцы которых принадлежали к духовному званию. Всех их объединяла общая черта — полное отречение от родительских традиций. Сын священника обязательно становился атеистом, сын землевладельца — аграрным социалистом. Бунт против традиций — таков был девиз этого класса. Сохранять в таких условиях традиции литературы было вдвое труднее — и они не сохранились. От старых писателей было взято только то, что признали полезным для Революции и Прогресса.
Реформы произвели огромные перемены в русской жизни и открыли новые дороги для сильных и честолюбивых людей, которые при прежнем режиме, вероятно, занялись бы писанием стихов или прозы. <…>
Было бы ошибкой считать, что в условиях свободы литература и искусство обязательно переживают расцвет, которого не бывает при деспотизме. Чаще происходит обратное. Когда всякая иная деятельность затруднена, именно в литературу и искусство устремляются все, кто ищет возможность выразить себя в умственном труде. Литература, как и всё остальное, требует времени и сил, и когда нетрудно найти интересное занятие в другой сфере деятельности, не столь уж многие могут отдавать свое время музам. Когда внезапно открываются новые области умственного труда, как это случилось в России в шестидесятые годы, условия становятся особенно неблагоприятными для развития литературы как искусства. Когда же эти области закрываются снова, то духовные безработные снова идут в литературу. <…>
Непосредственное влияние на литературу великих реформ Александра II сказалось в отсутствии новых людей. Шестидесятые-семидесятые годы в истории русской литературы — время, когда великие произведения создавали люди предшествующих поколений; молодое поколение, поглощенное иными видами деятельности, могло отдать литературе только своих «запасных».
И когда с приближением восьмидесятых годов атмосфера стала меняться, молодое поколение всё ещё не могло предъявить ничего, сравнимого с творениями их отцов. На немногих, оставшихся в живых представителей великого поколения, смотрели как на одинокие вершины, оставшиеся от лучших времен, а величайший из них, Толстой, и в долгие годы после своего обращения оставался, без сомнения, самой великой и значительной фигурой в русской литературе, одиноким гигантом, несоразмеримым с пигмеями, толпившимися у его ног. <…>
В политической жизни радикалы оставались оппозицией. В литературе же они были большинством, а оппозицией были, наоборот, сторонники существующего порядка. Консервативные писатели имели значительное влияние на правительство, но читателей у них было меньше, чем у радикалов. Польское восстание 1863 года и особенно убийство Александра II в 1881 году оттолкнуло большинство высших и средних классов от радикализма в практической политике, и реакционная политика правительства Александра III пользовалась в стране значительной поддержкой. Но этот консерватизм (как часто происходит с консерватизмом) был последствием страха и инертности. Тут не было интереса к идеям консерваторов. Мыслящие слои нации оставались в большинстве своём радикалами и атеистами. И только крошечное меньшинство среди мыслящих людей — правда, самые независимые, оригинальные и искренние умы своего времени — отнеслось критически к догмам агностицизма и демократии и обратилось к творческому воскрешению христианских и национальных идей. Но независимая мысль вовсе не интересовала публику — она предпочитала или радикализм, или радикализм, разведённый водичкой, — и независимым писателям-консерваторам, таким как Григорьев, Достоевский, Леонтьев, Розанов, приходилось бороться с общим равнодушием и его последствиями — безработицей и нищетой.
Только Достоевскому удалось победить в этой борьбе. Рассчитывать на внимание могли только киты политической прессы, представители одного из двух основных консервативных течений. Этими двумя течениями были – славянофилы, представляемые Аксаковым, и практичные правительственные националисты, возглавлявшиеся Катковым. <...>
Эта история русской литературы с 1881 г. (год смерти Достоевского) задумана как продолжение книги, посвященной более раннему периоду. Я выбрал 1881 г. в качестве удобного рубежа — но он ни в коей мере не является поворотным пунктом для самой русской литературы. Эта дата отмечает скорее не начало, а конец: конец классического периода русского реализма. Для проведения более точной границы надо или вернуться к 1845 г., или пройти вперёд к 1895 г. Можно сказать, что первые пятнадцать лет из периода, представленного в этой книге, являются временем старения, то есть осенью великой эпохи реализма: величайшая фигура этих лет — поздний Толстой — человек предыдущего поколения; а второй по величине — Чехов — гений явно «осеннего» склада. Настоящий новый период, а не отблески старого, начинается только с развитием революционного реализма Горького, а ещё отчетливее — с антиреалистическим движением символистов. <...>
По мнению ряда компетентных судей, например, Горького, величайший из ныне живущих русских писателей — Иван Алексеевич Бунин. Его довольно трудно классифицировать. В течение многих лет он был верным членом группы «Знание», но внутренне у него мало общего с этой прозаической школой, ориентированной на революцию. В некоторых своих наиболее значительных произведениях Бунин берётся за очевидно социальную тематику, но его трактовка этой тематики не имеет ничего общего с разделением на «правых» и «левых». Бунин явно более крупный художник, чем Горький, Андреев, да и любой другой писатель его поколения, не считая символистов. Литературные предшественники Бунина очевидны — это Чехов, Толстой, Тургенев и Гончаров. Именно родство с Тургеневым и Гончаровым придаёт Бунину тот «классический» вид, который отличает его от современников. <...>
Когда Чехов был жив, казалось, что он открыл новый золотой век реализма и что он является лишь его предтечей. Между 1895 и 1905 гг. один за другим появлялись молодые писатели (родившиеся между 1868 и 1878 гг.), сразу выходившие на первый план, завоевавшие всемирную репутацию и продававшиеся лучше, чем Тургенев и Достоевский. Самыми выдающимися из них были Горький и Андреев, поэтому движение в целом можно назвать школой Горького — Андреева — без лишней натяжки, потому что все входившие в него писатели имели много общих черт, отделяющих их и от старой — дочеховской — прозаической школы, чьим последним значительным представителем был Короленко, и от символистов и современного им прозаического движения, более или менее затронутого символистским влиянием. <...>
Брюсов и Бальмонт были западниками, Петрами Великими (в миниатюре) русского символизма. Их творчество не философское и не лирическое — оно громкое и риторичное. Оба они искали новый язык для выражения «великой поэзии». Оба были эстетами и их идеал красоты был достаточно близок к общепринятому, что и сделало их в конце концов популярными поэтами. Но появились и другие поэты, которых можно назвать славянофилами символизма. Для них главным было не делать красивые вещи, а понимать смысл вещей. Они принесли с собой сильнейшее желание «знать» и сделать поэзию инструментом познания. Они не стремились к красноречию и блеску, но пытались создать поэтический язык, пригодный для выражения их часто сложных и трудных для понимания идей. Их можно назвать поэтами-метафизиками. <...>
Несмотря на свою манерность и известную ограниченность, символисты были очень талантливы и очень много внимания уделяли мастерству — отчего они и занимают такое большое место в истории русской литературы. Их стиль может не нравиться, но нельзя не признать, что они оживили русскую поэзию, вывели её из состояния безнадёжной прострации и что их век был вторым золотым веком стиха, уступающим только первому золотому веку русской поэзии — эпохе Пушкина. Первые слабые симптомы нового движения проявились около 1890 г. в произведениях двух поэтов, начавших с зауряднейших гражданских стихов, — Минского и Мережковского. <... > Бальмонт и Брюсов — вот кто были настоящие зачинатели, которые тараном пошли на обывательскую тупость, — и когда они выиграли битву, те же обыватели признали их величайшими поэтами века. <…>
Величайшим из символистов был Александр Александрович Блок. Его творчество одновременно и очень типично для всей школы — ибо никто не зашёл дальше него в реалистическом мистицизме русского символизма, и очень своеобразно, потому что он несомненно родственен великим поэтам романтической эпохи. Его поэзия более непосредственна, более вдохновенна, чем поэзия его современников. Даже внешность у него была поэтическая. В нём было врождённое величие падшего ангела. Все знавшие его чувствовали в нём существо высшего порядка. Он был очень красив, выглядел, как великолепный образчик той расы, которую теперь принято называть нордической. Он был точкой пересечения многих традиционных линий — он был одновременно и очень русский, и очень европеец. Это ещё подчеркивалось его смешанным происхождением. <…> Вначале поэзию Блока ценили лишь немногие. Критики или не обращали на неё внимания, или же третировали её с насмешкой и негодованием, что было общим уделом символистов. <…> Но это продолжалось недолго. «Стихи о Прекрасной Даме» ещё печатались, блокисты были в полном экстазе, когда внезапно визионерский мир Блока резко изменился. «Прекрасная дама» отказала своему поклоннику. Мир для него опустел, небеса покрылись тучами и потемнели. Отвергнутый мистической возлюбленной поэт обратился к земле. Этот поворот сделал Блока несомненно более несчастным и, вероятно, худшим человеком, чем он был, но большим поэтом. Только тут его поэзия приобрела общечеловеческий интерес и стала понятной не только немногим избранным. <...>
Его мир в 1904–1906 гг. — завеса миражей, наброшенная на более реальные, но невидимые небеса. Его стиль, бесплотный и чисто музыкальный, прекрасно подходил для изображения туманов и миражей Петербурга, иллюзорного города, тревожившего воображение Гоголя, Григорьева, Достоевского. Этот романтический Петербург, сновиденье, возникающее в нереальной мглистой атмосфере северных невских болот, стал основой блоковской поэзии, едва он коснулся земли после своих первых мистических полетов. «Прекрасная дама» исчезает из его стихов. Её сменяет Незнакомка, тоже нематериальное, но страстное, вечно-присутствующее видение, которым он одержим…
Великая война не слишком затронула русскую литературу. Русская интеллигенция реагировала на неё не так, как образованные классы Германии, Англии, Франции и Италии. Множеству литераторов Германии, Франции, Англии и Италии, которые воевали или погибли на фронтах, русская литература может противопоставить только одно имя — Гумилёва. <…>
Стихи Гумилёва совершенно непохожи на обычную русскую поэзию: они ярки, экзотичны, фантастичны, всегда в мажорном ключе и господствует там редкая в русской литературе нота — любовь к приключениям и мужественный романтизм. Ранняя его книга — Жемчуга, — полная экзотических самоцветов, иногда не самого лучшего вкуса, включает Капитанов, поэму, написанную во славу великих моряков и авантюристов открытого моря; с характерным романтизмом она заканчивается образом Летучего Голландца. Его военная поэзия совершенно свободна, как это ни странно, от «политических» чувств — меньше всего его интересуют цели войны. В этих военных стихах есть новая религиозная нота, непохожая на мистицизм символистов — это мальчишеская, нерассуждающая вера, исполненная радостной жертвенности. <...>
В 1912 г., когда символизм начал распадаться, а новые школы мало что обещали, когда даже такие левиафаны, как Сологуб и Брюсов, объявляли Игоря Северянина великим поэтом завтрашнего дня, внимание читающей публики привлекла маленькая книжка стихов, носившая имя Николая Клюева. В ней были отчётливо заметны следы влияния символистов, но ещё больше в ней было подлинно народных образов и преданий. Она дышала свежим духом северных русских земель. Клюев оказался крестьянином с Онежского озера. Прионежье больше всех других областей сохранило и прирастило старинные сокровища: народную поэзию, художественные ремесла, деревянное зодчество и древние обряды. Поэзия Клюева была одухотворена культом народа. В ней соединилась религиозная традиция с мистической революционностью. В 1917 г., когда Иванов-Разумник проповедывал свои скифские теории, а Блок и Белый были его последователями, вполне естественно, что Клюев, поэт мистического народничества и революционности, был этими скифами превознесён до небес. Некоторое время он и более молодой крестьянский поэт Есенин казались главными светочами русской поэзии. <...>
Второй крестьянский поэт, выдвинутый «скифами», — Сергей Есенин… Он дитя южной Великороссии (Рязань), которая не обладала древней архаической цивилизацией русского Севера и где крестьяне всегда имели некоторую склонность к бродяжничеству, не были крепко связаны с землёй… Он подлинный поэт с редким песенным даром. Он по-настоящему близок к духу русской народной песни, хотя и не пользуется её метрикой. Такая смесь тоскливой, задумчивой меланхолии и дерзкой бесшабашности характерна для русского человека из центральной России; она присутствует в русских народных песнях и проявляется у Есенина как в задумчивой нежности его элегий, так и в агрессивной грубости «Исповеди хулигана».
В результате поражения белых армий большое количество граждан России оказалось за её пределами. Надо считать, что политических беженцев или эмигрантов было более миллиона, и так как среди них представители образованных классов имелись в очень высокой пропорции, то совершенно естественно возникла литература эмигрантов и для эмигрантов. С самого 1920 г. стали появляться русские издательства во всех временных и постоянных центрах «Заграничной России»: Стокгольм, Берлин, Париж, Прага, Белград, София, Варшава, Ревель, Харбин, Нью-Йорк — все внесли свою лепту в издание русских книг. В 1922 г., когда Германия была самой дешёвой страной Европы, в Берлине был настоящий бум русского книгопечатания и там стали публиковаться издания как для эмигрантского, так и для внутреннего советского рынка. Однако стабилизация марки и ужесточившаяся большевистская цензура, которая фактически не впускает в Россию русских (и не только русских) книг, напечатанных за границей, положили конец процветанию русских издателей в Берлине. Только немногие удержались на поверхности. Теперь главным культурным центром русской эмиграции стал Париж — соединяющий сравнительную дешевизну жизни со всеми приманками западной цивилизации — и Прага, где чехословацкое правительство открыло русский университет и русские гимназии. <...>
Основные имена эмигрантского литературного мира: романисты — Куприн, Бунин, Арцыбашев, Шмелев, Зайцев; юмористы — Тэффи и Аверченко; поэты — Бальмонт, Зинаида Гиппиус, Марина Цветаева; Шестов, Мережковский, Бердяев, Булгаков, Муратов, Алданов-Ландау, князь С. Волконский. В этот список не входят многие писатели, которые живут или жили за границей, не отказываясь от советского подданства и не отождествляя себя с белой эмиграцией. <...>
Русская литература внутри России прошла, как и всё в стране, через два равных периода, между которыми пролегал НЭП (новая экономическая политика). <...> Писатели страдали меньше, главным образом благодаря «просветительским» затеям Горького, но и они месяцами жили на осьмушке хлеба в день – да и эта осьмушка не всегда им доставалась. Большинство провели зимы 1918 и 1919 гг., не вылезая из шуб, потому что топлива не хватало ещё более, чем еды. Условия литературной жизни в Петербурге в 1918–1920 гг. живо описаны в «Сентиментальном путешествии» Виктора Шкловского. Писание денег не давало, потому что за 1918 год все частные издательства вымерли и государство практически монополизировало печатное дело. Для того чтобы выжить, писатели должны были работать над переводами для горьковского предприятия под названием «Всемирная литература», или в театрах, или читать лекции в разных заведениях. Да и за это их рацион увеличивался незначительно. Книги с датой выпуска 1919 и 1920 очень редки, особенно если выпущены не Государственным издательством (Госиздатом), и в будущем, вероятно, будут приманкой для коллекционеров. <...> От террора литературный мир пострадал сравнительно мало; конечно, все писатели не-коммунисты отсидели по нескольку месяцев в тюрьме, но казнён был из всех известных писателей один Гумилёв. <...>
Несмотря на всё это литературная жизнь не прекратилась. В Петербурге независимая литературная жизнь сконцентрировалась вокруг «Вольфилы» Андрея Белого и подобных ей групп и приняла отчётливо мистическую окраску. В Москве она была более шумной, менее пристойной и главными центрами её были поэтические кафе, где футуристы и имажинисты читали свои стихи и вели литературные битвы. Для всей России этого времени характерно господство шумных и агрессивных левых литературных групп: патологически-преувеличенный интерес к театру, в соединении с полным пренебрежением к зрителю (театры жили на правительственные дотации и потому могли обойтись без зрительского ободрения); подавляющее преобладание стихов над прозой и необычайное множество литературных «студий», где молодых учили азам своего искусства признанные мастера. Самые известные из этих студий: Петербургская, где искусство поэзии преподавал Гумилёв, а искусство прозы Замятин, и Московская, поддерживаемая государством студия пролетарских поэтов, которую вёл Брюсов. <...>
Главная линия развития русской поэзии пролегла в основном через Москву, где обосновались все левые школы, и откуда идут все послереволюционные поэтические новинки. Северная столица императоров, напротив, — гнездо поэтического консерватизма, и творчество её лучших поэтов — Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама — более коренится в прошлом, чем в будущем. Младшие поэтические поколения тоже более консервативны и традиционны. С 1917 г. Петербург родил меньше интересных поэтических произведений, чем Москва.