Александр Блок. Франция. Письма к матери
/ Комитет национального наследия, 2022.
1911. Второе путешествие Блока по Старому Свету. Поэт посещает Францию, Бельгию, Голландию, Германию.
----—
27 июля <н.ст.> 1911. Аберврак
« Мама, вчера я получил твоё письмо. Здесь так хорошо, что мы остаёмся до половины августа. Вчера я купался второй раз — в дюнах. Надо идти за два километра, но это искупается теплотой моря и мягким песком. Можно уйти чуть не за полверсты в море. Я не мог вылезти минут десять, так было хорошо.
Мы живём в доме XVII века, который был церковью. Рядом с моей комнатой прячут обломки кораблей. Здесь самое красивое — дворик нашего отеля со старой смоковницей, с воротами в сад, где груша посажена ещё монахами, и со св. Марком на столбе — без головы (её отрубили в революцию). Когда поднимешься на гору рядом с нами, — видна карта северо-западной Франции — от самого западного острова Oiessent — до входа в Ламанш. На горизонте постоянно большие корабли, но они не заходят к нам, мы — в большой и уютной бухте, из которой выход в открытое море мимо старого форта (Saizon) на полуострове, который очень дёшево продаётся, можно бы его купить, обработать землю, посадить деревья и покрыть крышей. <…>
После купанья мы хотим ехать в Париж и скорее всего останемся там недели три — т. е. до Петербурга. Впрочем, до Парижа с неделю поездим по Бретани, главным образом в Quimper и на тристановские острова. <…>
Аберврак — я думаю — лучшее место в Бретани. «Альбион» — на севере, но наши окна выходят на запад, так что прямо перед глазами конец Старого Света, и за океаном (здесь как раз нет ни одного острова, только буруны) — Новый Свет. »
----—
2 августа <н.ст.> 1911. Аберврак
« Мама, сейчас мы пили чай с вареньем под смоквой, и почтальон принёс твоё весёлое письмо. — Мы проводим время так: пьём кофей в 10-м часу, потом гуляем недалеко, потом купаемся (когда прилив бывает перед завтраком). Потом завтракаем — в 12 часов — с англичанами, которые живут с нами. Семейство простое, мы постоянно разговариваем и купаемся вместе. После завтрака ходим гулять далеко. Вчера были в форте Saizon’e, о котором я тебе писал, что он продаётся. Там разрушенные подъёмные мосты, казармы, пороховой погреб, будка для часового, места для пушек, караульная комната. Среди валов можно развести хороший сад. Так как это остров, туда можно пройти только во время отлива. На дне ловят креветок и крабов с кулак величиной (а рядом с нами разводят лангустов, а на фабрике делают йод и соду из морской травы; очень вкусные свежие омары, бывают часто). <…>
Очень хорошие собаки, к нам пристаёт и иногда гуляет с нами хозяйский щенок Фело, сеттер породы спота. Раз, когда я купался, он считал своим долгом плавать за мной, страшно уставал, у него билось сердце, и приходилось брать его в море на руки. Во время отлива по дну ходят свиньи, чайки, кормораны. «La canaille» («чернь») пожинает великолепную пшеницу, тяжёлую, точно вылитую из красного золота. В общем же жизнь, разумеется, как везде, убога и жалка настолько же, насколько пышно её можно описать и нарисовать (т.е. — вечное торжество искусства). Разумеется, здесь нет нашей нищеты, но всё кругом отчаянно и потно трудится. Этот север Франции, разумеется, беднее, его пожрал Париж, торгуют и набивают брюха на юге. Зато здесь очень тихо; и очень приятно посвятить месяц жизни бедной и милой Бретани. По вечерам океан поёт очень ясно и громко, а днём только видно, как пена рассыпается у скал. »
----—
12 августа <н.ст.> 1911. Аберврак
« Мама, сегодня суббота, а мы уезжаем отсюда, слава тебе Господи, во вторник — прямо в Quimper. Впоследствии будет приятно вспоминать эту гиперборейскую деревушку, но теперь часто слишком заставляют страдать — скука, висящая в воздухе, и неотъемлемое качество французов (а бретонцев, кажется, по преимуществу) — невылазная грязь, прежде всего — физическая, а потом и душевная. Первую грязь лучше не описывать; говоря кратко, человек сколько-нибудь брезгливый не согласится поселиться во Франции. Я купаюсь каждый день в море и чувствую себя, однако, опаршивевшим. Грязь копили веками, la canaille вся провоняла от жирной грязи <…>
Душевная грязь изобличается прежде всего тем, что во Франции не существует мужчин и женщин. Французская женщина — существо, не внушающее никаких чувств, кроме брезгливости — и то в том случае, если она очень красива и изящно одета. Со мной рядом купаются две таких величайшие посмешища природы: безукоризненные фигуры, тонкие молодые лица, девически-нежный цвет лица — и холодный, любопытный и похотливый взгляд. Они высовывают из воды все части своего тела, на земле задирают юбки почти на голову; на юбки при этом истрачено ровно столько материи, чтобы они могли лопнуть лишь в крайнем и исключительном случае; и всё — тщетно; они вызывают такие же чувства, как свиньи, ежедневно с восторженным хрюканьем носящиеся мимо нашего колодца и поганящие двор.
Занимательны здешние жители: в них есть чеховское, так как Бретань осталась в хвосте цивилизации, слишком долго служа только яблоком раздора между Англией и Францией. Например, единственный здешний доктор; всегда пьяный старик с длинной трубкой; у него зелёные глаза (как у всех приморских жителей), но на одном — багровый нарост. Он мягок, словоохотлив и глубоко несчастен внешне, но, кажется, внутренно счастлив; всегда ему кажется, что его кто-то ждёт и кто-то к нему должен прийти; с утра до вечера бегает взад и вперёд по набережной. Его давно уже заменил горбатый доктор из соседнего села, приезжающий в маленьком автомобиле; но он не смущается, всегда в повышенном настроении (от аперитивов), рассказывает иностранцам историю соседних замков (всё перевирая и негодуя одинаково на революцию и на духовенство это через 122 года!) и таскает толстую книгу — жития бретонских святых; очень интересная книга — я из неё кое-что почерпнул. — Он просит похоронить себя в море, потому что предпочитает быть съеденным крабами и лангустами, чем земляными червями. <…>
Даже собаки не бывают грязнее, чем во Франции. Когда щенка Фело искупают, он немедленно бежит спать в навозную кучу, старательно поливаемую фермером навозной жижей; через полчаса любезно приходит и лезет на колени.
Мы живём с англичанами и проводим с ними много времени — даже слишком много, они изрядно надоели. Англичанин — «страна». У него глухой голос, тонкие ноги и густые седеющие усы; он — аргентинский корреспондент из Лондона; сообщает по подводному кабелю и посредством фельетонов, написанных под грушей в Абервраке, но помеченных Лондоном, — всё, что может интересовать аргентинских фермеров, — от политики до спорта (особенно — спорт). Однажды в жаркий день сообщил он в Америку из-под груши о том, что в Лондоне на съезде дантистов дебатировался вопрос о челюстях Габсбургов. <…>
Купаться хорошо, а также пить чай после купанья под смоквой. Сегодня буду купаться 19-й раз. С англичанами нас сближает в большой степени критика французской грязи и горничной; ей пятнадцать лет, но она уже явно предпочитает своим обязанностям корявого матроса.
Есть ещё немало интересных жителей, о которых можно бы написать. Сайгонский жандарм с обжорливой и злою женой; разные морские волки, пьяные ловцы креветок, demi-vinrges («полудевы») от шести до двенадцати лет, которые торчат целый день полуголые на берегу и кричат друг другу голосами уже сиплыми: «Tas tes gareons pour jouer!» («Забавляйся со своими мальчишками!») Всё это даже не удивительно: по-видимому, это обычный способ «формирования» французской «девы» (pucelle — уменьшительное от блохи). <…>
Плод цивилизации налицо: в деревушке есть почтовое отделение для посылания открыток на латышско-бретонском наречии со стихами чудовищного пошляка Ботрейля (бретонский Ростан); но стихов и открыток обращать не к кому; разве стоит написать матери о том, что сын утонул (потому что океан топит этих вошек так же, как топил когда-то норманнов и бриттов, по-прежнему опасны его, хотя и промеренные, cailloux («камни»), и по-прежнему густые туманы; ни один корабль не может войти даже в этот порт без лоцмана, который в этом веке — отец нашей горничной и получает по 12 франков с корабля). Но решительно нечего больше писать, потому что faire l’amour («заниматься любовью») — привычное и необязательное занятие (кстати, население во Франции уменьшается; в Англии — еще в равновесии: 15% рождений и смертей; в Германии — прирост колеблется, рождения уменьшаются).
Я, как истинный русский, всё время улыбаюсь злорадно на цивилизацию дреднаутов, дантистов и pucelles. По крайней мере над этой лужей, образовавшейся от человеческой крови, превращенной в грязную воду, можно умыть руки. Над всем этим стоит культура, неудачно и неглубоко названная этим именем. Её я и поеду смотреть — начиная с покачнувшегося иконостаса Quimper’a.
Господь с тобой. Пиши в Париж.
Саша.
----—
20 августа <н.ст.> 1911. Кэмпер
« Я читаю всевозможные „Je sais tout“ („Я всё знаю“) и до десяти газет в день (парижских и местных). Пью до пятнадцати чашек чаю и съедаю до десяти яиц. Всё это уже надоело, и я хотел бы поскорее поправиться и ехать прямо в Париж, потому что Бретань, при всей прелести, например, Quimper’a, а также некоторых костюмов, которые мы видели, наконец, благодаря праздникам, во всей пышности и во всём разнообразии — всё-таки какая-то „латышия“; отвратительный язык, убогие обычаи и какая-то не грандиозная и не много говорящая (за некоторыми исключениями) старина (я не знаю, впрочем, их легенд). <…>
В улицах Quimper’a — в старом городе — много итальянского, милого и уютного. Особенно напоминают Италию — каналы и мостики. Здесь — слияние двух рек (Kemper и значит по-бретонски «слияние рек»).
Несмотря на то, что мы живём в Бретани и видим жизнь, хотя и шумную, но местную, всё-таки это — Европа, и мировая жизнь чувствуется здесь гораздо сильнее и острее, чем в России [отчасти благодаря талантливости, меткости и обилию газет (при свободе печати), отчасти благодаря тому, что в каждом углу Европы уже человек висит над самым краем бездны («и рвёт укроп — ужасное занятье!» — как говорит Эдгар, водя слепого Глостера по полю) и лихорадочно изо всех сил живёт «в поте лица»]. «Жизнь — страшное чудовище, счастлив человек, который может наконец спокойно протянуться в могиле», так я слышу голос Европы, и никакая работа и никакое веселье не может заглушить его. Здесь ясна вся чудовищная бессмыслица, до которой дошла цивилизация, её подчёркивают напряжённые лица и богатых и бедных, шныряние автомобилей, лишённое всякого внутреннего смысла, и пресса — продажная, талантливая, свободная и голосистая. <…>
— В Германии и Франции — нисколько не лучше. Вильгельм ищет войны и, по-видимому, будет воевать. Он сулит нам какие-то выгоды в Персии, чтобы мы не совались в мароккский вопрос. Газеты уже исчисляют флоты, военные гавани в Ламанше мобилизуются, французы поминают лихом Наполеона III и собираются «mourir pour la patrie» («Умереть за родину»). Всё это вместе напоминает оглушительную и усталую ярмарку, на которую я сейчас смотрю. Вся Европа вертится и шумит, и втайне для этого нет никаких причин более, потому что всё прошло. Если бы у людей не было животов, то они бы все протянулись и заснули с такой яростью, с какой теперь бастуют, представляют и воюют.
Во всём этом интересно ещё то, что все в Европе — свои. Газеты интересуются не только «великими державами», но не оставляют и Италии и Испании; у всех на языке всегда все части света. В Африке у всех колонии, в Америке — деньги. Реже упоминается Азия, к ней Европа относится как-то холодно; но меньше всего положительно думают и говорят о России, лучше сказать, вообще о славянском.
Славянское никогда не входило в их цивилизацию и, что всего важнее, пролетало каким-то чуждым астральным телом сквозь всю католическую культуру. Это мне особенно интересно. Я надеюсь наблюсти это тайное вторжение славянского пафоса (его отрасли, самой существенной для меня теперь) в одном уголке Парижа: на задворках Notre Dame, за моргом, есть островок, где жили Бодлэр и Теофиль Готье; теперь там в старом доме — польская библиотека и при ней — маленький музей Мицкевича (который читал в Париже лекции в 1840-х годах). Иначе говоря, на этом островке, мало обитаемом и тихом, хотя и в центре Парижа, как бы поставлен знак; это — один из ферментов будущего — волшебное зеркало, в котором можно видеть духов Байрона, Мицкевича, революции французской и славянской, и т. д. и т. д.