Первомай умер — да здравствует некропервомай
Интервью с партией мёртвых
Партия мёртвых — самая большая политическая партия в истории, поскольку в нее входят все мёртвые. Мёртвые — самая многочисленная и вместе с тем самая исключенная из всех социальных групп — самый большой народ, самый малый — меньше одного, больше всех. Задачи партии мёртвых состоят в том, чтобы дать этому подавляющему и безголосому большинству слово, и вместе с тем защитить его голоса от злоупотреблений со стороны живых (когда власть, например, использует мёртвых как ресурс для поддержания своего авторитета). Конечно, «дать слово», «защитить» звучит очень патерналистски, и необходимо постоянно оспаривать этот империализм языка, насквозь прошитого связками власти.
Партия мёртвых как конкретный политико-художественный проект, о котором здесь идет речь, возникла в Петербурге в 2017 — но, в каком-то смысле она существовала всегда, даже когда еще не было никаких партий, да и вообще ничего еще не было (но мёртвые всегда уже были). И вот уже шестой год подряд партия мёртвых собирает некропервомай, объявляя этот день не только днем освобожденного труда, но также и днем видимости мёртвых, равно как и всех других безголосых и исключенных (поскольку смерть до сих пор сохраняет значение образца и предела всякого социального исключения).
Поначалу мёртвые встраивались в первомайские шествия живых (в Петербурге, Томске, Москве). Затем, когда власти воспользовались пришествием коронавируса и запретили уличные политические мероприятия, некропервомай стал приобретать все более рассеянную транслокальную и международную форму. И это позволяет ему как-то держаться и поныне, в ситуации военной цензуры, когда само слово «мир» в России оказывается под фактическим запретом.
Мир-Труп-Май
PM: В 2017 году вы впервые анонсировали некропервомай. Что это, авторская интерпретация праздника Труда или, скорее, постполитическая перформативная акция?
Поначалу политическое шествие мертвецов было скорее горькой иронией по поводу всепроникающей культурной некрофилии и смерти политики в РФ, на фоне чего партия мёртвых выглядела чуть ли не самой живой и свежей. Однако чем дальше, тем более всерьез мы стали относиться к вопросу освобождения труда, и тем более «своим» становился для нас Первомай, поскольку мёртвые — это аналог пролетариата (и наоборот).
ПМ: Сначала мы просто хотели собрать мертвецов и вывести их на улицу, воспользовавшись Первомаем как поводом. В то время в Петербурге 1 мая все еще оставалось тем единственным днем в календаре, когда даже самые причудливые политические силы могли вполне легально заявить о своем существовании (впрочем, далеко не все). В начале шествия по Невскому проспекту шли правильные партии, корпорации и послушные профсоюзы, а где-то в конце была оппозиция и колонна независимых профсоюзов, в составе которой было множество микрогрупп — творческие работницы, пацифисты, анархокоммунисты и т.д. В эту колонну тогда мы и вклинились, а уже со следующего года числились в ней вполне официально. Поначалу политическое шествие мертвецов было скорее горькой иронией по поводу всепроникающей культурной некрофилии и смерти политики в РФ, на фоне чего партия мёртвых выглядела чуть ли не самой живой и свежей. Однако чем дальше, тем более всерьез мы стали относиться к вопросу освобождения труда, и тем более «своим» становился для нас Первомай, поскольку мёртвые — это аналог пролетариата (и наоборот).
PM: На ваш взгляд, сегодня, в 2022, пациент скорее жив, чем мертв? Есть ли у политики в условиях войны витальное настоящее, не говоря уже о будущем?
ПМ: Сейчас, в кризисной ситуации, у политики появляется шанс. Путинизм своими геополитическими игрищами и развязанной в Украине войной поспособствовал кровавому «возвращению истории» (когда ее уже никто не ждал). Но вместе с историей приходит и политическое, которое до этого путинизм стремился всеми средствами вытравить. Правда, политическое возвращается с неожиданных, контрпубличных сторон. Люди в России пускают под откос поезда — такого давно уже не было. Антивоенное сопротивление может консолидировать разные силы, переизобретаемые подпольные практики могут спровоцировать появление новых перекрестных связей и новых общностей. Надежда слабая и призрачная, но тем не менее она есть — как для тех, кто вынуждены были уехать, так и для тех, кто вынуждены были остаться.
PM: Смерть для вас — это политическое высказывание? Как вы его осмысливаете в условиях культуры, философии, общества?
ПМ: Смерть — это, очевидно, предел политического, политическое животное прекращает здесь свое существование, и логос (речь) здесь умолкает. Но сам факт наличия этого предела всегда имеет политическое значение. Впрочем, есть как минимум два режима смерти:
- Когда люди соотносятся со смертью лично и умирают в своего рода уединении. Сколь бы ни была тяжела и невозможна такая смерть, в общем и целом она происходит в мире.
- Когда люди гибнут в ситуации массового, в той или иной степени организованного насилия (война, террор, геноцид). Гегель говорил о смерти при революционном терроре, что она становится «последней пошлостью»: «все равно, что срубить кочан капусты или глотнуть воды».
Только первая смерть, строго говоря, есть предел, поэтому она может преподать нам какой-то урок, показать бессмысленность убогих притязаний господства. Вторая же смерть предела лишена; это своего рода конец без конца, превращающий финальный характер последней точки во что-то обыденное, тривиальное. Это — некрополитическое производство трупов.
Только первая смерть, строго говоря, есть предел, поэтому она может преподать нам какой-то урок, показать бессмысленность убогих притязаний господства. Вторая же смерть предела лишена; это своего рода конец без конца, превращающий финальный характер последней точки во что-то обыденное, тривиальное. Это — некрополитическое производство трупов.
Война, в которой подобное производство приобретает промышленные масштабы, предельно обесценивает «личную» смерть. Медиа, закидывающие нас потоками мёртвых и израненных тел, приучают нас ко второй, бесконечной смерти, когда, по циничному замечанию одного очарованного национал-социализмом философа, мы «по-настоящему» и не умираем — поскольку «по-настоящему» не живем.
Мы стремимся вернуть смерти политическое измерение. Мы пытаемся вырвать ее из лап войны, которая обесценивает смерть, превращая ее в норму. Это, впрочем, нисколько не означает, что мы пытаемся оправдать смерть или приписать ей какой-то умиротворяющий смысл. Но даже в большей мере, чем политизировать смерть, мы стремимся политизировать мёртвое. Именно наличие немыслимого количества мёртвых — трупов, праха и призраков, — в том числе умерших смертью самой жестокой и пошлой — составляет для нас самую большую этико-политическую проблему. Это проблема справедливости.
Могут ли мёртвые говорить?
PM: Тема языка, наверно, является одной из ключевых, когда мы говорим о жизни и смерти: мертвые часто говорят с нами через книги и политику, как живые, и вы, самообозначаясь мертвыми, говорите подобно живым. Есть ли у мертвого право на высказывание? И, если да, естественно оно или позитивно?
И в этом [говорении от лица мертвых], как мы полагаем, мы ближе к истине: смерть все время оказывается той ставкой, которую разыгрывает власть (в том числе в своем био- и некрополитическом режиме), однако при этом само наличие мёртвых — трупов, праха и призраков — уже ставит всякую власть под вопрос.
ПМ: Живые очень часто используют голоса мёртвых для самооправдания, особенно регулярно это делают власти — и светские, и религиозные. Они начинают говорить от лица мёртвых, вкладывая в их уста нужные им слова. Мы выступаем против такого присвоения голосов мёртвых со стороны живых. Однако для этого нам самим приходится говорить от лица мёртвых. Только мы этого не скрываем, и мёртвые из сторонников режима и апологетов традиции превращаются у нас в критиков всякой власти. И в этом, как мы полагаем, мы ближе к истине: смерть все время оказывается той ставкой, которую разыгрывает власть (в том числе в био- и некрополитическом своем режиме), однако при этом само наличие мёртвых — трупов, праха и призраков — уже ставит всякую власть под вопрос.
Мёртвые говорят при отсутствии права говорить, будь то право естественное или позитивное. Мёртвые говорят даже в отсутствии самого факта речи. Можно сказать, что их речь совпадает с их языком. Потому что они высказывают все, всё и сразу. И наша задача не в том, чтобы «позволить» им это высказывать — поскольку они говорят до и помимо всякого санкционирования со стороны живых. Наша задача — расслышать эту речь, радикально «варварскую», неотличимую от шума.
PM: Классическая политическая теория учит нас, что у каждой партии есть идеология и программа для достижения власти. Это про вас?
ПМ: У нашей партии есть что-то вроде идеологии, но к достижению власти мы не стремимся. В этом отношении партия мёртвых представляет собой что-то вроде политического оксюморона, наподобие «анархистского государства». Конечно, мы назвались «партией» скорее в ироническом ключе — для нас очевидно, что партия как форма организации политической жизни давно уже устарела, и большая часть политических партий представляют собой симулякры (таковы, например, все парламентские партии в РФ). Мы полагаем, что будущее за странными, рассеянными и неидентичностными сообществами, и сами пытаемся стать одним из таковых.
Есть ли смерть после смерти?
PM: Может ли некропервомай стать альтернативой Дню труда?
ПМ: Некропервомай для нас не составляет альтернативы Первомаю — скорее, он представляет собой его дополнение и расширение (в область мёртвого) — или, если угодно, то, что остается от Первомая после смерти. Партия мёртвых делает своей исходной точкой как раз схлопывание утопического горизонта, отсутствие мира, коллапс всякой деятельности и невозможность что-то сказать — именно из этой ситуации «постмортем» мы и говорим.
PM: Соломон, один из основоположников философии смерти и смертности, пишет: «Всему свое время, и время всякой вещи под небом: время рождаться, и время умирать». Партия мертвых — смертна? Если да, то когда настанет время умирать?
ПМ: Партия мёртвых как конкретный художественно-политический проект, о котором тут идёт речь, смертна, как и все остальное. Но «дело ее, т.е. этико-политическая задача справедливости «и для живых, и для мёртвых» может умереть только в эсхатологической ситуации «смерти смерти», когда не останется либо мёртвых, либо живых.