мейясу и метамодерн upd
В последнее время в около-философской среде можно слышать термин "метамодерн" который представляют как некое движение и развитие постмодерна, но фактически это тот же самый посмодерн, ограниченный локальной арт и общественной средой, который рефлексирует последние культурные тренды - с одной стороны в искусстве и сми тотальная ирония, калейдоскоп образов и стремление к новизне, с другой стороны множество строгих табу, особенно качающихся феменизма и LGBT культуры. Метамодерн — это скорее локальный продукт популярной культуры, во многом ориентированный на актуальные повестки идентичности и уязвимости. Дескать: а давайте не будем деконструировать нарративы там, где мне больно. Если постмодерн в своих теоретических выкладках стремится в том числе к многослойности и ставить поднять масс-культуру до уровня элитарной. Как например "Имя Розы" Умберто Эко под видом исторического романа представлено философское размышление о возможностях человеческого познания, то метамодерн это скорее некая инфантильная поп-трактовка постмодерна. Инфантильность — хотя бы в том, что срезается вся глубина и история постмодерна. Если постмодерн в своей основе говорит: давайте деконструируем всё и легитимизируем поп-культуру и потребление в надежде на поиск новых смыслов и открытий, то метамодерн на этой фазе как бы говорит: о! вот так хорошо! Теоретические попытки обосновать метамодерн осциляциями - колебаниями между иронией и искренностью скорее добавляют видимость теоретического обоснования, но не добавляет глубины. Если метамодерн — это эмоциональная рефлексия постмодерна в рамках поп-культуры, то похожее по направлению, но уже в рамках интеллектуальной среды, делает Квентин Мейясу. Мир Мейясу также выглядит не как преодоление постмодерна, а как попытка жить в его руинах — в форме интеллектуального, а не психологического комфорта. Однако его интересует не утрата почвы под ногами, а наоборот — недостаточная радикальность постмодернистской критики смысла. Для Мейясу проблема не в том, что человек лишился общего смысла существования, а в том, что для постмодерна человек всё ещё необходим для продуцирования смысла через языковые конструкции. Если Деррида утверждал, что нет ничего вне языка, то для Мейясу важно показать отсутствие смысла как такового вообще. В духе своего учителя Алена Бадью, Мейясу использует математические абстракции для онтологических спекуляций. Он провозглашает абсолютную контингентность — отсутствие любых необходимых законов бытия, приравнивая саму онтологию к понятию бесконечного множества. Затем он использует канторовскую теорему о том, что мощность множества всех подмножеств (булеан) всегда бесконечно превышает мощность самого исходного множества, чтобы утверждать бесконечную множественность возможных миров. Тем самым он выводит «необходимость отсутствия необходимости». Несмотря на внешнюю убедительность, при ближайшем рассмотрении аргументация Мейясу рассыпается. Его подход основан на двух крайне сомнительных допущениях. Во-первых, он предполагает абсолютную контингентность мира, утверждая, что в нём не существует вообще ни одного фиксированного закона. Даже если допустить философскую правомерность такого взгляда, остаётся неясным, почему онтологию можно напрямую отождествить с математической абстракцией бесконечного множества Кантора. Ведь само применение теории множеств требует наличия аксиоматики, что противоречит утверждению абсолютной контингентности. Во-вторых, даже если принять, что контингентность и множественность можно представить как бесконечное множество, мы сталкиваемся с проблемой: мир снова становится предметом вычисления и математической логики, возвращая нас к идеям Рассела и раннего позитивизма, против чего Мейясу формально выступает. Можно возразить, что ценность рассуждений Мейясу заключается не в строгости математической аргументации, а в его попытке вновь обратиться к размышлениям о природе реальности в духе кантовской метафизики. Однако его философия интересна скорее не как решение кризиса постмодерна, а как точный диагноз интеллектуального состояния современной философии.В своем ходе мысли Мейясу близок к средневековым схоластам, с тем отличием, что они использовали сложные логические построения, чтобы доказать необходимость существования Бога, Мейясу же ставит своей целью скорее доказать необходимость существования ада — мира бессмысленного, хаотичного и непредсказуемого, безразличного к человеку, атаковав последний его бастион — язык. Впрочем, его логические построения выглядят даже более наивными и подгоняемыми под результат, чем труды схоластов.Мейясу в определённом смысле можно рассматривать как пародийную тень Витгенштейна. Последний в Tractatus Logico-Philosophicus методично выстраивает логическую лестницу, чтобы в финале откинуть её — жест, открывающий пространство молчания, близкого по духу к дзен-буддизму. Это молчание — не просто отказ от языка, но выход за пределы говоримого к невыразимому, к области подлинного опыта или интуиции, где язык бессилен, но смысл при этом не исчезает, а, напротив, становится более плотным.
Мейясу, похоже, пытается воспроизвести аналогичный ход: он будто говорит, что даже если его аксиомы и построения ошибочны или контингентны, именно это и подтверждает его позицию об абсолютной контингентности мира. Однако вместо философской честности или парадоксальной прозорливости Витгенштейна, здесь мы сталкиваемся скорее с риторическим трюком, сродни софистике. Это не лестница, которую можно откинуть, чтобы узреть новое; это логическая ловушка, ведущая не к просветлению, а к философски оформленному отчаянию — прорыву в ад, в мир, где не может быть смысла, потому что ни одно утверждение не гарантировано, ни один закон не вечен, и сам язык — лишь временный и зыбкий инструмент в хаотической вселенной.
И если Витгенштейн стремится указать путь к тишине, как к спасению от логических парадоксов, то Мейясу, напротив, использует парадокс как аргумент в пользу тотальной неопределённости, будто превращая философию в инструмент радикального нигилизма.