Too old (& mad) for this shit
Увидел в планах Ад Маргинем на декабрь Старость Симоны де Бовуар и вспомнил вышедшую в этом году статью на нидерландском о Теории одиночного мореплавателя Греле и Числе и сирене Мейясу: «Моря времени. Деменция как переживание нигилизма» Артура Мейера. Начинается она так:
Когда мы говорим о текущей воде, мы также говорим о времени и его течении. Мы можем иметь «море» времени или видеть время как реку, в которой оно течет мимо нас, подобно воде. Наши самые сильные представления о времени исходят из этой идеи течения; от Бергсона до Мерло-Понти время текуче, нестабильно и неуловимо. Оно становится еще более неуловимым, когда мы смотрим на то, как меняется наше отношение к нему по мере старения, особенно когда мы сталкиваемся с такими заболеваниями пожилых людей, как деменция. Что же остается от нашей любимой метафоры? Всегда ли море времени — это хорошо? Всегда ли река течет с одинаковой скоростью? Что происходит, когда мы теряем ориентацию — и различие между настоящим, прошлым и будущим кажется размытым? Что остается от нас самих и нашего восприятия времени?
Далее Мейер, собственно, обсуждает Старость (1970) Бовуар и комментарии к ней в сборнике Философия возраста Симоны де Бовуар (2014) под редакцией Сильвии Столлерс. Старость там оказывается фундаментальным отчуждением как от себя, так и от общества, что проистекает из господствующей ныне «идеологии, для которой человек есть в полной мере человек только на пике своей жизни, когда он молод, играет значимую роль и может покорить мир». Нетрудно увидеть, что многие теоретики сейчас если не напрямую исходят из понятой таким образом молодости, то по крайней мере пытаются «молодиться», например, всяческие революционеры — ведь им подавай «новое» вместо опустошенного, схлопывающегося будущего и теряющего гибкость прошлого, напоминающего о том, что было, телу, которое уже не то, что было. Бовуар цитирует Пруста: «…старость — это то, о чем мы стремимся как можно дольше сохранить самое абстрактное представление».
Да люди ли старики? Глядя на то, как обращается с ними общество, в этом можно усомниться. Общество допускает, что их потребности и права отличаются от тех, которые есть у других его членов, выделяя старикам лишь прожиточный минимум, злонамеренно принуждая их прозябать, хворать, ютиться, изнывать от одиночества и отчаяния. А чтобы избавить общество от угрызений совести, его идеологи сотворили мифы, которые порой противоречат друг другу, но при этом все мифотворцы утверждают: старый человек — это вовсе не один из нас, это нечто иное: почтенный мудрец, с заоблачных высот взирающий на мир, или сумасшедший дед с невнятной и нескладной речью. Но и в том и другом случае он — изгой. И таким образом мы не только представляем реальность в искаженном виде, мы склонны решительно ее игнорировать: старость — это постыдная тайна и запретная тема. Когда я упоминала, что собираюсь написать книгу о старости, собеседники чаще всего восклицали: «Ты что! Это же так печально! Так удручает!»
Вдобавок к тому так просто этим не поделишься, в особенности когда речь идет не о «здоровой» старости, а об осложненной чем-то, скажем, той же деменцией. Но что если «можно жить в уединении, вдали от человеческого мира культуры, языка и политики, не теряя при этом своей реальности» ? Самой де Бовуар хочется включить старость обратно в мирскую жизнь, но что если покорять мир вообще необязательно, чтобы быть человеком? (Почтенный мудрец явно привлекает ее больше, чем сумасшедший дед…)
Чтобы обсудить эту возможность (или эту реальность), Артур Мейер обращается к обсуждению двух нигилистических, как он их характеризует, теорий. Это, пожалуй, верно для Мейясу, по крайней мере из перспективы книги Греле, но речь явно о причудливой переклассификации, ведь даже «спекулятивный реализм» в целом оказывается для Мейера ветвью нигилизма (‘speculatief realisme,’ een tak van nihilisme…) — притом что, по иронии, из всех троих «законченным» нигилистом окажется именно Мейер.
Случай деменции привлекает внимание Мейера потому, что он не просто выключает человека из общества, как старость: он выключает человека из мира, поскольку он также опустошает или ослабляет, сводя к минимуму, то, что мы с вами называем человеческой личностью и связанным с нею нарративом — той самой последней форточкой, через которую в нас запрыгивает мир. Если здоровая старость подразумевает, что при всей отчужденности человек еще сохраняет какую-никакую связь со своим багажом в виде привычек и прошлых социальных ролей, то при деменции эта связь если и остается, то становится непредсказуемой, нелинейной (т.е. допускающей разрывы), как если бы человек потерпел крушение в открытом бушующем море, из-за изменившегося пребывания во времени. Поэтому для Мейера особенно значимым становится описание Греле начала его ухода в море (Теория одиночного мореплавателя [2.12]):
Свидание с морем наедине обернулось мозговой водянкой, душу вымыли, выжали, проглотили.
«Сам того не осознавая, — говорит молодой смотритель маяка Жан-Пьер Абраам, — я вошел в отупение тех старых моряков. Не так давно, когда я спустился вниз, когда вернулся на остров спустя двадцать дней, я любовался ими, выстроившимися в цепь на северном причале, где они, не двигаясь, стояли, уставившись в одну точку. Мне думалось, будто они исполнены мудрости и воспоминаний. Теперь я знаю, что из них вычерпали всякую мысль. Море вливалось им в глаза, медленно опустошая внутренности их голов».
«Лодка делает идиотом, — однажды резко заявил Жак Брель. — В голове сплошь ветер, ведь все мысли в ней лишь о направлении ветра». Я не уверен, что одержимость тем, куда дует ветер, играет тут большую роль, но что внутренняя атрофия, апатия души, субъективное высыхание моряка имеют место — за это поручиться я могу.
Наиболее пугающее при наблюдении деменции со стороны — смотреть на то, как человек погружается в пространство, характеризуемое одновременно абсолютной пустотой (пусть даже и хлещущей) и радикальной контингентностью. Всё само собой разумеющееся внезапно кажется неопределенным. Все роли обнулены, осмысленные привычки ушли, повсюду царят случай и абсурд. Личность если и возникает, то обрывками — «проблесками ясности» в хаотическом океане. Это катастрофа, но в то же время как внешние наблюдатели (близкие пациента и врачи), так и сам пациент находятся с ней в напряженном отношении между сопротивлением и принятием, что для Мейера выражает сжатый кулак Капитана у Малларме. Катастрофа нигде не поименована в поэме «Бросок костей», чьей расшифровке посвящена книга Мейясу, но все будто бы на нее указывает — и можно предположить, как это делает Мейер, что в (безосновной) основе нашей личности на самом-то деле и лежит такое «кораблекрушение, которого нет».
В книге Греле, с точки зрения Мейера, это кораблекрушение также одновременно признается и не признается. Признается, потому что в ней буквально ведется речь об изолированном пребывании на море, с одной стороны, и в более глубоком смысле — о принятии радикального опустошения мира, с другой. Не признается, поскольку сам корабль — субъективирующая институция — и выступает средством не потерпеть крушение, сделать пустоту и меланхолию пригодными для жизни, способом выстроить не биографию с мирскими сторителлингом и социальными ролями, но антибиографию, опирающуюся на определенные ритуалы. Здесь также можно вспомнить, если уж опираться на медицинский контекст, случай детей с расстройствами аутистического спектра, рассмотренный Маккеем, а также борьбу Франсуа Ларюэля с деменцией из-за настигшей его болезни Альцгеймера через письмо (из-за чего изменения в его переживании времени, быть может, и отразились на поздней библиографии, когда труды стали выходить радикально не в хронологическом порядке).
И хотя теории Греле и Мейясу дают обнадеживающие примеры того, как принятие пустоты и хаоса нерегулируемых возможностей может быть не только вынужденным, но и результатом сознательного выбора, нигилист Мейер все же недоволен тем, что они не идут до конца, все еще пытаются поймать бесконечность в контур конечности, с тем чтобы выстроить горизонт для ориентации, отдавая явное предпочтение «проблескам ясности» перед атрофией и субъективным высыханием.
В этом эссе я объяснил, что опыт старости и деменции необязательно должен быть лишь опытом утраты и безнадежности. Характеризуя институцию и структуру смысла более динамично и нигилистически, мы создаем пространство для радикально иных его интерпретаций. Несмотря на наличие существенных различий между осознанным выбором Пустоты и одиночества и невыбранными последствиями старости и деменции, отсюда еще не следует, будто последние непременно должны быть бессмысленными или связанными с утратой: этот опыт также существует в пределах человеческих возможностей, и пока у нас нет лекарства от деменции, нам придется с ним жить. В фаталистическом повороте к принятию бесконечного Шанса кроется возможный способ борьбы с деменцией и упадком: именно в освобождении от общепринятых институций заложен потенциально новый слой смысла, который мы можем открыть, только если дадим ему шанс. Мы увидели, что это возможно, потому что ни одиночество, ни аспект потерянности не являются изначально угрожающими, а представляют собой возможности, которые можно осознанно выбрать. Объединяя эти возможности с принятием абсурдности любого события, мы можем смотреть на деменцию и старость более снисходительно. В рамках наших нынешних общественных и личных идеалов обе они негативны, но это не необходимо так по своей сути. Пока мы цепляемся за эти идеалы, не рассматривая альтернативы — даже радикальные, как в случае с деменцией, — мы будем продолжать воспринимать как неизбежное старение, так и растущую вероятность деменции как исключительно угрозы.
Иными словами, Мейер желает потерпеть кораблекрушение до конца и попытаться составить картографию жизни после него — или по крайней мере наметить легенду для такого рода карт. Однако не совсем ясно, как подобное «пространство для радикально иных интерпретаций» может быть создано, если не опираться на «речь от молчания» вместо молчания, то есть, опять-таки, на попытки все же поймать бесконечность в контур конечности — или даже выстроить «алеаторный гнозис» или «логос контингентности», если вернуться к Греле и Мейясу соответственно . Но в любом случае заслуживает внимания его призыв увидеть breakthrough на месте breakdown, как бы сказали Делёз и Гваттари вслед за Лэйнгом: то есть переоценить старость и иные состояния, которые отчуждают нас от мира, не находясь при этом сами по себе вне человеческих возможностей, пусть даже на данном этапе это зачастую и трудно признать — ведь куда проще обратиться в эскапистские фантазии о нечеловеческом и сулимом им освобождении.