МАТРЕШКА, ИЛИ ТРАКТАТ О НЕУЛОВИМОЙ СУТИ
“Das Ding an sich ist ein Grenzbegriff.” / “Вещь в себе есть понятие пограничное.”
— Иммануил Кант. Критика чистого разума.
Глава первая. ВВЕДЕНИЕ АБСОЛЮТА В ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Представьте, что русская суть — это не концепция, а некий априорный форм-фактор реальности. Нечто вроде кантовской «вещи в себе», но не статичной, а обладающей свойствами ньютоновской жидкости и сибирского ветра. Она не описывается, а лишь проявляется в феноменах — в том, как трескается лед на апрельской луже, в специфическом угле наклона головы уставшего тракториста, в молекулярном составе запаха чёрного хлеба, смешанного с машинным маслом. Во времена Союза, помнится, этот запах был гуще, настырнее — отчего-то. Может, от того, что техники было больше, а хлеб был другой, липкий к нёбу.
“Je pense, donc je suis.” / “Я мыслю, следовательно, я существую.”
— Рене Декарт. И ведь соврал, между нами говоря. Дядя Ваня из Пупкова не думал вовсе, а существовал куда как основательнее иного философа.
Западный ум, воспитанный на Монтене, пытается подойти к этому явлению с позиций скепсиса. Он рассуждает: «А что, собственно, я знаю?» И оказывается в положении человека, пытающегося изучить структуру урагана, забежав в его эпицентр с микроскопом. Микроскоп мгновенно вырывает из рук и уносит в темноту, а исследователь остается стоять с пустыми руками и внезапным, животным знанием о силе, которая его окружает. Это знание не вербализуется. Ось его лежит в области до-логического, в том самом месте, где копья кантовских «аналогов опыта» ломаются о простой вопрос: «А нахрена?»
Гордыня, в этой системе координат, — это не моральная категория, а когнитивная ошибка. Это попытка индивида присвоить себе статус «ноумена», объявить свою волю универсальным законодателем. Однако же русская суть — это и есть тот самый гипотетический универсум, который диктует свои законы. И ее закон первый, сформулированный не в книгах, а в узоре инея на замерзшем стекле, гласит: «Я не терплю конкурентов».
Глава вторая. РАЗДВОЕНИЕ БЫТИЯ У РАСПУТЬЯ
И вот, собственно, случай, из которого вся история и выросла. Немецкий философ Зигфрид Шпекуль, последователь неокантианства, прибывает в глухую русскую деревню Пупково с целью написать труд «О проявлении категорий рассудка в архетипическом славянском бытии». Он селится в избе, достает блокнот и начинает наблюдать.
Наблюдатель и его предмет.
Его первый тезис: «Лень русского мужика есть не что иное, как эмпирическое свидетельство непознаваемости вещи в себе для практического разума». Он записывает это изящным готическим шрифтом, пока за окном его объект изучения, дядя Ваня, не двигаясь с завалинки, одним метким плевком попадает в пустую бутылку из-под «Балтики», стоящую в десяти метрах от него. Шпекуль замирает. Это был не расчет. Это была… до-рассудочная интуиция пространства? Или, быть может, сама реальность через дядю Ваню продемонстрировала акт чистого созерцания, свободного от категорий количества и качества?
Внутренний монолог объекта.
Сам дядя Ваня в это время пребывает в состоянии, которое он сам определил бы как «да ничё». Но это «ничё» — отнюдь не пустота. Это сложный, многослойный психический процесс, сравнимый с медитацией дзен-буддиста, но с поправкой на похмелье. В его сознании проплывают обрывки: лицо жены, ушедшей двадцать лет назад к механизатору Сергею; пятно на стене, напоминающее очертания медведя; глубокая, не артикулированная даже для себя самого мысль о том, что Шпекуль — дурак, потому что «суетится». Эта мысль и есть акт познания. Дядя Ваня, не читавший Канта, интуитивно понимает, что Шпекуль находится в плену у «вещей-для-него», в то время как он, Ваня, пребывает в тихой, безразличной компании самой «вещи-в-себе», имя которой — Русская Тоска. По молодости лет я думал, что такое понимание — это удел мудрецов. Ан нет, это удел тех, кто просто устал от суеты. Или всегда ею и не был обременен.
Глава третья. ГОРДЫНЯ И ЭПИСТЕМОЛОГИЧЕСКАЯ ПОЩЕЧИНА
Проходит неделя. Шпекуль, доведенный до отчаяния иррациональностью окружающего мира, решает действовать. Он разрабатывает «Категорический императив для Пупково», состоящий из трех пунктов: 1. Вставай в 6 утра. 2. Планируй свой день. 3. Преобразуй хаос в космос.
Он пытается объяснить это дяде Ване. Тот молча слушает, чешет затылок и изрекает: «Да ты чё, немец, обкурился?» В этой фразе содержится вся критика чистого разума, которую Кант так и не дописал. Это — «коперниканский переворот» наоборот: не разум диктует законы природе, а природа (в лице дяди Вани) указывает разуму на его место.
“Was mich nicht umbringt, macht mich stärker.” / “Что не убивает меня, делает меня сильнее.”
— Фридрих Ницше. Но Ницше, надо полагать, не имел в виду столкновение с пупковским «пофигизмом». Здесь тебя не убивают. Тебя просто… выключают из списка актуальных явлений.
Гордыня Шпекуля разбита. Его трансцендентальная апперцепция не выдерживает столкновения с трансцендентальным же безразличием. Он не изгнан физически. Он изгнан метафизически. Его картина мира, его «копирующий аппарат», дает сбой, выдавая на ленту сознания лишь белый шум и помехи. Он уезжает, оставив в блокноте единственную запись: «Бытие, которое можно понять, не есть настоящее Бытие. Настоящее Бытие просто… есть. И оно смотрит на тебя с усмешкой из-под ватника». И будто бы история закончена. Но ведь любая кульминация — это лишь начало более долгого и скучного действа, не правда ли?
Глава четвертая. ИЗМЕНА КАК ОНТОЛОГИЧЕСКАЯ НЕВОЗМОЖНОСТЬ
Измена. Что есть измена в контексте этой всепоглощающей силы? Это не супружеская неверность. Это — попытка выйти из силового поля. Сменить форм-фактор. Перестать быть тем клейким, пахнущим дымом и кислой капустой субстратом, которым тебя определила суть.
Вспомним другого персонажа — местного поэта Анатолия, который уехал в Москву, стал успешным копирайтером, начал пить капучино и рассуждать о «европейских ценностях». Он изменил. Но что с ним стало? Его тексты, некогда полные дремучей, нелепой силы, превратились в гладкие, безжизненные конструкции. Он пытался описать ту самую суть, но его язык стал чужим. Он был как лунный камень, доставленный на Землю, — тот же материал, но в иной гравитации, а потому бездушный и мертвый.
Сила не наказывает его в стиле ветхозаветного бога. Она поступает тоньше. Она лишает его почвы. Он становится призраком, «вещью-для-других», пустой оболочкой, производящей звуки. Он изменил не людям, он изменил самой материи своего бытия. И материя отвернулась от него. Это и есть самое страшное наказание — не физическое уничтожение, а онтологическое одиночество, статус багажа, потерявшего хозяина. Впрочем, это всё лирика. А настоящая драма, как водится, начинается тогда, когда ты пытаешься вернуться.
Глава пятая. ВОЗВРАЩЕНИЕ БЛУДНОГО ФИЛОСОФА, ИЛИ ТОЧКА НАЧАЛА ВСЕГО
Так бы и канул в лету Зигфрид Шпекуль, еще один потерпевший крушение у пупковских берегов. Но нет. На полпути в райцентр, глядя, как бескрайнее поле пожирает горизонт, он испытал не прозрение, а когнитивный коллапс иного рода. Его апперцепция не сломалась — она мутировала. Он вышел на глухой остановке, купил «Посошка» и пешком, через лес, вернулся в Пупково. Не в избу к Аглае Федоровне (та даже бровью не повела), а в полуразвалившуюся баньку на отшибе. Он перестал записывать. Он начал делать. Строить поленницу по всем инженерным канонам. Дядя Ваня, проходя, хмыкнул: «От ветра рухнет». Ночью была буря. Утром поленница лежала веером. Шпекуль смотрел на это и тихо, безумно смеялся. Он врастал в местный быт колючими, неудобными корнями. Он становился гибридом — уродливым симбиозом кантианства и необходимости колоть сырые дрова.
Новые лица в старом хоре.
А баня-то стояла рядом с домом Семёныча. Бывший учитель астрономии, спившийся после того, как «увидел в телескоп не то, что надо». Если дядя Ваня — «вещь в себе» молчащая, то Семёныч — вещь в себе говорящая. Его речь — поток, где обрывки «ноуменов» и «феноменов» тонут в похабных частушках и пророчествах о «дожде из смысловых лягушек». Он первый признал в Шпекуле «своего»: «Ты, немец, как квазичастица… вроде есть, а вроде и нету. Мешаешь левитации!»
А что Аглая Федоровна, хозяйка избы? Она была женской ипостасью силы — не терпением, а активным, яростным безразличием. Она не игнорировала Шпекуля — она налаживала вокруг него быт, как налаживают погоду. Ее игнорирование было тотальным, словно она стирала с него, как с плохого штрих-кода, саму возможность быть считанным. «Всё течет. И твое немецкое мытьтло — тоже. Суп остынет». И ведь правда, остынет. Отчего-то с возрастом начинаешь ценить именно эту безжалостную, практическую правду больше любой метафизической.
Глава шестая. ПРОЕКТ «ДУША» И ЕГО ЕСТЕСТВЕННАЯ СМЕРТЬ
Тем временем поэт-изменник Анатолий, томимый ностальгией по «аутентичности», но не желая покидать Москву, затеял в Пупково проект «Душа». Прислал грант на «этнокультурный кластер» с веб-камерами, транслирующими «бытие дяди Вани». В деревню приехали менеджеры с макбуками.
Это был фарс высшей пробы. Дядю Ваню уговаривали стать «бренд-амбассадором русской тоски». Он ответил: «За дурь вашу денег дают?», плюнул и ушел. Плевок лег точно на логотип в презентации. Семёныч же стал нечаянной звездой, вещая перед камерой о «черной дыре, что сосет смысл». Аглая Федоровна просто брала с них втридорога за ночлег. Шпекуль, уже наш, пупковский, наблюдал этот цирк со своей покосившейся лавочки. Он увидел: измена — это не уход. Это попытка упаковать силовое поле в сувенир. И поле сопротивляется: Ваня уходит в «ничё», Семёныч генерирует абсурд, Аглая снимает денежную пенку.
Проект, ясное дело, лопнул. Менеджеры уехали. Остались выжженная трава да пустые юрты. И наступила та самая, густая, как холодец, осенняя тишина.
Глава седьмая. ТОЧКА АБСОЛЮТА
И вот в избу Аглаи Федоровны в серый вечер сошлись все.
- Дядя Ваня — потому что тепло и водка есть.
- Шпекуль — потому что баня протекла.
- Семёныч — потому что «вектор гравитации притянул».
- Аглая — потому что это её изба, в конце концов.
Они молча пили. Молчание это не было пустым — оно было полным. Полным всего, что было: и неудавшегося императива, и уехавших менеджеров, и недоплеванной тоски.
“В начале было Слово…”
— Евангелие от Иоанна. А в конце-то, выходит, — Молчание. И оно куда содержательнее.
Семёныч вдруг ткнул в Шпекуля пальцем: «А ты уже почти свой. Но пахнешь циркулем. Брось циркуль. Он тут рисует только дырки в небе». Шпекуль посмотрел на свои руки в мозолях. Он больше не хотел строить. Он хотел просто сидеть. Он посмотрел на дядю Ваню, созерцающего пятно на стене. И его озарило.
Он понял Точку. Не начало и не конец. А точку как абсолют. Точку, в которой сошлись все линии: и пассивность, и ярость, и безумие, и сломанная гордыня. Точку, которой не нужно двигаться, чтобы быть. Русская суть — это и есть она. Не развитие, а присутствие. Весь бунт, всё созидание, вся измена — это жалкие попытки провести от этой точки луч. Но любая траектория — предательство. Она и есть весь полет, свернутый в нуль. Весь смысл — в бессмыслице «ничё».
— Нахрена? — тихо, по-ваниному, спросил Шпекуль.
Дядя Ваня медленно перевел на него взгляд.
— А ни нахрена, — сказал он и налил всем. — Пей давай. Суп потом будет.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ, КОТОРОГО НЕТ
Наутро всё было по-прежнему. Ваня на завалинке. Семёныч кричал о кривизне пространства. Аглая выбивала ковер. Ничего не изменилось. Да и не могло.
Потому что всё уже было явлено здесь в своей полной, окончательной форме. Активный бунт — обратная сторона пассивности. Ярость Аглаи — изнанка разрушительного мороза. Речь Семёныча — это молчание Вани, пропущенное через мясорубку сознания.
Суть — в присутствии. В явленности этой точки. Называй её Богом, Тоской, Матрёшкой, Силой Тяготения. Пытайся уехать, построить, продать, понять. Но рано или поздно ты сядешь за этот стол. В тишину. И поймёшь, что тебе некуда двигаться. Ты уже здесь.
И это «здесь» — и есть ответ на все вопросы, которые ты так горделиво задавал, вертя в руках микроскоп или макбук. Оно смотрит на тебя с усмешкой из-под ватника, из-под фартука, из-под потолка низкой избы. И шепчет на языке инея, щей и пустых бутылок:
«Куда ж ты, дурак? Точка-то вон она. Ты в ней сидишь. Сиди и дальше. Или не сиди. Какая, в сущности, разница?»
И ты закрываешь блокнот. Навсегда. Потому что делать записи об абсолюте — смешно. Абсолют уже есть. Он просто есть. И в его бесконечной, самодостаточной воде отражается всё: немецкий философ, русский мужик, безумец и женщина, что варит суп, пока длится вечность.
А вечность, между прочим, уже почти сварилась. Пора обедать.