Никита Немцев. «РОКОВЫЕ БАБЫ»
Это ещё на одной из первых пьянок, школьных, – когда кроме пива ничего не продают, а предприятие мнится до чёртиков интересным (даже опасным!) – Стёпа, пьяный как сапог, завёрнутый в ковёр (он только что обблевал полквартиры, за что был отправлен в карцер), под хохот друзей заявил:
Дружбаны заржали немилосердно:
– Тамару Васильевну? Ха-ха! Да ей лет сорок, ты чё!
– Не-е-ет, – протянул Стёпа грузно и серьёзно. – Не биологичку… Биологию!
Один из ребят щупло подскочил:
– Так ты б сразу сказал! У меня как раз учебник с собой…
Пацаны пуще заржали, а Стёпа забился поглубже в ковёр и пробухтел:
– Не нужны мне ваши сраные учебники! Я Всю Биологию хочу…
Так Стёпу и дразнили «Всей Биологией» до самого выпуска, – а вот титанической мысли его никто так и не просёк.
Ну а Стёпа что? Послушно поступил на медицинский, где занимался откровенно черт-те чем (читал хмурые книжки, ел дошираки, водил к себе девушек, сам к ним ходил). С годами вкусы менялись, требования росли. Сперва он хотел Химию, потом Физику, дальше Жизнь (всю разом, во всех позах) – когда же та его окончательно отвергла, Стёпа захотел уже Смерть (но чтоб Саму-По-Себе, а не бренные тела), потом Абсолют, Вселенную, Вечную Женственность – ну или на худой конец, Пустоту.
Едва разговор доходил до женщин, и Стёпа объявлял о своих пристрастиях, – несостоявшиеся друзья тут же убегали, спасая свой мелочный разум. Диалог всегда строился как будто по схемке:
– …и хочешь ты свою Вселенную именно физически?
– Позвольте, но это банальная ошибка логики! Как можно физически хотеть нематериальное?
– Ну ничё-ничё, найдём тебе жёнку, там и детки подоспеют… Состаришься, геморрой выскочит… Попустишься, короче!
– Ты свой геморрой себе в жопу сунь!
Ну это уж совсем допекут если, – а так Стёпа даже не ругался (не считая эротических предпочтений, он был, в общем, славный малый).
Конечно, Стёпа читал, что в каждом типа-Вселенная и всё такое (да и то, с какой настойчивостью ему повторяли, что идея говно, – наводило на некоторые рассуждения), – но всякий раз, встречая женщину, которая корчила из себя если не Парвати и не Лилит, то по меньшей мере Иезавель, Стёпа уже заранее был обречён на самое жалкое разочарование. Из разу в раз, все эти роковые бабы оказывались наивными и нежными цветочками, которые, встретившись с парой грубых (и туповатых) рук, напросто пообросли шипами и заучили несколько фраз «под сатану».
Естественно, Стёпа пил – много пил, безнадёжно. И юродствовал – отчаянно, бессмысленно. Припёрся раз на чей-то день рождения – вдрабадан – забрался на холодильник, и стал оттуда бросаться пылающими спичками, крича:
– Всё, до чего я дотронусь станет пеплом! Внимание, всё до чего я дотронусь, станет пеплом! Не прикасайтесь ко мне! Напоминаю – прикасаясь ко мне вы рискуете стать пеплом! Вы им, конечно, по-любому станете, но со мной вы совершенно точно станете пеплом!
Вдруг одна – вместо того, чтобы визжать, хохотать и (спасаясь от пожара) обливать всё вокруг пивом, – поймала спичку в полёте (та продолжала гореть), перехватила её за чёрный сморщенный конец – и дала той прогореть целиком: она проделала трюк будто бы мимоходом – до автоматизма изящно. Стёпа заткнулся, вылупил глаза, проглотил мучительный комок – и протянул ей руку, приглашая на холодильник.
Рука оказалась холодная как ящерица, на ногтях – как бы кошачьи глаза (ромбиками): незнакомка была в чёрном, как самурай, вся костлявая (вот-вот загрохочет), лысая как зэка, ехидно-лисая, с блеском бесконечного уныния в карих-карих глазах: она сладковато пахла прелым листом. Плечо к плечу, они сидели вдвоём, наблюдая дионисйский пляс и все эти разговорчики свысока. Молча читали с её телефона Блока («Лишь у колонны встретишься очами, с подругою, она – как он – мертва…»), а покуда они упивались мрачными глубинами бытия, гости, хозяева – точно прислуга – потчевали их водкой и квашеной капустой.
Её звали Зоя, она работала в анатомичке (оттуда и лысота) и отнюдь не бросалась мрачностями, как все те женщины готически-панко́вых настроений, которых Стёпа прежде знавал: она выразительно и просто молчала, но сам вид её страшно нашёптывал: «Я мертва, Бог мёртв, и вы, кстати, тоже». Они даже отправились гулять – один раз, – но практически не говорили: сидели на скамейке, наблюдали как по Москве-реке ползут отходы. Только под конец прогулки, в метро, она своим чугунным взглядом его остановила и задала вопрос:
– Ты любишь меня как женщину или как человечество? Как тело или как душу?
Стёпа объяснил всё как есть. Зоя не то кивнула, не то поклонилась.
Переписка их была довольно угрюма и состояла больше из цитат. Стёпа ей скинет чего-нибудь из Рембо, она – из Лотреамона (по-французски), потом дополнит переводом Бодлера на церковнославянский (своим); Стёпа ответит рассказиком Мамлеева – Зоя рассыпется в скобчатых улыбочках и без предупреждения – перейдёт на латынь (спасала Стёпу только страничка крылатых выражений).
Одной ночью она написала: «Вот бы умереть и не воскреснуть…» Романтик-Стёпа предложил поумирать в Подмосковье – с палаткой. Зое идея понравилась. Но – подумав – прибавила:
С местом решили не мудрить, Лосиный остров вполне подойдёт: перешагнули шлагбаум – двинули. Осень примеряла множественные перчатки, земля еле теплилась: тлелые листья ещё не хрустели, но уже напоминали пепел.
По пути им попадались (редко-редко) велосипедисты, бегуны, собачники – все они были бессмысленно живые, и странная магия большака заставляла говорить каждому: «Добрый день!» Но стоило чуть отойти с тропы и зажмуриться – людей вообще нет.
Они уходили дальше и дальше – начинались уже болота: утки перекрякивались деловито, где-то в кустах пробегали кабанчики. Ясно-водную гладь покрывала стыдливая зеленоватая плёнка, над ней висело распахнутое голое небо – и между ними жёлтая полоска камышей шуршит (так и хотелось потеряться в этой желтизне).
Зоя хмурилась от всей этой жизни, но ничего не говорила: только взмахивала подбородком, давая направление.
В самой глуши (насколько это возможно) поставили палатку. Стёпа уже достал овсянку и термос, но те так и остались в зябкой траве: читали Тибетскую книгу мёртвых, смотрели Зоину коллекцию «фоточек трупаков», гуляли – босиком, без одежды – увязая в каких-то топях по колено. Стёпа не понимал, с кем он имеет дело – с Кали, Иштар или просто странненькой девушкой, – но он смотрел как удаляется её бледный, костлявый силуэт, как гуляют её лопатки, – и вздрагивал от одного намёка на взгляд.
Земля была размоченная, прохладная – пятки делались твёрдые как шишки. А Стёпа не обращал внимания и чадно следил за Зоиной спиной. Когда убитый закат всё-таки свалился, сдирая занавес света, они искупнулись в мутной луже, вернулись к палатке и развели костёр.
– Зачем ты это делаешь? – спросила Зоя, не моргая от дыма, укутанная в накидку (пламень ложился красками только на одну половину лица).
– Потому что вообще всё равно… – Стёпа палкой-копалкой вернул уголёк-выскочку обратно в лоно костра. – Нет, ну то есть… Я могу даже жить и жить весело – но я всё равно этому не поверю. А я давно хотел хоть одним глазком за всю эту муру глянуть. Ну. Кажется, что хотел.
Ночь висела над ними – масляная, беззвёздная. Костёр то разгорался острый и колючий, то ник, еле подгрызая толстый бочок полена.
– Ты смелый, – проговорила Зоя (в скупом свете её как будто совсем не было). – И очень глупый. – Она улыбнулась с ехидцой. – Ну так загляни же.
Она прильнула к Стёпиным губам: за закрытыми глазами он видел что-то невнятное, сладкое, и уже готов был исчезнуть, – но решил проверить: а у неё глаза тоже закрыты? – и увидел: в поцелуе Зоя старушела, обрастала седыми волосами, гнила и мертвела лицом. Стёпа, не отрывая поцелуя, думал, как бы не сблевануть ей прямо в рот, – но Зоя оторвалась первая, встала (костёр оживился) и скинула свою мантию. Стёпа было двинулся к ней, но Зоя остановила его (указательным пальчиком), сняла с себя кожу, сбросила мышечный покров, выложила сердце, печень и кишечник, осторожно достала мозг – и рассыпалась костями. Перёд Стёпой кучкой лежало то, что когда-то было Зоей (ещё тепло дымясь), и неведомая пустота – вся целиком, со всех сторон сразу, как пронизывающий ветер, – проговорила:
Сказать, что Стёпа пересрался, – значит, ничего не сказать.
Он прянул в палатку и застегнул вход. В дикой спешке, напялил подштанники и куртку, посветил фонариком по сторонам (кроссовки остались снаружи) – тут Стёпа сообразил, что если Зоя скинула с себя самое исподнее, то…
Что-то холодное лизнуло плечо – Стёпа заорал и перекувыркнулся, заваливая палатку.
Расстегнул, высунулся наружу (мошки налетели на свет) – кроссовки ждали рядышком. Озираясь по сторонам, Стёпа завязывал шнурки и бессмысленно светил то влево, то вправо. Он завязывал уже вторую ногу, когда из камышей что-то… – Стёпа завизжал и бросился бежать.
В пятне света, прямо перед глазами, вырастали стволы и ветви – Стёпа уворачивался всегда в последний момент. Он уже не чувствовал себя таким мертвецом – только ощущал, как жжёт в мышцах, какой ветер холодный и как ему повезло, что он перескочил через ту дыру, перебежал канаву по железке и всё ещё не выколол себе ни обо что глаза.
Он выбежал на прогалину, где сходились крестом четыре дорожки. Налево – коня, направо – жизнь, прямо – себя. Ничего из этого терять Стёпа не собирался, но было темно, комары кусали подштанники, а коня у него всё равно нет – побежал налево. Вскоре показались огоньки (не то синие, не то жёлтые), Стёпа сделал шаг – и провалился по пояс. Ботинки хлюпали и пузырились (и недовольно фырчали).
Обойдя лужу по кочкам, Стёпа увидел – Зоя (прямо поперёк дороги): она согнулась калачиком (уже не голая – нет, в одежде) – и плачет. Это была не та Зоя, что у костра, эта – была хорошая (в вязаной шапке и смешном комбинезоне). Стёпа дотронулся до её плеча рукой: стало тепло и понятно.
– Обними меня, – прошептала она.
Стёпа обнял её – и понял, что можно, в общем-то никуда и не идти (как будто напился чая). Они так и сидели на земле, а выроненный фонарик куда-то откатился и бессмысленно бил в куст с косматой тенью.
Всё успокоилось, позеленело. Лягушки тянули незатейливую песнь, сверчки уныло трещали о своём.
– Нам надо идти, – проговорил Стёпа всё же.
– Я не могу… – Зоин голос куда-то уплывал (как звонок в метро).
Стёпа оторвал объятье и посмотрел ей в глаза с нежностью:
– Всё ты можешь, мандавошка гандобливая, пыпла трижды ссанная, шалавовёрткая мразина – жопу в ручки и на водокачку, вымудку своему немочь будешь, гнидская зассыха, елдой об рога сейчас как постучу! Электричество какое-то! – Стёпа понятия не имел, что за слова из него лезут, но почему-то казалось, что так и надо. – Чё телеса распялила, кобылица немощная, титька раскуроченная, дырмоглядина обмудоханная, да ты свой клитор от жопы отличить не можешь!
Не произнося ни слова, Зоя – робко, как валящаяся свечка, – поднялась.
Стёпа шёл уже шагов на пять впереди.
– Возьми меня за руку… – попросила Зоя тихонько.
Стёпа вернулся, схватил её мелкую ручку – как червяка – и поволок (не сильно заботясь, успевает она переставлять ноги или нет).
В сумерках мало что было видно, но не было никаких сомнений, что лес бесконечный – он мелькал перед глазами как картинки, а Стёпа и Зоя шли прямо в этот экран: перед ними можно было поставить лес, можно пустыню, а можно и горы – они будут идти так вечно. Один Стёпа это понимал и озирался в поисках выхода, а другой Стёпа оскорблял Зою, читал частушки, крыл матом всех – от бывших одноклассников до херувимов, – рассказывал про биологию, пересказывал сны, гримасничал, увивался как припадочный – то ли услужливо развлекая, то ли ведя в какую-то чёрную бездну.
Луна лыбилась, ноги топтали дорогу, Зоя настойчиво задавала вопросы, а Стёпа отвечал будто бы в самую точку, – но во всём этом не было ни малейшего смысла.
– Я на такое говно даже пальцем не сяду!
– На телефоны денег не хватит. За помидорами зайдём или ты опять со своим дрочилой?
– Плескал залупу я в трёхдневном борще…
– Да мудочило оборзел совсем, детскую площадку сдул нахер. Пришлось аптеку предлагать.
Картинки леса перед глазами сменились на картинки села: пролетел шлагбаум (как в сказочном городке) и пошла дорожка. Скоро показалась развилка: небесно-мягкий, блаженный белый свет предлагал пойти вправо, а Стёпа – как механический – свернул на ослепительный, раздирающий синий – влево. Потом приятным был синий, а ослепительным жёлтый – и так несколько раз.
Прохожие вырастали игрушечные и несерьёзные, как дымок от сигареты; разговор продолжал вертеть шарманку безумия. Когда они снова пришли к тому же шлагбауму, Стёпа рухнул наземь.
– Зачем мы это сделали? – проговорил он, разглядывая чёрные ладони.
– Я не знаю. – Зоя тоже плюхнулась рядом.
Мимо проехала машина, манящая сладострастно-красными огоньками: Стёпе примерещились в них не то люди в масках, не то кабаны, не то сплетающиеся парочки… – и что-то снова синее: колонка.
Он потянул Зою за собой (она была покорная как тростинка), подставил её руки под колонку (лодочкой) и раскачал рычаг. Потом перекрестил её измазанные ладошки и сказал:
Затем выпил сам, мыванул подштанники, схватил Зою за руку и поволок её дальше – стремительно и уверенно.
Из ниоткуда вырос забор с надписью «ОСТОРОЖНО САБАКА», Стёпа, не сбавляя шага, вильнул влево – в торчащую в заборе дыру: дальше тёмный ухабистый пустырь, а там и огоньки МКАДа: галдящей толпой. Проваливаясь в какие-то колдобины и буераки, ни на миг не сбавляя шаг – летели. Стёпа крепко держал её ручку, что-то бормотал про защитный круг и не смотрел назад (чувствовал – нельзя смотреть). Они перелезли отбойник, Стёпа выставил свободную руку и пошёл посреди МКАДа – несущегося – машины выжигали глаза фарами и гудели отборным матом, но послушно останавливались, как вкопанные. Стёпа не смотрел назад и, всё бормоча, перебирал ногами (подштанники уже походили на галифе).
Дорога кончилась – они рухнули в траву: вниз катился склон, упираясь в стоянку пыльных фур. Стёпа выдохнул весь воздух и обернулся к Зое:
Она была смешная, как ребёнок: будто вот-вот утонет в своей шапке. Розовощёкая, с ямочками у рта (даже глаза больше не были такими чёрными). А в голосе – скепсис препода по философии:
Стёпа дышал заворожённо. Зоя смотрела на него как на оплошность.
Тогда Стёпа спросил (одуванчиком):
– Можно тебя поцеловать? Теперь по-настоящему.
Зоя помотала головой, а Стёпа, не обращая внимания, поцеловал – в щёку, в щёку и в нос.
– Нет, ну это туфта какая-то, – проговорила она, утирая нос.
– Я тоже как-то по-другому себе смерть представлял!
Дома́ топорщились игрушками, небо было плоским как ватман. А они отдышались, встали и пошли – давиться жизнью дальше.