«Юдоль» — книга о сатанизме, которая учит добру
Первая мысль, приходящая на ум при чтении «Юдоли» — это идея о том, что добро контринтуитивно. «Юдоль» оппонирует Льву Толстому, излагающему в «Исповеди» доводы о том, что умствование лишь уводит от сути, а в естестве своём человек знает, что есть мораль и что есть благо, а потому человек с чистым разумом обнаруживает стремление жить по Евангелию, даже не читая Евангелие. В жизни, впрочем, зачастую наблюдается обратная картина: человек, умствованием и поиском смысла не обременённый, чаще живёт реакциями и эмоциями. Унизили, обидели, обделили — обозлись и отомсти. Архетип «злобных бабок у подъезда» здесь нарочито разогнан до крайней степени абсурда и уложен фундаментом в сюжет.
Предыстория главного героя пересказывается бегло: маленький униженный судьбой и другими обывателями человек — что тут расписывать, всем всё понятно. И решение продать душу Сатане, чтобы обрести власть и отомстить обидчикам (и всей реальности заодно) становится если не логичным, то объяснимым желанием такого маленького человека. Форма отражает содержание: мотивы зла понятны, а вот ради чего делать добро?..
Как раз все попытки «светлых сил» противостоять Юдоли (набирающему силу божественному апокалипсису) и сделать добро, все попытки дерзнуть, рискнуть, пожертвовать — это всё сопровождается долгими богословскими диспутами. Добро требует напряжения воли, требует жертвы и веры, даже веры в абсурдное (например, в «подставить вторую щёку» вместо всем понятного «обозлиться и нагадить»). Переступить через своё Я, наступить на горло собственной обиде и отдать противнику щёку, или палец, или сына — это проявление воли, на этом построены все действия добрых сил. А ещё, конечно, на сотне с лишним страниц болтологии.
И здесь хочется определить соотношение сюжета к болтологии через сравнение с двумя другими знаковыми работами Елизарова: предыдущей «Землёй» и ранним «Библиотекарем». Если «Библиотекарь» —вещь в первую очередь жанровая, с вполне чётким сюжетом, яркими конфликтами и обилием экшена, то «Земля» — текст, уходящий в «большую литературу», более медитативный, размеренный, с плотной фактурой характеров и сцен, более выразительным стилем и стилевыми играми, но ощутимо перегруженный умствованием и пространными рассуждениями персонажей. «Юдоль» смотрится некой попыткой найти баланс, оставив в тексте и обильную софистику, и динамичный сюжет. Попытка, надо сказать, скорее засчитанная, чем провальная.
Сюжет «Юдоли» отходит от показанного в «Земле» тягучего жизнеописания, он приобретает шлейф жанровой игрушечности и условности, и больше уходит не в фантастику или мистику даже — а магический реализм. Точнее, с учётом всех декораций, скорее «магический соцреализм». В сущности это ребут Библиотекаря, но уже через виток развития — вобравший немало из «Земли». Причём вобравший слегка вразнобой: например, перегруз философией (хотя и менее «кухонной», надо отдать должное) в «Юдоли» остался, а вот фактурной, наждачной жизненности стало куда меньше; персонажи здесь больше функции, чем живые люди. Герои «Земли» выглядят всё-таки живее и сложнее, как и химия между ними.
В этом отношении видно, что Юдоль — шажок назад после «Земли». Шажок, впрочем, ожидаемый и совершенно оправданный — всё-таки пресловутая фактурность и глубина образов в «Земле» занимает немало объёма, что порождает разболтанность композиции, перегруженность и общую бессюжетность. В «Юдоли» сюжетная часть смотрится намного более гармоничной и цельной. за счёт вот этого упрощения. Баланс найти трудно, очень трудно. В большой литературе сейчас очень мало кто может его найти.
Отдельное внимание стоит уделить композиции романа, его подаче. Неизвестный всезнающий рассказчик, задействованный к тому же в истории, — это очень сложный приём. Помимо того, что повествует он в формате «револьверной» композиции (фокус смещается между разными героями, которые действуют независимо, но в общей парадигме основного конфликта, примерно как в фильмах Гая Ричи), он ещё и становится всевидящим оком, пару раз отыгрывает ненадёжного рассказчика, обманывая читателя сценами в воображляндии (колдунская дуэль и некромимесис), а в конце ещё и раскрывает свою личность, которую умудряется ловко прятать среди всех второстепенных действующих лиц. Вся эта игра с повествованием, отступлениями и комментариями плотно переплетается с опорой на четвёртую стену и с то и дело всплывающей темой нарративов. А это что-нибудь да значит. Учитывая, что в мире «Юдоли» реальность — суть божий нарратив, рассказываемая Богом самому себе история. Это отсылает нас уже к учению Николая Бердяева о том, что человек — образ и подобие Бога, поскольку может творить и созидать. По Бердяеву любое созидание и творчество — есть продолжение духа Творения, посему творить и сочинять есть дело богоугодное. Об этом же, пусть и без прямых ссылок на Бердяева, говорит в «Юдоли» рассказчик (автор?).
В отрыве от религиозного контекста это можно сформулировать так. Человеческая культура — это продукт человеческой деятельности, который природа не в состоянии создать сама. Архитектура, живопись, технологии, литература и другие формы нарративов — всё это проявляется в реальности посредством человека, в природе посреди горного хребта не может сформироваться ни Собор Святой Софии, ни хрущёвка с круглосутом. То есть человек — в некоторой степени инструмент. Как для человека компьютер — инструмент, продолжающий его дело, но на более высоком уровне (сложные расчёты и моделирования, недоступные человеческому разуму). Поэтому любой нарратив, любая книга или песня — суть умножение миров, создание Нечто из Ничто. И вот это — вторая главная мысль романа, которая переплетается с первой. Созидание есть благо, а потому оно тоже требует волевого усилия, дерзновения и порой даже жертвы (временем, силами, иногда другими аспектами жизни). Разрушение же происходит само, энтропия просто растёт.
Возвращаясь к природе зла. Зло показано через мелкие бытовые пакости — по-настоящему закончить мир никто не хочет и не может. Зло — паразит, существующий, покуда есть добро. Исчезни этот мир, и кушать злу будет нечего. Князь Мира Сего перестанет быть князем чего-либо вообще. Потому колдуны в «Юдоли» способны лишь на блёклое вредительство, а сцена настоящей магической битвы разыгрывается лишь в воображении то ли рассказчика, то ли героя, на которого рассказчик тут же переводит стрелки.
При этом быт колдунов и мир кладбищенских практик показан безудержной челентановской пляской на суевериях, въевшихся в культурный код. Местами эта пляска смотрится весьма болезненно, создаёт спонтанное ощущение гадливости, ибо все мы когда-нибудь да стучали по дереву и плевали через левое плечо, а тут: порчи, сглазы, кладбищенская гниль, покойницкие обмылки и гробовые гвозди — попробуй не содрогнуться!
Извращённость и кощунственность всей колдовской парадигмы особо подчёркивается «понятиями» колдунов: что говорить и чего не говорить, как себя вести, полный перечень условностей, как в уголовных кругах; такой набор понятий — суть кривое зеркало общепринятых правил приличия. И вторичность зла здесь видится довольно прозрачно: не будь этих самых правил — зеркалу этому нечего было бы отражать.
В противостоянии добра и зла есть место и обычным людям. И роль у них довольно занятная. Один из второстепенных героев говорит о себе так: «А меня [зовут] Валентин Александрович. Мне шестьдесят восемь лет, раньше я работал учителем труда в школе, люблю рыбалку, персики и понедельники…» В общем контексте метанарратива это выглядит как подмигивание читателю, как ирония над писательскими техниками в духе «создайте карточку персонажа, пропишите его предысторию, что он любит, что не любит, e.t.c.» Но позже эта сцена приобретает иные окраску и трактовку, когда автор-рассказчик вопрошает: «Кто запомнит тебя, Валентин Александрович? Кто вспомнит, что ты любил персики и понедельники?»
В этом ключе иначе воспринимаются некоторые моменты, не имеющие явного отношения к движению сюжета. Это флешбеки об умершем голубе и прогулке перед походом в барак маленького Кости. В них есть та самая щемящая жизненность, которая оттесняет сюжет в сторонку. И если допустимо злоязыким читателям интуитивно(!) предполагать, что автор книги про сатанизм/ужасы/убийства сам может быть сатанистом и маньяком (как сейчас стало модно думать), то читатель благодушный может совершить усилие воли и предположить, что в этих маленьких трепетных сценах автор запечатлел собственные трогательные детские воспоминания, рассказал о своих «персиках и понедельниках», которые мир теперь запомнит. Конечно, это лишь досужее предположение, но если в него поверить, то сцены эти выглядят ещё живее и пронзительнее. А что? Читатель же (по Барту) продолжает дело автора, как человек (по Бердяеву) продолжает дело Бога-Творца.
«Юдоль» не обходится и без волшебных помощников. Юроды, помогающие разным сторонам конфликта, вышли весьма колоритными, за исключением Ромы с Большой Буквы. Этот юродивый в начале повествования называл все существительные, повторяя после них фразу «с большой буквы», но эта его особенность быстро надоела, по-видимому, и автору, потому в Рому вселился бес-графоман, заставивший его всю дорогу извергать переделки песен и стишков. Избавившись от утомляющего рефрена про большую букву, Рома стал служить дренажем для авторского остроумия. И сначала бес «не до конца» вытесняет фиксацию на больших буквах, а потом всё же справляется. В конце эта штука обыгрывается, но не слишком убедительно.
В конце концов, это тоже часть культурного кода: все мы в школе развлекались подобными переделками. Раздражает ли этот поток рифмованных острот? Да не слишком. В крайнем случае, утомлённый стишками читатель может их пропускать — как пропускают песни во «Властелине Колец» даже самые стойкие толкинисты.
Гораздо сложнее пропускать долгие пространные рассуждения некоторых героев о гностических апокрифах, деталях космологии, феноменах и бытии, потому как они для сюжета и понимания происходящего важны, но персонажи Елизарова бывают невероятно словоохотливы, и отдельные монологи всё же вызывают желание их пролистать.
Но в конечном счёте и стишки, и словоохотливость, и обилие софистики — это своеобразная изюминка елизаровской прозы, часть авторского голоса, те же «персики и понедельники». Стоит ли вырезать всё это, чтобы получить сюжетно плотно сбитую книжку про апокалипсис в жанре магического соцреализма? На этот вопрос каждый ответит сам.
Из более раздражающих глаз особенностей текста первыми приходят на ум перескоки времён и лиц — но они, надо сказать, тоже служат содержанию: это т.н. настоящее историческое время(как в зачинах анекдотов: «поймал царь русского, немца и американца и говорит…»), этот приём подчёркивает, что за всей историей стоит фигура рассказчика. Поначалу такая подача сбивает с толку человека, привыкшего к литературной норме, со временем раздражать перестаёт. Отдельные ляпы наподобие «зрачков карего цвета» уже вызывают вопросы, но будто бы больше к редактору.
Вопросы, конечно же, тоже остаются, но скорее на предмет предположить и угадать (или додумать) самостоятельно. Кто-то в выборе внебрачного сына диктора Кириллова (мальчик со сплошным родимым пятном) увидит аллюзию на Горбачёва, которого нужно было вовремя убить, а теперь всё разладилось. Кто-то в выборе самого Кириллова увидит отражение Голоса Сатаны (силы добра концентрируются вокруг противоположности главного оружия Дьявола). Кто-то предположит, что этот выбор нарочито абсурден и в общей канве метанарратива играет роль насмешки (ну вот такой у нас получился Избранный, а чего вы хотели, пламенный меч ему в руки, что ли?). Некоторые чёрные шутки выглядят нарочито, по-обэриутски абсурдными: какая тебе разница, что в новом мире безымянный палец назовут в твою честь, если тебе уже вспорют брюхо незримые киргизы и тебе будет ни холодно, ни жарко? Кто-то будет гадать, к новозаветному ли сюжету (Иисус-сын-Божий) или к ветхозаветному (Исаак-сын-Авраама) отсылает главная задача «сил добра». Кто-то найдёт неувязку: Бог/Дьявол метит шельму вполне заслуженно, учитывая историю «печатей» Сапогова, но при этом метка Артура Муртяна не во зло, а во благо… Словом, аллюзий, символов и отсылок в «Юдоль» насыпано с горочкой, и абсолютно все их сможет разобрать в этом тексте только автор, вопрос в другом — должен ли это делать читатель?
Вполне вероятно, предполагается, что читатель должен распутать этот клубок метанарративных зигзагов, а возможно — читателю стоит все же разорвать этот гордиев узел и прорваться сквозь путаницу гипертекста одним только чутьем и верой (то есть, да, проявить волю и отказаться от умствования в пользу добра). Что в целом подразумевает параллель с мистическим опытом: мало читать священные тексты, надо практиковать (акцент на практике, пусть и в сатанизм, делается неоднократно).
Все предположения могут остаться лишь проявлениями синдрома поиска глубинного смысла на фоне масштабной постмодернистской шутки. В конце концов, пустота — в глазах смотрящего, а автор-рассказчик и сам то и дело запутывает: то «на деле всё произошло не так», то гностические апокрифы и космогонические модели налезают одни на другие и пойди разберись, дополняют они друг друга или друг другу противоречат. Найти путь через эти дебри можно только через практику — то есть, прочитав книгу и составив своё мнение.