Глава 7 - Монастырь.
– Дай сигарету, – сказал Хёнджин.
Голос его был ровным, слегка безразличным. Он сидел на садовой скамейке рядом с Чонином и смотрел на кусты роз, которые в сумерках казались черными.
Чонин повернул голову, посмотрел на брата. В его взгляде мелькнуло удивление не от просьбы, а от того, что Хёнджин вообще заговорил. Они сидели молча уже четверть часа, с тех пор как Феликс ушел, и Чонин не собирался нарушать тишину.
– Когда ты курил в последний раз? – поинтересовался Чонин, протягивая пачку.
Хёнджин взял ее дрожащими пальцами. Вытянул одну длинную, тонкую сигарету и вставил между губ.
– Подожги, – сказал он каким-то хриплым голосом.
Чонин щелкнул старой серебряной зажигалкой с выгравированными инициалами, которые когда-то давно принадлежали их отцу, и поднес огонек к кончику сигареты.
Хёнджин затянулся. Дым обжег горло – горячий, непривычный. Он сдержал кашель, но легкие запротестовали, а глаза защипало от слез. Он просто замер на секунду, чувствуя, как горечь растекается по языку, по небу, по всему телу, будто напоминая о чем-то давно забытом.
Чонин смотрел на него без удивления. Он помнил, конечно, он помнил, как Хёнджин когда-то научил его курить – давно, когда они были мальчишками и прятались, чтобы отец не увидел. Хёнджин показывал, как правильно затягиваться, как выбирать сигареты, как стряхивать пепел, чтобы не обжечь пальцы.
«Ты еще маленький для такого», – говорил тогда Хёнджин.
«А ты не особо то и старше, чтобы учить меня, как жить», – ответил Чонин, выпуская дым в небо.
Хёнджин сделал вторую затяжку уже глубже и спокойнее. Горло вспомнило, легкие больше не сопротивлялись, дым медленно вырвался из его губ, поднялся в вечернее небо и растворился в сумерках.
Хёнджин не был в этом городе почти десять лет.
Он уехал отсюда испуганным, сломленным подростком с разбитым сердцем. Тогда улицы казались ему тюремными коридорами, каждый угол напоминал о том, что он потерял, и он боялся, что никогда не сможет сюда вернуться.
Дом Чонина и Кристофера стоял на тихой улице в старой части города – в этот же дом он влезал через окно в комнату Кристофера. Хёнджин хорошо помнил его: небольшой, с черепичной крышей, увитой плющом, с палисадником, где мама Кристофера сажала розы и, видимо, Чонин продолжал этим заниматься какое-то время. Теперь розы отцвели, а листья на плюще пожелтели из-за отсутствия должного полива.
Хёнджин остановился у калитки, не решаясь войти. Он был в своей черной сутане – строгий, собранный, внешне спокойный. Только пальцы, сжимающие снова собранные в единую нить четки, выдавали его состояние.
«Я мог бы быть здесь совсем по другому поводу, – подумал он. – Мог бы приехать на Рождество, на день рождения, просто так, поговорить, выпить кофе».
Но он не приехал, он боялся. Боялся увидеть его в таком состоянии, в котором оставил его в последний раз, боялся, что прошлое и совершенное им накроет его с головой и он не сможет остаться тем, кем стал – священником, епископом, человеком, который оставил все свое счастье ради Бога, или ради страха, или ради репутации, он уже и сам не понимал.
Чонин встретил его на пороге. Брат был в черном костюме – не в траурном, но в самом темном из тех, что нашел в своем шкафу. Лицо его было бледным, под глазами проявились синяки, но держался он хорошо. Лучше, чем ожидал Хёнджин.
– Входи, – сказал Чонин тихо. – Он там.
В доме пахло ладаном – наверное, кто-то из соседей принес кадило, пока Чонин готовил все к прощанию. В узком коридоре горели свечи, расставленные на подоконниках и полках. Тишина была такой плотной, что звон в ушах казался оглушительным.
– Подожди здесь, – сказал Чонин, когда они дошли до двери в комнату Криса. – Я проверю, все ли готово.
Он зашел внутрь, притворив за собой дверь. Хёнджин остался в коридоре один, привалившись спиной к стене.
Он служил в другом городе – таком же маленьком, скромном, но с высоким собором и сотнями прихожан. Там его знали как «отца Йохана», епископа, возможно экзорциста, человека Бога. Там он был уверенным, спокойным, никто не мог видеть его слез, никто не знал его страхов и не знал, что по ночам ему еще снятся светлые волосы и смех, который он больше никогда не услышит.
А здесь, в этом маленьком городке, где прошло его детство, он снова будто стал тем мальчишкой, что боялся признаться в любви.
– Заходи, – позвал Чонин из комнаты.
Хёнджин открыл дверь. Комната Криса была такой же, какой он ее запомнил. Узкая кровать у стены, письменный стол, полка с книгами – все было на своих местах, будто время остановилось здесь, отказавшись идти дальше.
Но в центре комнаты стояло то, чего раньше не было – гроб.
Темное дерево, полированное до блеска, с серебряными ручками по бокам. Он стоял на постаменте, окруженный венками и свечами – белыми, длинными, с ровным, немигающим пламенем.
Хёнджин поднял глаза. Кристофер лежал в гробу.
Он был одет в белую рубашку с длинным рукавом – накрахмаленную и свежую, такую, какую он никогда не носил при жизни. Не понимал смысла гладить вещи, если через несколько минут они все равно помнутся.
Крис выглядел спокойным. Лицо его было бледным, но не казалось мертвым, он будто просто устал, как будто он наконец уснул после долгой, изнурительной болезни.
Хёнджин почувствовал, как сердце замерло на несколько секунд.
«Совсем не изменился, – произнес он в голове. – Совсем не изменился».
Те же светлые волосы, только чуть длиннее, чем он запомнил в последнюю их встречу. Тот же нос, те же губы, которые когда-то шептали его имя в темноте пыльной кладовой. Глаза закрыты – Хёнджин мысленно был за это благодарен, ведь не вынес бы пустого, невидящего, стеклянного взгляда.
Он смотрел на лицо Криса, и время вокруг остановилось. Свечи перестали мерцать, воздух застыл, звуки за дверью исчезли – остались только они двое.
Чонин, стоявший чуть поодаль, перевел взгляд с брата на гроб, потом обратно. Он видел, как побелели костяшки Хёнджина, как дрожат его пальцы, как лицо его стало серым, почти такого же оттенка, что и лицо покойного.
– Я уже попрощался, – сказал Чонин тихо. Голос его был ровным, но Хёнджин чувствовал, сколько усилий стоит брату это спокойствие. – Я оставлю тебя здесь, наедине с ним.
Он не спросил, нужно ли это Хёнджину. Он знал, что нужно.
Дверь закрылась с мягким щелчком, Хёнджин остался один.
Он сделал шаг вперед, потом еще один. Ноги были ватными, колени дрожали, но он шел, глядя на лицо Криса, и не мог отвести взгляд.
Остановился у самого гроба, положил руки на гладкий деревянный край, теплый от свечей, пахнущий лаком и цветами. Пальцы его дрожали так сильно, что дерево, казалось, дрожит вместе с ним.
Он смотрел на Криса. На его лоб, где когда-то давно красовалась царапина после драки с соседскими парнями, и Хёнджин заклеивал ее пластырем, бормоча: «Не лезь больше, дурак, они старше и сильнее». А Крис смеялся и говорил: «С тобой все равно сильнее всех».
Смотрел на его закрытые глаза. Хёнджин помнил их цвет, помнил, как они смотрели на него с вызовом, с нежностью, с надеждой, помнил, как в них отражались звезды, когда они лежали на крыше.
Смотрел на его губы, мягкие, теплые, навсегда пахнущие для него табаком, те самые, что целовали его тогда, в темной кладовке. Хёнджин закрыл глаза на секунду, и воспоминание накрыло его с головой – жар тела, прерывистое дыхание, дрожащие руки.
Он открыл глаза. Крис не изменился совсем. Те же черты, те же скулы, тот же разрез глаз, будто время обошло его стороной, будто он застыл в том самом вечере на крыше, когда они смотрели на звезды и Хёнджин впервые почувствовал, что хочет быть рядом с этим человеком навсегда.
Слезы подступили к горлу. Хёнджин больше не пытался их сдерживать, не пытался быть сильным. Он позволил горячим, соленым дорожкам спускаться по щекам, по подбородку, капая на темный край гроба.
Сначала он говорил шепотом, едва слышно, будто боялся, что кто-то услышит его признания. Потом заговорил громче, хотя голос ломался и дрожал.
– Прости меня, Крис, – сказал он, глядя в спокойное, неподвижное лицо. – Прости за то утро. Я шел к тебе, чтобы сказать «да», я надел свою самую красивую рубашку, я причесался, я повторял эти слова всю дорогу от кровати до двери. Я хотел сказать, что люблю тебя, что я тоже люблю тебя.
А потом пришел отец, и я испугался. Я испугался и этим все испортил.
Громкий всхлип вырвался из груди, совсем не похожий на то, как плачут взрослые мужчины. Хёнджин утер лицо ладонью, но слезы продолжали течь.
– Я знаю, что молитвы не помогут, – продолжил он, голос его сел на полуслове. – Я знаю, что мою ошибку уже не исправить, но я все равно буду молиться за тебя, за то, чтобы ты там, где ты сейчас находишься, простил меня.
Он опустился на колени прямо на холодный пол, не чувствуя, как каменные плиты мучают колени сквозь тонкую ткань. Сложил руки, как учили в семинарии – ладонь к ладони, пальцы к небу.
– Requiem aeternam dona ei, Domine, et lux perpetua luceat ei,рэ́квием эте́рнам до́на э́й, до́минэ, эт люкс перпе́туя лю́чэат э́й - Покой вечный даруй ему, Господи, и свет вечный да сияет ему – начал он. – Te decet hymnus, Deus, in Sion, et tibi reddetur votum in Jerusalem.тэ дéцет хýмнус, дéус, ин сиóн, эт тиби рэддэ́тур вóтум ин йерузáлэм - Тебе подобает песнь, Боже, на Сионе, и Тебе воздастся обет в Иерусалиме
Он читал молитву о прощении – ту, что знал наизусть и тысячи раз повторял за других. Но сейчас слова давались с трудом: они спотыкались, путались, перебиваемые всхлипами и прерывистым дыханием.
– Kyrie, eleison. Christe, eleison. Kyrie, eleison.ки́риэ элэ́йсон, кри́стэ элэ́йсон, ки́риэ элэ́йсон - Господи, помилуй, Христе, помилуй
Латынь текла, как древняя река. Хёнджин закрыл глаза, и перед глазами поплыли картины их детства: Крис на крыше, Крис у фонтана, Крис с окровавленной спиной, Крис, который шепчет «Джини, ты пришел».
– Pater noster, qui es in caelis… – голос его сорвался, и он замолчал.
Он сидел на коленях перед гробом, сжимая руки в молитве и беззвучно плакал. Слезы капали на каменный пол, на его сутану, на край гроба, где покоился Кристофер Чан – единственный мужчина, которого Хенджин позволил себе полюбить.
– Я люблю тебя, – прошептал он наконец, открывая глаза и глядя на лицо Криса. – Я люблю тебя, Кристофер Чан. Прости, что не сказал этого тогда, прости, что сказал это, когда ты уже не можешь услышать.
Он помолчал секунду, потом добавил тише:
– Но я надеюсь, что там, где ты сейчас, ты все-таки слышишь меня.
Свечи тихо потрескивали, в комнате пахло лаком, цветами и чем-то неуловимо уходящим, будто сама жизнь Криса постепенно растворялась в воздухе, уступая место пустоте и вечности.
Хёнджин не знал, сколько он так простоял на коленях – время словно потеряло смысл.
Когда он наконец поднялся, колени затекли, а ноги онемели. Он выпрямился, посмотрел на Криса в последний раз – на его светлые волосы, на его спокойное лицо, на его руки, сложенные на груди.
Он наклонился и поцеловал Криса в лоб. Губы коснулись холодной, гладкой кожи – чужой, неживой, совсем не той теплой, которую он помнил.
– Прощай, – прошептал Хёнджин. – Я буду помнить и любить тебя всегда.
Он развернулся и пошел к двери.
Монастырь, шесть месяцев после того, как Хёнджина привезли сюда.
Он сильно изменился за это время. Похудел так сильно, что ребра можно было пересчитать через тонкую ткань рясы. Лицо его осунулось, под глазами залегли темные круги, скулы выступали так остро, что казались готовыми прорвать кожу. Он был голоден не только физически, но и душевно. Голоден до свободы, до человеческого тепла, до голоса Криса.
Но он не сдавался. Каждую ночь, ложась на жесткую кровать в холодной келье, Хёнджин закрывал глаза и молился. Не так, как учили монахи, не заученными фразами, не торжественными латинскими периодами. Он молился по-детски, просто, как когда-то в детстве, прежде чем понял, что Бог, наверное, не слушает.
«Господи, пусть Крис придет за мной, пусть он спасет меня отсюда. Я верю, что он придет, я буду ждать».
И в одну из ночей ему приснился сон.
Он стоял посреди серого, бесконечного поля. Неба не было, только плотный и холодный туман. Из тумана вышел Крис. Такой, каким Хёнджин запомнил его в момент признания – светлые волосы растрепаны, губы тронуты легкой улыбкой, глаза сияют.
– Джини, – позвал его Крис, протягивая руку. – Пойдем, я заберу тебя отсюда.
Хёнджин протянул свою руку в ответ, пальцы их почти коснулись...
Сердце колотилось, в келье было темно и холодно, за окном выла метель. Но внутри, в груди, горело что-то теплое и яркое, согревшее его этой ночью.
«Это знак, – подумал Хёнджин. – Это знак свыше. Крис придет за мной, я должен верить, я должен быть готов».
С этого дня он изменился в другую сторону. Он перестал сопротивляться монахам, перестал спорить, перестал огрызаться, перестал устраивать голодовки. Он слушался, учился, ел – через силу, не чувствуя вкуса, но ел, потому что знал: Крису нужен живой Хёнджин, а не скелет на больничной койке.
Он убедил себя, что это – путь к спасению. Что если он будет смиренно ждать, то однажды дверь его кельи откроется и на пороге будет стоять Крис – с той же улыбкой, с той же протянутой рукой.
Но ждать было нечего. Время в монастыре тянулось бесконечно медленно, дни сливались в недели, недели в месяцы. Чтобы не сойти с ума от тоски и бездействия, Хёнджин начал учиться. Сначала понемногу – читал по странице в день, повторял молитвы, запоминал латинские слова. Потом больше, потом жадно, взахлеб, как голодный зверь, который наконец добрался до еды.
Он вдруг понял: учеба – это единственный мирный способ выбраться отсюда. Если он закончит обучение быстрее всех, если станет лучшим, если докажет, что достоин большего, возможно, его выпустят раньше срока, или переведут в другую семинарию, где не так строго следят за учениками. Или дадут возможность съездить домой хотя бы на день, хотя бы на час.
Он учился так, как не учился никогда в жизни.
Хёнджин глотал книги одну за другой – Священное Писание, труды отцов Церкви, догматическое богословие, литургику, каноническое право. Он учил латынь до хрипоты в горле, повторяя спряжения и склонения шепотом перед сном. Он заучивал молитвы наизусть, не понимая их смысла, – просто чтобы запомнить, чтобы быть быстрее, лучше, совершеннее остальных.
Монахи заметили его рвение. Сначала с подозрением – куда делся тот бунтарь, который отказывался есть и проклинал все вокруг? Потом с одобрением – видимо, Господь вразумил заблудшую душу. Потом с гордостью – Хёнджин стал лучшим учеником на курсе, лучшим из всех, кого они помнили за последние годы.
Он знал ответы на любые вопросы. Цитировал Писание на латыни и греческом. Мог часами рассуждать о природе греха и благодати. Учителя ставили его в пример другим, монахи хвалили его смирение и усердие.
Никто не знал, что за этим стоит.
Никто не знал, что каждую ночь Хёнджин закрывал глаза и видел лицо Криса. Что каждая заученная молитва была шагом к нему. Что каждая прочитанная книга приближала тот день, когда он наконец сможет выйти за ворота монастыря и побежать – бежать, не оглядываясь, туда, где он знал, что его ждут.
Он жил верой. Но не в Бога. В Кристофера.
Прошло полгода. В один из обычных, ничем не примечательных дней в монастырь приехал автомобиль.
Это было событие. Монастырь редко удостаивался таких визитов – дорога сюда была долгой и утомительной, а гостям здесь предлагали лишь скудную трапезу и жесткие постели. Но тот, кто приехал сегодня, был важным человеком.
Из машины вышел мужчина в дорогом костюме – черном, строгом, с золотой цепочкой от часов, свисающей из кармана жилета. Лицо его было гладко выбрито, волосы зачесаны назад, пальцы украшены массивными перстнями. За ним следовали двое помощников – молодые люди в таких же строгих костюмах, с почтительными, чуть испуганными лицами.
Мужчина прошел в здание монастыря, переговорил с настоятелем, затем переговорил с учителями. Говорили о чем-то важном, о чем Хёнджин не знал и не хотел знать. Он сидел на своем обычном месте в учебном классе, глядя в окно на серое осеннее небо, и думал о Крисе.
– Хван Хёнджин, – позвал его учитель.
Он обернулся. Учитель стоял в дверях, за его спиной маячил один из помощников важного господина.
– Вас спрашивает наш гость. Он хочет познакомиться с лучшим учеником курса.
Хёнджин поднялся, вышел в коридор. Помощник провел его в приемную, где уже сидели настоятель, несколько старших монахов и тот самый мужчина в дорогом костюме.
– Это он? – спросил мужчина, оглядывая Хёнджина с головы до ног. В его взгляде не было ничего злого или насмешливого – скорее оценивающее любопытство.
– Да, – кивнул настоятель. – Хван Хёнджин, наш лучший ученик. По всем предметам – первые места, по богословию – глубже, чем некоторые наши преподаватели.
Мужчина улыбнулся. Улыбка его была вежливой, но отнюдь не теплой.
– Похвально, – сказал он. – Я бы хотел поговорить с молодым человеком наедине. Это возможно?
Настоятель замялся – традиции монастыря не приветствовали приватных бесед учеников с посторонними, но отказать такому гостю было трудно.
– Хорошо, – согласился он после паузы. – Самая дальняя келья в восточном крыле сейчас пустует, можете расположиться там.
Мужчина кивнул, повернулся к Хёнджину и сказал:
– После окончания занятий я буду ждать тебя там, не опаздывай.
Он вышел, сопровождаемый помощниками. Настоятель и монахи переглянулись, но ничего не сказали.
Хёнджин не знал, что думать. Весь день он вел себя как обычно – слушал лекции, отвечал на вопросы, записывал конспекты. Но в голове крутилось одно и то же: зачем этот человек хочет с ним поговорить? Что ему нужно? Чем он может заинтересовать такого важного господина, который носит золотые часы и разъезжает на машине?
Он не испытывал радости, не испытывал гордости от того, что его выделили среди других учеников. Он чувствовал смутную тревогу, гнетущее изнутри смятение, будто что-то сейчас может изменить его жизнь.
Когда занятия закончились, к нему подошел один из старших монахов.
– Тебя ждут в самой дальней келье восточного крыла, – сказал он. – Иди сразу же, не задерживайся. Важный гость ждет с нетерпением. Говорят, тебя хотят наградить за успехи в учебе.
Хёнджин послушно кивнул. Он не был рад – награды в монастыре обычно означали дополнительные обязанности или, что хуже, публичную похвалу, которую он ненавидел. Но отказаться было нельзя.
Он вышел из класса, прошел по длинному холодному коридору, свернул в восточное крыло. Здесь было темнее, чем в основной части монастыря – окна выходили на северную сторону, и солнце почти никогда не заглядывало сюда.
Самая дальняя келья находилась в конце коридора, за двумя поворотами. Хёнджин никогда не был там – эти комнаты использовались редко, только для самых важных гостей, покой которых нельзя было нарушать. Юноша шел медленно, чувствуя, как внутри нарастает странное, тяжелое предчувствие. Воздух здесь был холодным, пахло сыростью, а по спине бежали мурашки.
Он остановился перед дверью и услышал.
Сначала ему показалось, что он ослышался. В монастыре всегда было тихо – так тихо, что слышно было, как потрескивают свечи и шуршат страниц книг. Но здесь, за этой дверью, кто-то возился. Шорох ткани, тяжелое дыхание, приглушенный всхлип.
А потом вдруг стон. Не громкий, не крик, а сдавленный, почти беззвучный, в котором смешались боль и отчаяние. Хёнджин замер, сердце пропустило удар.
Он должен был уйти, должен был развернуться и пойти к себе, обратно, в свою келью, и сделать вид, что ничего не слышал. Таковы были правила монастыря – не совать нос в чужие дела, не задавать вопросов, не пытаться спасать тех, кого не просили спасать.
Но что-то внутри него – то самое, что делало его экзорцистом еще до того, как он получил этот сан, – заставило его толкнуть дверь.
Первое, что он увидел – девушка. Она лежала на полу на боку, спиной к двери, ее худое, почти прозрачное тело было совершенно голым. Волосы – длинные, когда-то светлые, а теперь грязные и спутанные – разметались по каменным плитам, прилипая к мокрым от слез щекам. Ее спина была покрыта синяками – старыми, желтыми, и свежими, фиолетовыми, которые еще не успели изменить цвет. Ребра выступали так сильно, что кожа натягивалась на них, как на барабане.
Она дрожала, все ее тело дрожало – крупно, неудержимо, как в лихорадке.
Голос мужчины был ровным, почти приветливым - будто они встретились в парке, а не в темной келье, где на полу лежала полуживая девушка. Он шагнул навстречу, протягивая руку.
- Меня зовут Йозеф Штангль. Я хочу показать тебе кое-что очень важное.
Хёнджин машинально пожал протянутую руку. Ладонь Йозефа была сухой, теплой, с крепким, уверенным пожатием. Такое бывает у людей, привыкших командовать, привыкших, что им подчиняются, не задавая вопросов.
- Проходи, не стесняйся, - сказал Штангль, жестом приглашая Хенджина войти глубже. - У нас сегодня важный день. Я хочу, чтобы ты стал частью этого.
Хёнджин шагнул вперёд, чувствуя, как ноги становятся ватными. Он не хотел идти. Каждая клетка его тела кричала: "Развернись и беги!" Но ноги двигались сами, не слушаясь разума.
Он подошёл ближе к девушке. Она лежала на боку, как и раньше, но теперь повернула свое лицо в его сторону. Хёнджин впервые увидел её глаза - темные, глубоко запавшие, с красными прожилками на белках. Она смотрела на него исподлобья, с осторожностью дикого зверя, который не знает, друг перед ним или враг.
А потом она вдруг зашипела громко, как разъярённая кошка. Губы ее скривились, обнажая бледные десны, глаза сверкнули яростью и страхом одновременно. Она вцепилась пальцами в каменный пол, и Хёнджин услышал, как ногти скрежещут по камню.
- Она часто так делает, - сказал Штангль с лёгкой усмешкой. - Особенно когда видит новых людей. Не бойся, она не кусается, пока что.
Хёнджин почувствовал, как краска пришла к щекам. Ему было стыдно смотреть на девушку, на ее обнаженное тело, которое дрожало, покрытое синяками и ссадинами. Он отвёл взгляд, уставившись в стену, но краем глаза все равно видел её кости, выступающие под прозрачной кожей.
- Ах да, прости, - сказал он с лёгкой небрежностью, будто только что вспомнил о чем-то важном. - Эй, вы там! - крикнул он своим помощникам, стоявшим у входа. - Накиньте на нее что-нибудь. Нельзя же, чтобы наш лучший ученик смущался.
Помощники быстро подошли, набросили на девушку грязное, рваное покрывало. Она вздрогнула от прикосновения ткани, но шипеть не перестала. Её глаза все ещё были прикованы к Хенджину, и в них было что-то такое, от чего по спине бежали мурашки.
- Так вот, - Йозеф подошёл к столу и сел, жестом предлагая Хенджину сделать то же самое. - Это Анна, ей двадцать три года. Изначально ее привели к нам, потому что она начала вести себя странно. Говорила, что кто-то манипулирует ею, что голоса в голове приказывают ей делать то, чего она не хочет.
Он взял в руки бокал с вином, отпил маленький глоток, наслаждаясь вкусом.
- Ее пытались лечить. Сначала просто молитвами, потом постом, теперь вот экзорцизмом. Вроде бы помогло на время - она замолкала, становилась смирной, но потом все возвращалось снова.
Хёнджин слушал, стараясь не смотреть на девушку. Она сидела на полу, натянув покрывало до самого горла, и смотрела на него с той же смесью страха и ненависти.
- Через несколько недель она начала читать религиозные книги, - продолжил Йозеф. - Углубилась в Библию, в труды отцов церкви, в жития святых. И убедила себя и окружающих, что она проклята. Что Бог отвернулся от нее, что она несёт в себе что-то темное и опасное.
Он усмехнулся, покачивая бокал в руке.
- Галлюцинации начались позже. Она рассказывала семье и знакомым, что общается со святыми. Что они приходят к ней по ночам, говорят с ней, дают советы. Сначала ее слушали с интересом - думали, что она одержима святым духом. Но потом...
- Она начала призывать людей бояться конца света. Говорила, что это всё - предзнаменование. Что она видела, как ангелы спускаются на землю, как они судят живых и мертвых. Она пугала людей, Хёнджин, пугала до смерти. А когда перепуганные люди спрашивали, как им спастись, она говорила им... Что спасения нет.
Хёнджин молчал. Голос его пропал, застрял где-то в горле.
- Это было ошибкой, - сказал Штангль, отставляя бокал в сторону. - Если человек, которого все считают одержимым, начинает говорить, что спасения нет, - это проблема, большая проблема. Люди начинают терять веру. А когда теряет веру один человек, за ним тянутся другие. Цепная реакция, ты понимаешь?
Хёнджин молчал, глядя на Йозефа. В груди разрастался холод - не от температуры в келье, а от слов, которые он слышал. От того, как спокойно, как обыденно этот человек говорил о сломанной жизни.
- Расскажите... - попросил Хёнджин тихо. - Как она стала такой?
Штангль усмехнулся, поставил бокал и скрестил руки на груди.
- Хорошо. Раз ты хочешь знать... - он помолчал, собираясь с мыслями. - Всё началось во время паломничества по Италии. Анна поехала туда с группой верующих - обычная поездка, святые места, молитвы, благодать. Или так казалось поначалу.
Он снова взял бокал и сделал глоток вина.
- Но уже через несколько дней с ней начали происходить странности. Сначала мелкие - она отказывалась входить в храмы. Говорила, что не может переступить порог, что земля у входа горит как огонь, и она просто не в силах этого вынести. Её буквально выворачивало наизнанку, стоило ей приблизиться к церкви.
Хёнджин перевел взгляд на Анну. Она сидела на полу, закрыв глаза, и ее губы беззвучно шевелились - будто она молилась или просто считала про себя.
- Ей приходилось отводить взгляд от изображений Христа, - продолжил Йозеф. - Она не могла смотреть на распятия, на иконы, на статуи святых.
Говорила, что они жгут ей глаза, что свет от них слишком яркий, слишком болезненный. Мы сначала думали, что это просто мигрень или нервное истощение. Путешествие было долгим, много впечатлений...
- Потом она потеряла аппетит полностью. Отказывалась от пищи, даже от воды. Говорила, что еда – это грех, что она не имеет права прикасаться к тому, что создано Богом, потому что она недостойна. Мы пытались уговаривать, заставлять, но она либо выплевывала, либо ее тошнило сразу после того, как она проглатывала хоть кусочек.
Хёнджин чувствовал, как внутри поднимается тошнота. Он вспомнил, как его самого кормили насильно, как вливали кашу в горло, пока он задыхался и плакал. Это было слишком похоже.
– Она почти не спала, – продолжал Штангль. – Два-три часа в сутки, не больше. Всю ночь она проводила, бегая по дому или стоя на коленях, взывая к Иисусу Христу о пощаде. Это было жуткое зрелище, Хёнджин. Соседи жаловались на шум, на крики, на стук, который разносился на весь дом.
– Семья пыталась ей помочь, – добавил он. – Водили к врачам, к психологам, к священникам. Никто не мог понять, что с ней. Врачи говорили о шизофрении, психологи – о религиозном бреде, священники – о возможной одержимости. Но никто не знал наверняка.
Хёнджин смотрел на Анну. Она больше не шевелила губами – просто сидела, уставившись в одну точку на стене. Ее лицо было пустым, как чистый лист бумаги.
– И здесь самое странное, – Штангль подался вперед, понижая голос. – Несмотря на то, что она не могла смотреть на иконы, она молилась, постоянно, часами. Священники, которые работали с ней, говорили, что такого рвения они не видели никогда. Она преклонялась до четырехсот, до шестисот раз в день – колени опухали, на них появлялись ссадины, кровоподтеки, но она продолжала. Ее колени стали похожи на одно сплошное кровавое месиво, но она не останавливалась.
– Парадокс, да? Одновременно отвращение к святым и непрекращающаяся молитва. Это сбивало с толку даже самых опытных экзорцистов. Они не могли понять, как одно сочетается с другим. Как человек, который не может смотреть на распятие, может целыми днями взывать к Христу.
Хёнджин почувствовал, как холод проник в самую глубину его существа. Что-то в рассказе Штангля не давало ему покоя. Что-то было неправильным. Не в поведении Анны – а в том, как Штангль описывал его.
Он говорит о ней, как о вещи, – понял Хёнджин. – Как о предмете для изучения, как о загадке, которую нужно разгадать. Он не видит в ней человека.
– Позже она уничтожила все настенные иконы в доме, – продолжил Йозеф. – Все, что было связано с религией: распятия, образки, даже маленькую иконку, которую её бабушка передала по наследству. Она разбила их, растоптала ногами, разорвала в клочья, а потом снова молилась и плакала, просила прощения.
– Мы пытались выяснить, что с ней происходит. История болезни была длинной, но в конце концов несколько священников по просьбе ее семьи занялись изгнанием демонов. Они изучали ее поведение, ее слова, ее поступки. И чем больше они изучали, тем больше убеждались в том, что она одержима.
Штангль сделал паузу, допил вино и поставил бокал на стол.
– А потом она начала пророчествовать. Сначала тихо, сама с собой, потом громче. Она говорила о конце света, о том, что ангелы уже пришли на землю. Что они судят живых и мертвых. Она призывала людей бояться, потому что спасения нет.
Йозеф вдруг встал, подошел к Анне, взял ее за подбородок, приподнимая голову так, чтобы она смотрела вверх. На его лице не было ни жалости, ни злости – только деловая сосредоточенность, как у врача, который осматривает пациента перед сложной операцией.
– Сегодня мы проводим обряд изгнания, – сказал он, обращаясь скорее к Хёнджину, чем к девушке. – Ты будешь читать молитвы. Я буду направлять тебя. Запомни: ты обращаешься не к ней, а к демону внутри нее. Анна здесь ни при чем.
Он сделал знак помощникам. Те мгновенно подошли, поставили девушку на колени, грубо, без церемоний, схватив за плечи. Связали ей руки за спиной – веревкой, толстой, грубой, которая впивалась в кожу. Встали позади, готовые удерживать ее в случае сопротивления.
Анна не сопротивлялась. Она стояла на коленях, опустив голову, и молчала. Ее спутанные волосы падали на лицо, скрывая его почти полностью. Через грязное покрывало Хенджин видел, как дрожат ее плечи – мелко, непрерывно, как в лихорадке.
– Ты знаешь молитвы, используемые при изгнании демонов? – спросил Йозеф, поворачиваясь к Хёнджину.
Хёнджин замялся. Он знал много молитв, но он не думал, что они могут применяться так, что они могут быть оружием.
– Я знаю «Отче наш», – сказал он первое, что пришло ему в голову. - И...
– Этого мало, – перебил Йозеф. – Но для начала сойдет. Начни с «Отче наш». Читай громко, не ей – ему, тому, кто внутри.
Хёнджин был сбит с толку, но промолчал. Внутри него боролись два голоса. Один говорил: «Это неправильно. Ты не веришь в это. Она просто больная девушка, а не какой-то демон». Другой, более прагматичный, напоминал: «У тебя нет выбора. Если ты откажешься, тебя накажут. Или хуже – выгонят. А если выгонят, ты никогда не увидишь Криса».
Он закрыл глаза на секунду, глубоко вдохнул и начал.
– Pater noster, qui es in caelis, sanctificetur nomen Tuum...
Голос его звучал ровно, спокойно – так, как учили в монастыре. Он читал латынь, четко выговаривая каждое слово, и старался не смотреть на Анну. Не смотреть на ее дрожащие плечи, на ее спутанные волосы, на веревки, впивающиеся в запястья.
– Adveniat regnum Tuum. Fiat voluntas Tua, sicut in caelo et in terra...
В какой-то момент он услышал, как Йозеф начал вставлять свои формулировки. Его голос был низким, властным, приказным:
– Exorcizamus te, omnis immundus spiritus, omnis satanica potestas, omnis incursio infernalis adversarii... – говорил он, и каждое слово звучало как удар бича.
Хёнджин продолжал, стараясь не сбиваться. Он читал «Отче наш» снова и снова, чувствуя, как слова теряют смысл, превращаясь в пустой звук. Как молитва становится не обращением к Богу, а оружием против человека, стоящего на коленях.
– Et ne nos inducas in tentationem, sed libera nos a malo...
Анна вела себя тихо. Слишком тихо. Она стояла на коленях, не двигаясь, не дергаясь, не издавая ни звука. Хёнджин начал думать, что, возможно, все это действительно спектакль, что сейчас они просто поиграют в экзорцизм и на этом все закончится. Он стоял, сжимая в руках потрёпанный молитвенник, глядя на девушку, которая улыбалась ему глазами, полными злобы, и чувствовал, как рушится всё, во что он привык верить. И в этот миг он впервые осознал, что монастырские стены — не самое страшное заточение.