Красный, которым болеет эпоха
Сначала хотела написать: «люблю живопись Хаима Сутина», — но поняла, что это будет лукавством. Имя Сутина не всегда звучит наравне с другими художниками начала XX века. Это первая и неединственная несправедливость.
Посмотрите на картины Сутина. Мне посчастливилось видеть его работы в подлиннике. Красный цвет в его живописи — это не просто краска, это субстанция, которая становится телесной. Не случайно именно красный становится ключевым в его произведениях — он болеет, как зараженная плоть, как кровь, которая не свертывается, как язык, который говорит о страдании, но без слов.
Особенно это ощутимо в его знаменитой «Туше». Это картина, которая одновременно отталкивает и завораживает. Этот красный цвет не декоративен, он дышит, гудит, жжет. При этом он не стремится понравиться, не заигрывает, не требует эстетического соучастия. Он просто есть — как в жизни каждого живого существа есть боль и страдание, которые невозможно укротить.
«Туша» — это не просто натюрморт. Это и жертва, и алтарь, и, возможно, автопортрет. Потому что так писать — это означает не только владеть мастерством, это значит проживать страдание, вплетать его в живопись, делать краску продолжением нервной системы. У Сутина красный — это тело после крика, тело, которое уже не может сопротивляться, но не может и сдаться.
Цвет у Сутина — не просто выразительное средство, не декорация и не символ. Красный в его работах — онтологическая материя, субстанция, из которой сделано страдание. Онтология цвета работает не как декоративный оттенок, не как аллюзия — она становится самой сутью: плотью, раной, внутренней тканью всего мира. В «Туше», пожалуй, его самой пронзительной картине, красный не просто главный — он всеобъемлющ. Он болеет, он гниет, он звенит, как живой нерв. Этот цвет невозможно назвать и дать ему наименование: он вне палитры, он существует только в этом единственном экземпляре, только в этой одной картине. И такой красный есть только у Сутина.
И вместе с этим экспозиция «Туши» — это абсолютная честность изображения. Она не маскируется, не прикрыта, не преподнесена зрителю с ложной деликатностью. Она выставлена, обнажена — и не заигрывает со зрителем, не стремится понравиться. Здесь нет ни намека на кокетство. И именно этот отказ от заигрывания пугает и отворачивает зрителя. В этом смысле Сутин — редкий художник, который не только показывает боль, но делает ее онтологически важной, необходимой. И не предлагает от нее укрыться.
И тут, конечно, нельзя удержаться от сравнения с другими художниками, работающими с цветом как с материей. У Ротко цвет пульсирует. Он как будто наэлектризован, издает гул, потрескивает — он звуковой, он передает не форму, а эмоциональное звучание. У Ротко цвет кажется мне запертым голосом, вибрацией отчаяния. Он смотрит на меня и гудит, как высоковольтный провод.
Фрэнсис Бэкон идет другим путем — его краска как будто расцарапывает холст, оставляя вмятины, ссадины, отпечатки боли. У Бэкона и Сутина есть нечто общее: оба не приукрашивают, не заботятся о «правильности» композиции. Их живопись — форма боли, доведенная до гротеска, но не до фарса. Сутин, Ротко, Бэкон работают на грани изобразимого. Они не пишут «мир» — они пишут невозможность жить в этом мире, что в том числе обусловлено и эпохой. Их произведения — не живопись, а следствие срыва, высказывание без языка.
Сутин не был бы таким художником, если бы имел иную, более благополучную жизнь? Возможно. Но только если понимать благополучие не как отсутствие лишений, а как невозможность распада. Сутин жил в состоянии постоянной фрагментации — в себе, в мире, в искусстве. Его мазок — не штрих, а спазм, не линия, а дергание внутреннего. Его биография — как и живопись — не о равновесии, а о выживании внутри дисбаланса.
Но ведь, и вы не станете спорить, не каждый художник определяется страданием. Многие творят в полноте жизни. Но в случае Сутина страдание — не причина, а форма высказывания. Его стиль — не следствие бедности или боли, а естественный язык для выражения того, что не поддается рационализации. Он не мог писать иначе. Его искаженные фигуры, его рваные пейзажи, где деревья корчатся в судорогах, — все это говорит на языке экзистенциальной правды, на языке плоти, которая всегда помнит о смерти.
Сутина нельзя отделить и от его исторического контекста. Его картины — это не отвлеченная рефлексия, а физиологический отклик на катастрофу, на надлом, на мир, где кожа слишком тонка, а реальность слишком остра.
Экспрессионисты — а к ним Сутин, очевидно, принадлежит, при том, что он не ограничен только этим жанром, — не просто отражали время, они переживали его телом, краской и формой. Их язык — язык мира, потерявшего иллюзии, утратившего надежду и веру в светлое начало человека, мира, где все пронизано предчувствием ужаса. И Сутин в этом — один из самых радикальных и, пожалуй, честных. Не немец, не член какой-либо художественной школы в прямом смысле, но по сути — чистый экспрессионист, потому что реальность у него проходит сквозь плоть.
И да, его время — время страха. Не только страха перед войнами или перед нацизмом, но более фундаментального — страха перед обезличиванием человека перед тем, как в цивилизованном мире рушатся границы допустимого. Перед тем, как красота перестает быть спасением, а становится соучастником того, что человек может сделать с другим человеком, и как далеко он может раздвинуть границы жестокости.
Его«Туша» — это не просто живот. Это натюрморт после бойни. Или даже икона, лишенная религиозного покрова. И красный в ней — это кровь мира, кровь, котораяне искупает, а только свидетельствует, что пришли плохие времена, сменилась эпоха — и за это надо заплатить кровью.
Сутин жил в эпоху, где попытка говорить языком академизма была ложью. Его мазок — не просто личный, он исторически необходимый. Он разрушает прежние каноны не ради формы, а потому что форма больше не может быть прежней. Она не может сохраниться в том мире, где происходят войны, процветает насилие, беззаконие, где умер бог. Для этих темных времен нужна другая форма, полностью десакрализованная. В этом смысле Сутин невозможен вне ужаса своего века. И потому он остается — не просто современным, а неудобно живым даже сегодня.
Картины Сутина — неуютны. Неудобны. Они не для того, чтобы висеть в уютной гостиной над диваном. Они не про красоту в классическом, «успокоительном» понимании. Они как боль, которую нельзя игнорировать,потому что она на поверхности холста — дергается, пульсирует, изнутри вывернута на зрителя. Его живопись не предлагает гармонии. Она не делает скидок на эстетику, тренды или пожелания публики. Она требует честного взгляда и честного внутреннего отклика, и потому становится невозможной для большинства.
Про Сутина нельзя сказать: «Я его люблю» — потому что любовь предполагает принятие, уют, симпатию. А Сутин требует другого: не любви, а участия; не принятия, а погружения в невозможное. Эта живопись скорее напоминаетисповедь на языке плоти, где цвет — это кровь, боль, страсть, и никогда — интерьерное украшение. Сказать «не люблю» — тоже не получится, потому что такая реакция была бы признанием поражения, ухода от внутреннего конфликта, который Сутин обнажает без стеснения.
Для «ширнармасс» Сутин — невидимка, пустое место. Потому что большинство людей ищет в искусстве утешения, понятного смысла, возможности «понравиться». А он ничего не объясняет. Он не просит быть понятым. Он не преподносит себя в красивой упаковке. Потому что правда — всегда страшна. А он пишет только правду. И потому его картины — это не диалог, а разрез, через который можно заглянуть внутрь не только художника, но и себя самого.
Сутин — честный до ужаса. Его картины неуютны, и в этом их сила. Их не хочется повесить в гостиной. Но к ним возвращаешься снова и снова. Потому что такая правда — редкость. И, быть может, именно в этой правде — катарсис.