December 19, 2020

Захар и его вопрос

Захар стоял в коридоре и обдумывал свой вопрос. «Стоит ли литература того, чтобы говорить о ней день и ночь?». Он думал послать его в какой-нибудь журнал, «Октябрь» или «Знамя», и мысленно прикидывал, куда телеграмма обойдется дешевле и скоро ли она дойдет. Он пытался вспомнить фамилии главных лиц этих журналов и то, слышал ли он или читал о них что-нибудь особенное; быть может, у него каким-нибудь чудом завалялись знакомые, которые могли кого-нибудь оттуда знать. Но нет, таких знакомых не было у Захара.

В кармане его лежал рубль пятьдесят семь мелочью, и он задумчиво его ощупывал, перетирая монетки между пальцами. Очередь, выстроившаяся перед Захаром, и не думала продвигаться; чуть привстав на носках, он нетерпеливо высунул голову над рядом голов, но не увидел ничего, кроме привычных пустых, влажных досок кассы и ее мутного, непрозрачного стекла.

В это время Ирина, жена Захара, швея на производстве, сидела за своим рабочим столом. Она уже заканчивала прострачивать узкий, сложно дающийся в руки край, как вошла главная швея в бригаде, Ольга, и, еще стоя в дверях, внимательно и долго посмотрела на нее. Ирина вопросительно подняла голову, только почувствовав на себе этот взгляд, и Ольга, встретившись с ней глазами, уверенно пошла к Ирине через весь зал.

Наблюдая приближающееся к ней сочувственное, удивленное, по-дружески грустное лицо Ольги, Ирина все поняла и начала собираться. Она сложила недоконченное шитье в стопку слева от себя, аккуратно его разгладив и примяв, затем поднялась, задвинула за собою стул и побросала в сумку немногие вещи. Сняв рабочий халат, она ловко перебросила его через спинку стула и посмотрела на Ольгу; та, вздохнув, сказала: «Пойдем» и, легко придерживая Ирину за локоть, вышла с ней в коридор.

В коридоре они прошли мимо открытой двери своего непосредственного начальника, Николая Ивановича, и на его лице Ирина тоже успела заметить выражение неподдельной грусти; кажется, Николай Иванович, человек добрый, непосредственный и склонный к драматическим жестам, даже виновато развел руками.

У проходной Ольга оттеснила Ирину в сторону и что-то быстро ей зашептала; не переставая шептать, она сунула ей в руки небольшую пачку и, не разжимая ладоней, заверила Ирину в своей искренней к ней благосклонности, обещав посильную помощь. После этого она по-матерински оправила съехавший воротничок куртки, не удержавшись, обняла, тесно прижала Ирину к себе, губами коснувшись ее лба, и, напоследок вздохнув, подтолкнула Ирину к закрытым дверям проходной.

Оказавшись за воротами, Ирина взглянула в небо; стояла середина рабочего дня. Сделав несколько шагов в сторону остановки, вплотную примыкавшей к территории фабрики, Ирина минуту прождала двадцать седьмой трамвай и вскочила на его подножку.

Дочь Захара, маленькая Настя, сидела в круглом, высоком манеже, огороженном для нее и других таких же детей в детском саду. В руках она держала два кубика, один из которых был несколько погрызан с угла, а другой еще касался третьего кубика, лежащего на полу, но Настя о них всех не думала; сжимая неинтересные кубики в руках, она представляла себе широкое озеро манной каши, дававшейся ровно в полдник, и большой желтый кусок масла, торжественно тонувший в самом его центре. В отличие от большинства других детей, Настя искренне любила манную кашу и всегда — как во время тихого часа, так и во время игры в глупые, надоевшие игрушки — думала о ней и предвкушала ее.

Вошла худая, сухонькая женщина, и Настя подняла глаза; воспитательница искательно осмотрелась и почти сразу нашла ее взглядом; аккуратно прикрыв за собой дверь, чтобы никто не сбежал, она прошла к центру манежа и подняла Настю с пола. Настя выронила кубики, и, пока ее несли, увидела, как в зал, смущенно оглядываясь, украдкой вбежала мать; воспитательница, посадив Настю на скамейку у входа, начала уж умелыми жестами оборачивать ее в кофточку и просовывать руки ее в пальто, как вошла мать и, коротко что-то сказав воспитательнице, отпустила ее, и она ушла; доодев Настю и туго запахнув пальто, так, что по щеке неприятно процарапала колючая шерсть, она поправила на ней шапочку и сунула в руки, и так скованные варежками, большие и неуклюжие кубики, и воспитанная Настя была вынуждена их держать. Стремительно отплывая от сада, чуть покачиваясь на материнских руках, Настя снова вспомнила о полднике и о манной каше; ей стало немножко грустно, но она ничего не сказала.

К отделению почты, где в очереди стоял Захар, подъехала, шумно прокатившись по грязи, машина; притормозив у самых дверей, из нее вышло трое молодых людей в плотных шинелях, с характерными поясами и в темных, твердых сапогах; один из них, бережно поддерживая его под руку, вывел из машины маленького, тощего старичка с выцветшими, широкими усами, разросшимися на пол-лица. Слегка направляемый за плечо, но уже самостоятельно крепко шагавший Максим Горький подошел в окружении трех молодых людей к стеклянным дверям отделения почты.

Когда одновременно распахнулись двери, очередь обернулась, и, еще не до конца поняв, кто встал перед всеми, но подсознательно это почувствовав, почтительно расступилась и прижалась к стенам; в центре комнаты остался стоять один Захар. Двое молодых людей, удерживая двери раскрытыми, будто швейцары, встали по двум углам; Максим Горький сделал шаг в сторону Захара, сухо стукнув каблуками по натопленным доскам; еще один молодой человек стал за Горьким, на улице, сапогами в грязь, чуть разведя руками, как бы огораживая проход. Перед этим, однако, он быстро подскочил к машине, и, пока Максим Горький откашливался, вынул из нее длинную черную трость, подав ему; тот, едва обернувшись, хмыкнул и чуть слышно поблагодарил. Опираясь боком о трость, оправив нервным старческим жестом усы, Максим Горький, глядя прямо в Захара, громко заговорил:

«Вот вы, уважаемый товарищ, спрашиваете: стоит ли литература того, чтобы говорить о ней день и ночь? Это хороший вопрос. Я, как человек, говорящий о литературе, можно сказать, всю жизнь, попробую ответить вам на него, хоть и не знаю, будет ли моя компетенция для вас, кгх-хм, достаточна.

Вы спрашиваете о такой вещи, как литература. Вам, конечно, кажется, что из всех людей на свете вы один более всего знаете, что означает это слово. И я могу вас понять; вы сравнительно молоды, жизнь ваша еще впереди или только-только отшумела, отзвучала, а ваша память о ней, можно сказать, еще свежа и сильна. Хотя, знаете ли, спросите любого, да, любого старика — и он, думаю, ответит вам то же самое; и он ясно и полно помнит, какова была жизнь его, и как она была велика, и он тоже, смею вас уверить, не собирается о ней забывать. Но вы — вы еще не старик, вы молоды, да, да, я могу это понять.

Вам кажется, что вы силен, и с этой позиции, с позиции силы, как сказали бы мои коллеги-ученые, вы задаете свой вопрос. Вам кажется, что только сильный, да, что только по-настоящему сильный человек может говорить о таких вещах. Я и сам немало знаю о силе, уверяю вас. Но литература — с этими словами Максим Горький поднял трость в воздух и увесисто пнул ею Захара в самый центр груди — литература, уважаемый товарищ, тоже не ерунда. Не-ет, совсем не ерунда.

Вы хотите писать моим коллегам, коллегам в «Октябре» или «Знамени». Вы думаете, что уж они-то, наверное, не слышали, они, наверное, не знают. Но они знают, уверяю вас. И там не дураки сидят. И они все прекрасно знают.

И если вы так спешите задать ваш вопрос, то вам, наверное, кажется, что он не может быть оставлен без ответа, что это вопрос великой важности. Но, видите ли, не вы один его задавали. Да, не вы один, а и я, и он, и даже эти, быть может, товарищи, любезно стоящие рядом с нами, да, и даже эти любезные товарищи.

Так что — что я могу ответить вам? Ищите, мой дорогой друг, ищите и старайтесь. Сложные истины не даются просто так. Трудитесь, трудитесь много, трудитесь во благо, — себе и другим во благо. Вы сами все поймете, когда нащупаете правильный путь, а как поймете — не уклоняйтесь от него; да, я прошу, я заклинаю вас — не уклоняйтесь. Но я, дорогой друг, вижу, что вы с тропы не сойдете, нет, уж вы-то будете идти до конца. Я вижу это по вашим глазам. Идите, идите своей дорогой, я вас, можно сказать, благословляю, если нам, кхе-кхе, позволено так сказать. И я верю в вас, дорогой товарищ. Да, я верю в вас.

Виктор, начинайте.»

Стукнув напоследок тростью об пол, Максим Горький ушел. Ушли, поддерживая его, и двое молодых людей, расставленных по углам; двери закрылись, и в отделении почты остался последний из молодых людей, Виктор, все остальные люди и Захар. Как-то подтянувшись и весь даже собравшись, Виктор молодцевато сдвинул ногу к ноге, влез рукою в пальто, вынул из недр его, отщелкнув от пояса, блестящий пистолет вороненой стали, направил дуло его в крупные, ясные, смелые глаза Захара, взглянул на его сухие, мужественные светлые усы и пустил тяжелую пулю в его молодую, гордо расправленную грудь.