St. Elisabeth
С утра я пошел к стоматологу — когда я был у нее в прошлый раз, врач заметила в недрах моих коренных зубов тонкие кариозные прожилки, напоминавшие, если смотреть на них сверху, черную речку, петляющую меж заснеженных гор — «das ist noch keine Karies, aber es ist besser, sie zu entfernen», и встречу назначили на сегодня; выходя, я сжимал в руке шопер, в котором лежали посылки, которые мне следовало отнести на почту; было ужасно жарко, и я уже чувствовал себя разбито, а ведь день только начинался; я побрел на почту.
Солнце слепило немилосердно, я щурил глаза, но вдруг сквозь горячее желтое марево медленно проступила кирпичная башня церкви Святой Елизаветы — она примыкала к маленькой площади, на которой, прикрыв их навесом, кафе разложило плетеные летние стулья; все места были заняты, люди шумели, смеялись, а рядом тихо урчали грузовики, из которых местные фермеры торговали мороженым мясом — посередине всей этой буйной бюргерской жизни высокая церковь из красно-белого кирпича выглядела смущенной, словно застенчивая невеста в разгаре особенно шумной свадьбы; она стояла, как провербиальный elephant in the room, как девочка-переросток, не замечаемая никем, стесняясь себя и того пространства, что она занимала в городе — у входа, на паперти не было не души, и сперва я подумал, что церковь закрыта.
Но дверь оказалась незапертой. Внутри, как часто бывает, не было никого, кроме меня; входя, я поднял глаза и увидел дату, вырезанную в кирпиче — 1936, — это была одна из церквей, отделанных в модернистском стиле, который я часто встречал в немецких церквях: белые стены, каменный пол, грубый гранитный алтарь, напоминавший скульптуру из раннесоветского авангарда; в окнах вместо детальных, богато украшенных витражей времен Возрождения — кубистические фигуры Христа и апостолов, склеенные из пестрых осколков, с разборчивыми подписями не по-латыни, но на английском; вместо широких полотен и позолоченных барельефов, громоздящихся друг на друге — двенадцать картин в простых деревянных рамках со сценами жизни Христа — рождение, страсти, распятие, воскресение.
Я стал осматривать церковь, медленно двигаясь вдоль ее стен. Картины, в реалистичной манере, в духе Курбе или Делакруа, были исполнены темных, землистых тонов: коричневые бороды фарисеев, их тускло-бордовые тоги, мышиные взгляды, терновый венок, уроненный кем-то на землю, и белое платье Христа, его бледное порозовевшее тело — в одной из картин, где загорелые рабы раздевают Спасителя перед тем, как прибить к кресту, он, помогая им, скромно возносит локти над головой, как святой Себастьян — на каждой картине было не более двух-трех фигур, и смысл их был прост и понятен, и мне это показалось трогательным и важным — не безликие, строгие лица святых раннего средневековья, не испещренный гербами и золотом символизм ренессанса, но печальные, приземленные, трагические сцены, понятные каждому, тягостные, как жизнь Христа, как жизнь первых верующих, как наша жизнь.
Я сел на скамейку в первом ряду. Я все еще был один. Посередине, над алтарем, висела фигура Христа, и он был мертвенно-бледный, страшный и худощавый, словно Кощей. Я закрыл глаза.
Я не верю в Христа — не верю ни в то, что он вправду сын Божий, ни в то, что родился от девственницы и воскрес, ни что ходил по воде, лечил слепых и хромых, умножал хлеба — не верю ни в таинства, ни в Отца, ни в Сына, ни в Духа Святого, но, думаю, когда-нибудь и я смог бы ходить в церковь — я никому не скажу, что не верю, но буду подозревать, что многие прихожане тоже не верят, просто молчат; в последнее время я как-то особенно сильно стал чувствовать человеческое одиночество, и оттого, наверное, вспомнил, что церковь, в метафорическом смысле — ковчег, и поэтому в каждом городе церковь — важнейшее здание, прекрасное, величественно-непрактичное, но именно церковь — то, что объединяет людей, а люди без этого жить не могут.
И, мне кажется, христианская церковь — место, где человек может позволить себе быть слабым; не зря ее часто сравнивают с женщиной: «лоно» церкви, и священники брали обет безбрачия, потому что ритуально «женились» на церкви — а что в наше время, что в средневековье демонстрировать слабость — роскошь, возможная только в объятьях жены или любовницы, да и то.
В церкви нормально плакать, ругать, проклинать себя: непобедимый рыцарь, великий король приходит в церковь и упражняет свою добродетель тем, что преклоняется над чем-то большим, чем он; о том, что в церкви, не принято говорить за ее пределами: она — место с особыми правилами, иной моралью, дом, в котором самого захудалого бедняка ждет прекрасная женщина, лучше любых земных, которую не нужно ни завоевывать, ни покорять, ни обманывать, а можно просто закрыть глаза, упасть в ее нежные руки и тихо отдаться ее безусловной и неизмеримой любви.
Возле одной из стен висела доска для магнитов. К ней крепились маленькие магнитные рыбки, каждая из которых была подписана: имя и дата. Рыбки складывались в одну большую рыбу, но контур ее был выложен только наполовину. Символ был скромен и прост, и он меня тронул. Вряд ли каждый из этих людей, подумал я, по-настоящему верит в рай, чудеса или ад. Так бы не верил и я.
Я направился к выходу. Возле дверей я заметил большую каменную чашу с маленькой лужей воды; под потолком, выпятив во все стороны железные трубы, громоздился орган, больше похожий на причудливую зенитную пушку. На одном из камней, открытое к зрителю, лежало красивое готическое Евангелие. Я вышел на улицу.
А там было все так же жарко, как и когда я только покинул клинику — люди сидели все у того же кафе и все так же смеялись, не обращая внимания ни на церковь, ни на жару, ни на меня; я осторожно ощупал зубы — еле заметные стыки эмали с поверхностью пломбы можно было почувствовать кончиком языка, но вроде бы все в порядке. Я вспомнил про шопер, несомый в руке, про посылки, про все остальные дела и, сбежав по граненым ступенькам, ускорил шаг, надеясь успеть добраться до почты, пока она не закроется.