Двое несхожих в год страшный и великий
Страшный год сводит в одном городе многих людей. Одни еще надеются, другие отчаялись. Одни сближаются, а другие — расходятся. В новом тексте из цикла «Улица Ильи Эренбурга» Егор Сенников следит за тем как людей увлекает течением времени из Москвы и Петербурга на юг, размышляет об общем и различном и схожем у Эренбурга и Булгакова и ищет «Великую беженку».
«Семь дней и семь ночей Москва металась…»
Пока в конце осени 1917 года Александр Блок в Петрограде вслушивается в музыку революции и призывает всех последовать его примеру (эти опыты его и погубят), Илья Эренбург, вернувшись в Москву из Крыма — молится.
Вот Твоя великая страна! Захотела с тоски повеселиться, Загуляла, упала, в грязи и лежит. Говорят — «не жилица». Как же нам жить?
Господи, прости! Да восстанет золотое солнце, Церкви белые, главы голубые, Русь богомольная! О России Миром Господу помолимся.
Это стихотворение «Молитва о России», написанное Эренбургом в ноябре 1917 года. В Москву он ехал задержавшись в Крыму у Волошина; когда он отправлялся к нему, то в голове его еще витали мысли, что скоро бывший террорист Савинков назначит его куда-то на фронт комиссаром. Путь из Крыма уже и тогда, до Гражданской был страшен и тяжел: Эренбург вспоминает, что видел как в поезде избивали мелкого воришку, попавшегося на краже.
«Барышня, прижимая к груди буханку, истерически вопила, что теперь даже калеки обязаны идти на фронт. Солдат ее крыл матом, но она не унималась».
С каждым днём времена менялись, купола теряли золото. Москва встречала огнем: в городе шли бои. На улице треск пулеметы, выстрелы артиллерии, у Исторического музея лежат мертвые и раненые. Пьяный солдат стреляет в мирно идущих на работу людей и смеется: хотел буржуев попугать. Идешь на рынок, в переулке кого-то бьют ногами. На Пречистенке выстрелы, слышите? Говорят, что Родзянко создает новое правительство и будет бороться с большевиками, слышали? Страху натерпелся, на углу Тверской и Скобелевской — пулемёт! И в Страстном, ей Богу. Говорят, что верные Керенскому войска окружили Москву и дали большевикам 24 часа. Да не сутки, а только час! Слышали?...
«Я в Москве, нынче вторник Вот дома, магазины, трамваи...» Вечером, когда мы собираемся, спорим долго, Потом сразу замолкаем, и хочется плакать, Когда так неуверенно звучит голос: «До свиданья! до завтра!»
Эренбург пишет свои стихотворные молитвы, сложно найти на кого еще уповать здесь кроме Бога. В большевистской Москве он проживет почти год; до июля 1918 года, когда выступили эсеры жизнь еще по инерции сохраняла черты прошлой — в эсеровских газетах печатались те, кто был не в восторге от большевиков (от того же Эренбурга и Алексея Толстого до Ивана Бунина и Осипа Мандельштама). Но после эсеровского мятежа всем этим газетам приходит конец и Эренбурга, как и многих других волна истории начинает уносить в Киев.
Тэффи в своих жутких и смешных «Воспоминаниях» рассказывает о том, как ее из Петрограда уносило течением в Киев. В Петрограде люди голодают, по ночам едут грузовики — двигатели не выключают, чтобы заглушить выстрелы по арестованным. Кто-то исчезает в подвалах. Кто-то просто вдруг растворяется — будто и не было его никогда в Петербурге. Вокруг Тэффи крутится антрепренеры, предлагающие устроить гастроли в Киеве: где и жизнь идет почти по-старому, и тепло, и еда есть, и нет большевиков. Она пускается в это плавание по бурным волнам; рассказывая о нем она старается разукрасить его, сделать не таким страшным, но все равно ужасные образы остаются в памяти: собаки, отгрызающие у трупов руки; накокаиненная бывшая курсистка-большевичка, захватившая власть над каким-то городком и получающая чуть ли не сексуальное удовлетворение от расстрела тех, кто попадается ей в руки; какой-то комиссар, у которого на богатой шубе на спине большое отверстие, а вокруг него засохшая кровь. Нет, лучше об этом не думать!
Для Эренбурга, надо думать, это путешествие не только страшное, но и сентиментальное; Киев для него родной город. Не так он думал в него возвращаться (осенью 1917 года он там уже был, но проездом) — да и думал ли вообще, — но судьба не разбирает.
Эренбург плетется из Москвы. Наверняка медленные переезды перемежаются страшным ожиданием в небольших городках: пропустят? ограбят? убьют? Но вот снова поезд, удалось даже сесть; он едет и смотрит в окно.
Оставим его пока что здесь, пусть едет спокойно в Киев. А мы поговорим о том как он не совпал со своим великим земляком и сверстником — мне кажется, что важно установить отношения между великими современниками.
Эренбург родился в Киеве в самом начале 1891 года. А в мае того же года в Киеве родился Михаил Афанасьевич Булгаков. Семьи в которых родились Эренбург и Булгаков были совсем разными: сословно и социально. Эренбург — четвертый ребенок (и единственный сон) в богатой еврейской купеческой семье. Булгаков — первенец в русской семье профессора Киевской духовной академии и преподавательницы женской прогимназии. Совсем разные миры; и пусть не вводит в заблуждение относительная географическая близость мест их рождения (Эренбург родился на Институтской, 10, а Булгаков — на Воздвиженской, 10 — пешком от дома до дома идти полчаса).
Это люди из разных классов, сословий, с различными планами на жизнь и с малопересекающимся кругом знакомых. Эренбурги, еще в детстве, Ильи перебираются в Москву — и вырастает он больше москвичом, чем киевлянином. В 17 лет Эренбург сбежал во Францию из ссылки и стал политическим эмигрантом во Франции почти на десятилетие. А Булгаков взрослеет и учится в Киеве, здесь же получает высшее медицинское образование и лишь в годы войны и революции нелегкая судьба начинает бросать его по России.
Но разница не только в сословном происхождении; радикально расходятся взгляды на жизнь. Эренбург с юности — радикал, политический активист, водится с будущими большевиками и сам занимается подпольной работой; из гимназии он вылетает в шестом классе. Булгаков окончил Первую киевскую гимназию и поступил на медицинский факультет. Эренбург — талантливый самоучка, который очень рано стал посвящать себя искусству. Булгаков закончил университет и стал врачом, а писать стал уже когда ему почти стукнуло 30 лет, о чем потом жалел, считая, что надо было начать раньше.
Во время работы земским врачом Булгаков становится морфинистом — и история этой зависимости и борьбы с ней, стала частью творческой судьбы и наследия Булгакова; это был опыт сильно повлиявший на его жизнь. Эренбург походя вспоминает о том, что Модильяни в Париже угощал его гашишом, пишет и о других опытах — московских и парижских, но все это его, кажется, не увлекло. По крайней мере, точно не стало точкой для осмысления в творчестве. Эренбург искал экстремальных ощущений, это факт — но, кажется, не наркотического забытья.
Впрочем, есть у них и общее. Оба лишь по касательной зацепили Серебряный век: Эренбург жил в Париже и хоть печатался в петербургских и московских изданиях и был замечен другими поэтами, а со многими и лично познакомился еще во Франции, все равно был на периферии. Круг общения его был скорее интернациональный. Булгаков же писателем становится в тот момент, когда отгремела уже пора русского символизма и модернизма. Революционером Булгаков не стал, но все равно, как многие люди той эпохи искал свои пути за рамки системы — в его случае этой дорогой стал спиритизм, которым он одно время очень увлекался. Оба очень рано женились в первый раз.
Потом, уже в 1920-е годы, их обоих, против воли советские критики будут объединять как «попутчиков», затаившихся буржуазных врагов, презирающих советскую власть. В 1926 году ленинградский критик Георгий Горбачёв пишет об угрозе «правого уклона» в литературе. Вот он надрывается в своей статье:
«Обнагление буржуазной сменовеховской реакции проявляется в писаниях Булгакова, Замятина, Эренбурга».
Горбачёва расстреляют в 1937 году — как троцкиста и зиновьевца, тоже, стало быть, обвинив в уклоне. Но левом.
Писатель Гладков, автор романа «Цемент» пишет Горькому в 1927 году:
«Когда я слышу таких писателей, которые чванятся своей „культурностью“, как Булгаков, Клычков или бывший большевик Эренбург, мне горько, мне невыносимо от их, извините за выражение, блевотины, которую они изрыгают на наше „бытие“, на людей, которые, жертвуя собой, строят новую жизнь на основах высокой культуры и справедливости».
Несправедливо, конечно: ни Булгаков, ни Эренбург не «кичились» культурностью, а просто были культурными людьми.
И есть еще одна вещь, которая сближала в те годы Эренбурга и Булгакова - они оба выбрали быть объектами, а не субъектами времени. Эренбург с началом Первой мировой погрузился в наблюдение и пытался осмыслить, но не изменить все происходившее, по мере возможности уклоняясь лишь от самых болезненных ударов судьбы. Булгаков, в общем, тоже: как врача его мобилизовывали и петлюровцы, и белые, и красные.
Кажется, они заочно друг друга не очень любили. На сотнях страниц своих мемуаров Эренбург вспоминает о Булгакове всего два раза, да и то уже ближе к концу, после того как впервые прочитал «Мастера и Маргариту; он говорит, что немного скорректировал мнение о Булгакове. В 1920-е Эренбург по идее должен был видеть постановку «Дни Турбиных», но вообще в то десятилетие он в Москве бывает редко, так что мог и пропустить. Борис Яковлевич Фрезинский, блистательный исследователь биографии Эренбурга, в своей статье и вовсе обозначает Эренбурга как антипода Булгакова. Булгаков Эренбурга заочно не любил, высмеивал его как минимум в одном фельетоне, где вообще-то больше проходился по адресу театра Мейерхольда:
«Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году, при постановке пушкинского „Бориса Годунова“, когда обрушились трапеции с голыми боярами, выбросил движущуюся разных цветов электрическую вывеску, возвещавшую пьесу писателя Эрендорга „Куриный дох“».
Но тот же Фрезинский признает, что литературные стратегии Булгакова и Эренбурга в 1920-е были схожи: оба балансировали на грани цензурных дозволений, обладали большой отвагой, учитывали политическую обстановку вокруг, но старались быть настолько свободными, насколько это было возможно.
Впрочем, давайте вернемся к Эренбургу; он уже, кажется, приближается к Киеву. 1918 год, когда в Киев выплеснулось великое множество петербуржцев и москвичей, был временем странным, где веселое и страшное шли рука об руку. Об этом писал Бунин:
«Лето. Восемнадцатый год, Киев. Жаркий летний день на Днепре. На песчаных полях против Подола черно от купающихся. Их всё перевозят туда бойкие катерки. Крупные белые облака, блеск воды, немолчный визг, смех, крик женщин — бросаются в воду, бьют ногами, заголяясь в разноцветных рубашках, намокших и вздувающихся пузырями. Искупавшиеся жгут на песке у воды костер, едят привезенную с собой в сальной бумаге колбасу, ветчину.
А дальше, у одной из этих мелей, тихо покачивается в воде, среди гнилой травы, раздувшийся труп в черном костюме. Туловище полулежит навзничь на бережку, нижняя часть тела, уходящая в воду, все качается — и все шевелится равномерно выплывающий и спалаюший белый бурак в расстегнутых штанах. И закусывающие женщины, резко с хохотом, вскрикивают, глядя на него».
Приехав в Киев Эренбург останавливается на время у двоюродного брата — венеролога Александра Гуревича на Большой подвальной (она же — Ярославов вал). Булгаков, как известно, живет тогда на Андреевском спуске; в общем-то недалеко, да и наверняка венеролога Гуревича знает. Булгаков, недавно излечившийся от зависимости, ведет частную практику как венеролог и лечит уколами сальварсана своих пациентов.
Ох, не город, а море. Здесь все бьются друг о друга, встречают людей, которых давно считали мертвыми, завязывают знакомства с теми, с кем в Петербурге не оказались бы даже рядом, начинают новые дела. Вот на улице офицер в погонах ест пирожное — и это так шокирует: и погоны, и десерт. Неужели возможно! Одни тут же возвращаются к жизни по-старому, будто социальная революция — это мелкие неприятности, которые скоро закончатся. Другие пускаются во всевозможные деловые предприятия. Третьи ездят по Украине с гастролями. Иные запускают заново издания с теми же названиями, что давно закрыты в столицах. Жизнь кипит. Прорицатель за скромную плату предсказывает будущее. Кто-то умирает от тифа. Выходят ежедневно десятки газет. Кофе, кофе со сливками! Запах расходится во всех направлениях.
Эренбург развивает бешеную активность. То он рассказывает знакомым девушкам о Париже, сидя в греческом киевском кафе, то выступает со стихами в артистическом погребке «ХЛАМ» (Художники, литераторы, артисты, музыканты), издает альманах стихов о русской революции. И пишет статьи. Например о Ленине и большевиках в «Тихом семействе» отзывается так:
«Судьба России от века быть порабощенной чужеземцами. Вы ждете теперь варягов, но разве не варяги прибыли к нам в пломбированных вагонах. Властвуют люди, духом чужие России, не знающие и не любящие ее. Пришли, уйдут, будут снова в накуренных кафе исключать друг друга, „троцкистов“, „бухаринцев“, самих себя! Пришли, уйдут, останешься ты, Россия, униженная, опозоренная этой милой семейкой».
Он грустит о том, что Европа в 1914 году свалилась в сырую вшивую землянку из которой пока так и не выбралась. Он называет большевиков варварами, уничтожающими Россию и строящими «царство чрезвычаек». На улице стоит толпа людей и смотрит с тревогой на карту, по которой видно приближение Красной армии. Он проповедует любовь к России, но другой, не большевистской. Зовет к борьбе. Тоскует, что человечество одичало и занимается тем, что режет друг друга. Беснуется. Проклинает антисемитов. Пишет о проливаемой еврейской крови. Полемизирует с Шульгиным. Он создает портреты людей, бегущих от большевиков — на юг, через Полтаву и Киев, в Одессу и Крым. «Русь — великая беженка!»
Булгаков наверняка эти тексты тогда читал, хотя, опять же, наверняка мы этого знать не можем; публика из «ХЛАМа» ему не очень нравилась. Может быть отсюда родом неприязнь к Эренбургу, учитывая последующие его перемены взглядов и позиций? Или не понравился надрыв? Или круг общения всклокоченного поэта? Или вторая супруга, Любовь Белозерская, познакомившаяся с Эренбургом в Париже в 1921 году и прошедшая в своем отношении к нему от восхищения до отвращения, повлияла? Не знаю. Но два киевлянина в том году не встретились, не познакомились, не подружились — и с тех пор так и не сошлись; окончательно в Москву Эренбург вернется в 1940 году, когда Булгакова уже не будет.
Булгаков из страшного опыта жизни в Киеве в 1918–1919 годах родил великий роман. Тэффи описала свое путешествие как падение в бездну морскую. Паустовский придумал смертоносный «фиолетовый луч». Аверченко написал некоторое количество смешных рассказов и фельетонов. Эренбург свой опыт жизни в Киеве в это время не стал делать основой для размышлений — и тут, наверное, еще одно расхождение с Булгаковым. Эренбург написал статей и стихов, продолжал молиться о России, еще не зная, что вскоре ему предстоит пожить и в красном Киеве, и поголодать в Крыму. Но из этого киевского года он дальше не строит себя, стихия его влечет дальше.
Может быть, потому что он и сам — великий беженец?
«Смертный смерч пронесся по городам и селам, разметал вековые гнезда и кинул людей на эти холодные черные вокзалы. Когда-то были квартира, столовая, большая лампа над круглым столом, приложения к „Ниве“. Теперь зачем-то в руке две тросточки, каравай хлеба, и на устах один вопрос: „Где они?“»