November 9

Я люблю тебя, хоть мне и страшно

Он уезжал из одной России — холодной, голодной, задавленной военным коммунизмом и несбыточными планами, — и возвращался в другую, уже с нэпманами, аппаратчиками и свежими номерами «Красной нови». Между этими двумя Россиями — вся его жизнь: страх и нежность, расчёт и преданность, вечная попытка остаться своим среди чужих и чужим среди своих. Этот текст — о трёх годах разлуки, когда любовь к родине стала похожа на болезнь, от которой не вылечиться даже в Берлине.

Три года он не был в России.

Он уезжал из страны где еще царил военный коммунизм и был жив Александр Блок. А возвращался туда, где еще был жив Ленин, а главным внутренним врагом изображался нэпман.

В той Советской России, которую покинул Эренбург в марте 1921 года только что взбунтовались кронштадтские матросы — вскоре 8 тысяч выживших уйдет по льду Финского залива в Финляндию. В ней медленно таял снег — весна выдалась не очень теплой. На собравшемся в Москве съезде партии лидеры большевиков всеми силами демонстрировали, что вооруженное выступление «авангарда революции» — кронштадтских матросов — их ни капли не напугало. Но на послабления все равно пошли — впереди замаячил НЭП, продразверстку заменили продналогом, пообещали свободную торговлю (само слово это, впрочем, Ленину было, видимо, неприятно произносить и потому он назвал ее «оборотом»). В Москве разгорался огонь новой эпохи, с фронтов потянулись в Москву те, кто планировал делать государственную карьеру. Эренбург же как будто спрыгивал на ходу — в полную неизвестность.

Тогда, в вагоне поезда «Москва-Рига» Эренбург написал:

Нет, не задела оттепель Твоей души, Москва! Я не забуду очередь, Старуший вскрик и бред И на стене всклокоченный Невысохший декрет.

Кремля в порфирном нищенстве Оскал зубов и крест — Подвижника и хищника Неповторимый жест Разлюбленный, затверженный, И всё ж святой искус, Оттепель, опять оттепель.

Не только неприятные воспоминания он увозит с собой из Москвы. Например, с ним еще томик Есенина «Исповедь хулигана», подписанный автором — они успели повидаться в один из последних дней перед отъездом. Вез книги Маяковского и Пастернака, советские литературные и художественные журналы. В общем, много печатных слов, спресованных в страницы и тома — как это все ему должно было помочь в новой жизни.

На Петровке. Москва, 1924 год.

А что, собственно, была это за жизнь? Вообще-то Эренбург уезжал в эмиграцию — и в том, что делал он это с советским паспортом, не было ничего такого уж необычно. Граница тогда была еще проницаема, уезжал таким манером не он один — например, Берберова с Ходасевичем также перебрались с советскими паспортами, в Москве получались гонорары и переводились в Берлин. На это в основном и жили — а уж не на скудные гонорары эмигрантской прессы. Уезжали на время, а вышло, что на всю жизнь — и только долголетие позволило той же Берберовой в 1989 году посетить таки Ленинград спустя шесть десятилетий после отъезда.

«Уехал писать роман в Париж», — таково официальное описание мотивов этого отъезда. Но это формальность. Но был до этого и арест, и полунищенское существование в Москве, и множество сомнений, и заступничество Бухарина, друга детства, вознесшегося в эмпиреи большевистской системы. Да и в отъезде способствовал он же.

Сам план этого отъезда звучит лихорадочным бредом. Из этого же бреда родится первый роман Эренбурга «Хулио Хуренито» — но об этом не здесь. Надо получать визы, а с этим в Европе сложно, бюрократы тянут резины, да и советский паспорт вызывает много вопросов, а на самого Эренбурга во французской полиции и разведке лежит вот такенное досье еще со времен его первой, дореволюционной эмиграции. Словом, дальше начинаются типично эренбурговские мытарства, — и романтичные рассказы о том, как сложными путями он все равно добивается своего. Из Парижа его высылают (судя по всему — по доносу русских эмигрантов) в Бельгию, необходимых въездных документов для страны у него нет, но он обманывает таможенника и оказывается в Брюсселе без нужных документов; следом вспоминает, что русская знакомая вышла замуж за бельгийского поэта Франца Элленса, у которого были связи в политических элитах Бельгии. В общем, удалось зацепиться.

Но об этом в другой раз, а сейчас просто окинем взглядом его трехлетнюю жизнь вне России. Кто Эренбург в эти годы?

Летом 1921 года, за один месяц он пишет в Бельгии свое главное литературное произведение «Хулио Хуренито». В октябре, утрясает свои визовые вопросы и перебирается в Берлин.

Он берет на себя непростую и странную роль. Уехав из Москвы с ее непростым политическим климатом, где заморозки постоянно сменяются оттепелями, он становится, если угодно, проповедником. Не зря он с собой вывозил из России стихи: теперь он планирует их размножить и доказать, что Россия жива и что литература в ней идет вперед.

В Поволжье начинается голод. Цены растут, даже в Москве становится выжить нелегко. Москвич Окунев в своем дневнике жалуется на то, что даже бани, раньше бывшие бесплатными, теперь требуют входной платы. В газетах сплошные декреты, знаменующие наступление новой экономической политики — и обещающие все новые и новые налоги и сборы: на дрова и на банковские счета, на канализацию и на почтовые переводы. В Москве открываются новые рестораны; деньги на поход в них найдутся только разве что у «нэпмана» и у второго героя эпохи — «аппаратчика». Но подают водку, как «в старые времена» — в холодненьком запотевшем графине.

Берлин, 1921 год

Эренбург же проводит время в своей атмосфере — прокуренных кафе и редакциях, на чтениях и в постоянных разъездах. Про Берлин он говорит откровенно:

«Если я живу в Берлине, то отнюдь не оттого, что в нем появились мимозы или кианти. Нет, просто я полюбил за годы революции грязные узловые станции с мечущимися беженцами и недействующими расписаниями».

Из Хильдесхайма пишет о царящем в Германии духе уродства. Рассказывает о Магдебурге, где власть над городом захватил художник-экспрессионист и раскрасил все в безумные цвета — от стен до трамваев, от урн до киосков газет. В Веймаре он посещает Баухаус и называет ее единственной живой художественной школой Германии.

Эти заметки потом станут частью сборника травелогов «Виза времени». А на страницах эмигрантских газет Эренбург ведет войну с эмигрантами, которым противна сама мысль о том, что жизнь в России не остановилась. Они ему про умирающих крестьян и разоренные города, а он про Пастернака и Маяковского, Есенина и Белого. Он упрекает эмигрантов в том, что свою ненависть к большевизму они переносят на всю Россию, на те ростки живого, что пробиваются сквозь снега и лед. Понимание он встречает не у русских, а у европейцев — немцев, французов, бельгийцев… Для русских, переменивших Москву и Петербург на Берлин и Париж, слова Эренбурга ничего не стоят.

В этой деятельности Эренбурга чувствуется не только романтическая страсть к революционному искусству или любовь к России, но и здравый расчет. Он реализует схему, которую в те годы пытались построить многие — оставаться просоветским автором, не уходить в эмигрантский отрыв и издаваться в России, но жить при этом в Европе. Схема, кажется, была выгодной в том числе и из-за курсов валют, бытового комфорта и относительного уровня свободы, сохранявшегося в переходной России 1920-х.

Деньги, к тому же, приносят переводы произведений Эренбурга на европейские языке (сам он в какой-то момент мрачно скажет, что «работает на переводы»). Дома же, в России, Эренбурга пресса, конечно, регулярно поругивает (он все-таки числится «литературным попутчиком»), но у него есть невероятная броня в виде положительной рецензии Ленина на роман «Хулио Хуренито». Случай почти что беспрецедентный, Ильич не очень жаловал художественную литературу, тем более современную, но про книгу Ильи Григорьевича он сказал Крупской: «Хорошо у него вышло». Хотя и Ленин был персонажем этой книги — под именем Великого Инквизитора. Может польстило.

Обложка немецкого издания "Хулио Хуренито", 1923 год

Эренбург провернул удивительный трюк, сумев широко прославиться на родине, находясь, фактически, в эмиграции — и написав роман, чьи литературные достоинства не отрицали даже самые яростные недруги писателя. В начале 1922 года книга достигла России и произвела большой фурор: на экземпляры книги в библиотеках и магазинах записывались за несколько недель, а порой и месяцев.

И этот успех он развивал все последующие годы. На родине ломают копья — левые спорят с правыми, бывшие прячутся по щелям, нэпманы вступают в алхимический брак с чекистами и аппаратчиками, в Кремле идут битвы между разными кланами, пока Ленин лежит в Горках, разбитый болезнью. В прессе рекламные объявления о новых изданиях книг, стихов и сборников статей Эренбурга, чередуются с критическими атаками на писателя — называют «попутчиком», «сменовеховцем»; уличают в желании подладиться под советскую действительность, отойдя на два шага от белогвардейщины.

Сам Эренбург — активный участник издательской жизни русского Берлина той поры. Он выступает с лекциями, печатается — и в Германии, и в России, — выпускает новый роман «Трест Д. Е. История гибели Европы», в котором коварный миллиардер Енс Боот разрабатывает хитроумный план уничтожения Европы. И очень пристально следит за тем, что происходит в России: от его внимания не ускользает, например, пиратское издание «Треста» в Украине — и он ведет переписку по поводу того, как именно и в каком объеме ему должны компенсировать финансовые потери от этого акта воровства.

Эренбург в Берлине, 1922 год.

На фотографиях Эренбург предстает человеком задумчивым, но очень уверенным в себе. Трубка во рту, несколько надменный взгляд, но и нелепость, неуверенность в прочности своего положения. Как будто он и здесь, и там, в Берлине, и в Москве. Эмигрант, писатель, литературный деятель Роман Гуль пророчит ему мрачное будущее:

«Раньше уходивший в поэзию католических монастырей, в утонченную мистику национализма, молившийся о „Христовой стране“ России, Эренбург теперь иной (…) Весь Эренбург теперь с красной Россией сегодняшнего дня и ее неведомый путь — свят ему. Но в подлинном приятии революции поэтом — приятии до конца, есть трагедия „человека“ — предчувствие своего умирания, тоска предсмертная».

Это, конечно, проблемы взгляда Гуля и его опыта. Он всюду видит умирание, особенно там, где Эренбург видит жизнь. А главное свойство Эренбурга как автора должно по идее бесить как эмигрантов, скучающих по старой жизни, так и советских писателей — он пишет как холодный европеец (которого возбуждают только две стихии — искусство и революция). Его взгляд — как будто немного отстраненный, но всегда точный; словно французский или английский литератор смотрит на ход времени и движение масс. Он антрополог (а иногда даже и энтомолог), который может многое рассказать о рассматриваемом предмете, но он как раз избегает любой четкой национальной идентичности. О нем не скажешь однозначно: о, это русский писатель! Летом 1923 года он проводит некоторое время на архипелаге Гельголанд — и кажется, что есть что-то общее между Эренбургом и скалистым каменистым островом.

Холодно, очень холодно.

Остались — монументов медь, Парадов замогильный топот. Грозой обломанная ветвь, Испепеленная Европа! Поникла гроздь, и в соке — смерть. Глухи теперь Шампани вина. И Вены тлен, Берлина червь — Изглоданная сердцевина

Он не с этими, и не с теми. Эренбург вещает на какой-то своей волне, не примыкая ни к кому. Дружит с Цветаевой и с Маяковским, с Пастернаком и Белым. Рассылает письма в Петроград и Париж. И это ясно видят многие — и из Москвы, и из Парижа. Он все время стремится остаться над схваткой: да, буду прославлять революционное русское искусство, но делать это буду из Берлина. Печататься в «Красной нови», но тратить гонорары в Копенгагене.

Он собирает в берлинском кафе Prager Diele литературные вечера — здесь, на углу Прагерплац и Траутенауштрассе бывают Толстой и Ходасевич, Шкловский и Мейерхольд, Цветаева и Маяковский. Эренбург постоянно стремится к сложности, к тому, чтобы за одним столиком в кафе собрались противоположности — как будто хочет хотя бы только и для себя склеить мир, пошедший трещинами. И при всем этом ему сопутствует невероятная удача: начиная с того, что в кармане у него лежит советский паспорт (а это дает в эмигрантской жизни большую определенность), а книги выходят большими тиражами на родине (хотя иногда их и запрещают — ну, а кого, спрашивается, не запрещают?).

Кафе Prager Diele

Живя долго вне страны легко потерять с ней связь — и даже век ежедневных газет, телеграфа, кинематографа и радио не дает защиты от этой утраты. Дело не только в крови и почве (хотя и в них тоже), но и в утрате контекста, в выпадении из рутины. Потому что когда твоя жизнь проходит между Франкфуртом и Магдебургом, так легко позабыть, что где-то есть Большая Ордынка — и по ней можно гулять. Что на толкучке на Сухаревке продаются самовары, картошка, старая одежда и книги, растащенные из библиотек. Или что по Невскому проспекту можно идти, глазеть на людей, а в голове будут стучать строчки стихов. Все это кажется миражом, фантазией, сном о временах, которых никогда не было. И когда ты вновь с этим сталкиваешься, на тебя обрушивается буря чувств с которой сложно совладать.

Стали сны единой достоверностью. Два и три — таких годов орда.

В конце 1923 года он подготавливает лекцию «Пьяный оператор» — в ней он живописует упадок Западной Европы. С этим материалом он выступает в Берлине, но готовилась она именно для турне по России. Колебания нужно отставить — пора ступить на родную землю, где Эренбург так долго не был.

«Увидев снова Москву, я изумился: ведь я уехал за границу в последние недели военного коммунизма. Все теперь выглядело иначе. Карточки исчезли, люди больше не прикреплялись. Штаты различных учреждений сильно сократились, и никто не составлял грандиозных проектов».

Да, все это правда. Как и то, что Эренбург пребывает фантастически вовремя — в конце января 1924 года в Горках умирает Ленин. В Москве съезд, в народе — траур, в стране — вновь переходное время. Но не пишет Эренбург о том, какие чувства его наполнили в момент возвращения. А ведь должно было быть что-то: как обухом должно было его ударить и от Невского, и от Кремля, и от Харькова; от родных запахов и старых знакомых. В таких поездках время несется стремительно, да все идет кувырком, не успеваешь перевести дыхания — только переговорил с одним, как надо нестись к другому, повторяя все то, что говорил вчера, позавчера… Да и что сказать?

Выживая в катастрофе, размышляя о родине и об этих встречах, ты рисуешь в голове самые фантастические образы. И никогда не угадываешь: в жизни все по-другому. Сложнее, многограннее, интереснее и загадочней. И вот вы курите вдвоем со старым другом, за окном Москва — и будто не было этих трех лет, а были от силы пара недель. Но и это обманчиво, ведь жизнь твоя сейчас на Прагерштрассе, а не в Толмачевском переулке. И вот вы в разговоре со старым товарищем будто ощупываете друг друга, проверяете: тот ли он? Такой же, какой был? Не переменился ли в чем? И убедившись, что связь есть, она жива, успокаиваетесь, выпиваете по рюмочке и обнявшись ведете разговор.

Прощание с Лениным.

Этот момент первого возвращения — тонкий и сложный. Тебя может настичь отвращение к месту, которое ты оставил в прошлом. Или, что еще хуже, безразличие. Но Эренбург этого избежал. Россия, которую он встречает в январе 1924 года — и страшная, и прекрасная, и тревожная, и бравурная. И всем этим он заворожен: его отношения с родиной не окончены, вовсе нет.

Уезжая обратно в Берлин, он пишет подруге в Ленинград:

«Страшно жалко, что в Питере (да и повсюду в России) я был в отношении времени настолько стеснен и что не удалось даже как следует повидаться с Вами. Думаю, осенью непременно быть в Петербурге. От него и от России осталось столь доброе впечатление, что вряд ли долго засижусь теперь в моей Европе».

Осенью в Петербург он не приедет. Но с Россией его отношения переходят на новую стадию — и он сюда не раз еще вернется.

Будто и не было этих трех лет разлуки.

Вы прочли текст издания «Кенотаф». Мы будем рады, если вы поделитесь им и подпишетесь на нас: телеграм-канал | Boosty